Биография Л Н Толстого (Том 4)
ModernLib.Net / Биографии и мемуары / Бирюков Павел / Биография Л Н Толстого (Том 4) - Чтение
(стр. 18)
Автор:
|
Бирюков Павел |
Жанр:
|
Биографии и мемуары |
-
Читать книгу полностью
(910 Кб)
- Скачать в формате fb2
(376 Кб)
- Скачать в формате doc
(368 Кб)
- Скачать в формате txt
(357 Кб)
- Скачать в формате html
(375 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31
|
|
Оригинально в этом же смысле письмо Л. Н-ча к его старому другу А. М. Бодянскому. Н. Н. Гусев так рассказывает об этом письме: "Сегодня (12 марта) я получил от А. М. Бодянского письмо, в котором он между прочим, пишет: "Написал свое мнение, как надо праздновать юбилей Льва Николаевича, но газеты не поместили. Написал, что согласно с законами, а потому и принятой правде, Льва Николаевича следовало бы посадить в тюрьму ко дню юбилея, что дало бы ему глубокое нравственное удовлетворение. Эту мысль я несколько развил и подкрепил доказательствами". Прочитав это письмо, я, пока Л. Н. был еще на прогулке, положил его вместе с полученными сегодня на его имя письмами к нему на стол, полагая, что оно будет ему интересно. Действительно, за своим завтраком, Л. Н-ч сказал мне: - Как меня восхитил Бодянский! Действительно, это было бы мне удовлетворение. Я на днях думал, чего я желаю, и ответил: ничего не желаю, кроме того, чтобы меня посадили. Я ему сказал в фонограф ответ. Как трогательно это ответное письмо Л. Н-ча! Он говорит в нем (и надо слышать, с каким искренним страданием было им это сказано): "Действительно, ничего так вполне не удовлетворило бы меня и не дало бы мне такой радости, как именно то, чтобы меня посадили в тюрьму, в хорошую, настоящую тюрьму, вонючую, холодную, голодную". Такое же настроение отражается у Л. Н-ча и в дневнике того времени; так, 10-го марта он записывает: "Ровно месяц не писал. Занят был за письменным столом статьей. Не идет, а не хочется оставить. Работа же внутренняя, слава богу, идет не переставая и все лучше и лучше. Хочу написать то, что делается во мне, и как делается то, чего я никому не рассказывал и чего никто не знает. Много писем, посетителей. Особенно важных не было, затеяли юбилей, и это мне вдвойне тяжело: и потому, что глупа и неприятна лесть, и потому, что я по старой привычке соскальзываю на нахождение в этом не удовольствия, но интереса. И это мне противно. Был Ч-в. Мне особенно хорошо с ним было. С неделю тому назад я заболел: со мной сделался обморок. И мне было очень хорошо. Но окружающие делают из этого что-то важное. Читал вчера чудную статью индуса в переводе Наживина - мои мысли, неясно выраженные". И вот, несмотря на все эти противодействия, не только со стороны самого Л. Н-ча, но и со стороны властей, юбилей все-таки состоялся. От избытка сердца заговорили уста народа, и, может быть, именно благодаря всему этому сопротивлению он вышел особенно сердечен. Но об этом дальше. В дневнике в вышеприведенном отрывке Л. Н-ч упоминает об обмороке. Н. Н. Гусев так рассказывает об этом обмороке: "Сегодня (2 марта) был обморок со Л. Н-чем. Это случилось часа в 4 дня. Перед этим он продиктовал мне свой перевод рассказа Виктора Гюго "Un Athee". Рассказ этот, кажется, неизвестный Л. Н-чу и впервые прочитанный им теперь, произвел на него очень сильное впечатление. Содержание рассказа в том, что молодой человек, вышедший из священников потому, что пришел к атеистическому миросозерцанию, подробно излагает своему собеседнику свои материалистические взгляды, по которым нет бога, нет души, нет идеала; цель жизни в том, чтобы жить для одного себя. Но когда пять месяцев спустя после этого разговора произошло крушение того корабля, на котором он ехал, он, забыв о всех своих рассуждениях, по которым выходило, что наслаждение единственная цель жизни, бросается в море спасать погибающих женщин и сам погибает. На последних словах этого рассказа Лев Николаевич заплакал и, окончив мне диктование своего перевода, громко всхлипывал. По окончании записи,- прибавляет Гусев,- я не ушел сейчас же, а стал приводить в порядок фонограф. Л. Н-ч прошелся несколько раз по комнате. Вдруг мне перестали быть слышны его шаги. Я инстинктивно взглянул в его сторону и вижу, он медленно, медленно опускается на спину. Я подбежал к нему, поддержал его за спину, но не в силах был остановить падения его тела, и на моих руках он медленно опустился на пол. На мой крик прибежала С. А., бывшая в столовой, позвала лакея, мы подняли Л. Н-ча; он сел на полу, но видимо еще не приходил в себя и говорил бессвязно слова: "Оставьте меня... Я сейчас засну. Тут где-то подушка была... Оставь, оставь..." Мы уложили его на диван. Минут через 5 он пришел в себя и ничего не помнил, что с ним было. Вечером Л. Н-ч встал, вышел в столовую и попросил обедать, но ел очень мало. Он как будто забыл все - забыл, как зовут его близких, родственников и самые хорошо ему известные места. Он не мог вспомнить, где Хамовники... Что это значит? Приехали из Москвы вызванные телеграммой врачи Никитин и Беркенгейм". Подобные обмороки повторялись потом несколько раз и указывали на этапы ослабления его физических сил, к чему Л. Н-ч относился с религиозно-философским спокойствием. В это время старшая дочь Льва Николаевича, Татьяна Львовна, жила за границей, в Швейцарии, и, конечно, поддерживала деятельную переписку с отцом. В марте этого года Л. Н-ч написал ей интересное и содержательное письмо, выдержку из которого мы здесь приводим с разрешения Т. Л.: "Прежде всего исполнение твоих поручений: карточки подписанные прилагаю. Good Health ответь следующее: прекратил питание мясом около 25 лет тому назад, не чувствовал никакого ослабления при прекращении мясного питания и никогда не чувствовал ни малейшего лишения, ни желания есть мясное. Чувствую себя, сравнительно с людьми (средним человеком) моего возраста, более сильным и здоровым. Но не могу, не имею основания приписать это опыту неупотребления мяса. Думаю же, что неупотребление мяса полезно для здоровья или, скорее, употребление мяса вредно, потому что такое питание безнравственно: все же, что безнравственно, всегда вредно как для души, так и для тела. Древние говорили: "mens sana in corpore sano", надо же говорить обратное: здоровье души, т. е. следование ее законам (нравственным), дает здоровье телу. Вот и все. Если хочешь - переведи это и пошли с моей подписью. Здоровье мое и телесное, и особенно духовное очень, очень хорошо; кажется, что лучше уже не может быть, а с каждым днем становится лучше. Стараюсь наилучшим образом переносить (так как остановить его невозможно) тот шум, который делают вокруг моей вывески, и понемногу стараюсь высказать то, что может быть кому-нибудь нужно и мне кажется, что я знаю". А вот страничка из его дневника того времени, указывающая на его непрестанную внутреннюю работу. "...Встречаюсь с людьми, вспоминаю, а большей частью забываю то, что хотел помнить: что он и я - одно. Особенно трудно бывает помнить при разговоре. Потом лает собака Белка, мешает думать, и я сержусь и упрекаю себя за то, что сержусь. Упрекаю себя за то, что сержусь на палку, на которую спотыкаюсь... Возвращаясь с прогулки, берусь за письма. Просительные письма раздражают. Вспоминаю, что братья, сестры, но всегда поздно. Похвалы тяжелы. Радостно только выражаемое единение. Читаю газету "Русь". Ужасаюсь на казни, и к стыду, глаза отыскивают Т. и Л. Н., а когда найду, скорее неприятно. Пью кофе. Всегда не воздержусь - лишнее, и сажусь за письма, статьи". Оригинальная, глубокая мысль: "Христианство никак, как ошибочно думают некоторые, не в том, чтобы не повиноваться правительству, а в том, чтобы повиноваться богу". Интересно сопоставить эту мысль с другой, которую приводит в своем дневнике Н. Н. Гусев. 5 апреля он записывает так: "Я сегодня только,- сказал Л. Н-ч,- думал о том, как нам невозможно предвидеть последствия того или другого общественного устройства монархического или республиканского. Разве французская революция могла предвидеть Наполеона? Это нам теперь кажется все это ясно, а тогда люди совсем не предвидели этого". Продолжая на эту тему, Л. Н-ч дал новое, интересное определение социализма: "Социализм,- сказал он,- это осуществление идей христианства в экономической области". В начале апреля со Львом Николаевичем повторился припадок потери сознания, хотя и не дошедший до обморока. Припадок выразился в потере памяти, он перестал узнавать и не мог вспомнить имена сидевших за столом его близких родственников. Эта забывчивость продолжалась и на другой день, и потом, после хорошего сна, все прошло, не оставив следа. Судьба уготовила Льву Николаевичу особый вид страданий и преследований. Преследовали его друзей и единомышленников, и он страдал за них и употреблял все свои силы и все свое влияние, чтобы облегчить их участь. Так, в апреле этого года подвергся преследованию его единомышленник Молочников, слесарь из Новгорода. Его отдали под суд за распространение сочинений Льва Николаевича. Он прислал обвинительный акт, состоявший из выдержек из инкриминируемых статей; таким образом, этот акт представлял собой своего рода прокламацию для пропаганды этих идей. Это обстоятельство очень занимало Льва Николаевича. Он очень близко принял к сердцу этот случай и, рассказывая о нем Гусеву, сказал: - Я, грешный человек, хочу поехать в Петербург и явиться на суд и сказать: "вот он, обвиняемый". Л. Н-ч хотел написать Молочникову, чтобы он выставил его защитником; "это уж должно подействовать", говорил он. Как и в других судебных делах, Л. Н-ч обратился к своему другу Н. В. Давыдову за советом и написал ему такое письмо: "Милый Николай Васильевич. Опять к вам с просьбой. Прилагаю обвинительный акт, написанный против одного мне близкого человека, прилагаю и его письмо, чтобы вам дать понятие о самом человеке. Что мне делать? Мой план двоякий: или самому поехать в Петербург, вызваться быть защитником его, или подать заявление, в котором выразить, что книги получены им от меня, что если кто виноват, то я, и если кого судить, то именно меня; книги я получаю от издателей и когда просят у меня, то даю тем, кто их просит. Как поступить в этом случае? Научите меня, или составьте, если можно, такое заявление, или посоветуйте ехать самому в Петербург и быть защитником. Жду ответа. Обвинительный акт и письмо, пожалуйста, верните. Любящий вас Лев Толстой. 1908, 11 апреля". Н. В. Давыдов отговорил Л. Н-ча ехать защищать Молочникова, считая, что такая шумная демонстрация скорее повредит ему. Молочникова осудили, и Л. Н-ч чувствовал себя в этом виноватым; он писал Н. В. Давыдову: "Сейчас получил очень огорчившее меня известие, милый Николай Васильевич, о том, что Молочников, о котором я писал вам, присужден к заключению в крепость на год. Не могу высказать, до какой степени это взволновало меня. Не могу понять того, что делается в головах и, главное, сердцах людей, занимающихся составлением таких приговоров. Жалею, что вы отговорили меня от защиты. Я, разумеется, не защищал бы, а постарался бы обратиться к голосу совести тех несчастных людей, которые делают такие дела. Можно ли что-нибудь сделать теперь? Очень, очень благодарю вас за присланное. До свиданья. Лев Толстой". Лев Николаевич выразил свое возмущение в особой статье, напечатанной в газетах: "О суде над Молочниковым". Но Молочникову все-таки пришлось отбывать свое наказание. В конце апреля Л. Н-ч пишет в дневнике: "Меня старательно лечат. Был Щуровский. Усердие большое, но, как и все, хочет знать и верит, что знает, но ничего не знает. Несколько дней, да и почти всегда нехорошо. Вчера кажется, что кончил статью. Нынче, лежа в постели, утром пережил давно не переживавшееся чувство сомнения во всем. В конце концов остается все-таки одно: добро, любовь - то благо, которое никто отнять не может. Вчера получил укорительное, по пунктам, письмо от юноши-марксиста, и, к стыду своему, мне было тяжело. Все еще далеко от жизни только для души (бога) и все еще тревожит слава людская. Да, как верно говорит Паскаль, есть только одно истинное благо: то, которое никто ни отнять, ни дать не может. Только бы уметь его приобретать и жить для него". Какую смелость и искренность надо иметь, чтобы на 80-м году жизни проповеднику новой религии признаться перед всеми (Л. Н. знал, что его дневник читается и будет читаться) в том, что на него иногда находят сомнения во всем. Тем прочнее тот остаток, который не колебался и при этих сомнениях. Добро, любовь - сомнение не посмело коснуться этих устоев. 21 мая у Л. Н-ча были интересные и приятные ему гости - дети. Н. Н. Гусев так описывает их посещение: "Вчера в пятом часу дня были из Тулы 120 человек детей, учеников железнодорожного училища, с 6 учителями. Все они были с букетами цветов в руках. Уходя домой, человек 6-7 из них, когда Л. Н-ча уже не было, предложили нам (М. А. Шмидт и мне) свои букеты. Трогательно было, как все они сняли шапки и закричали: "здравствуйте", когда вышла М. А. (встречи ими Л. Н-ча я не застал). Лев Николаевич раздал всем им книжки: младшим "Малым ребятам", старшим - свои народные рассказы, а учителям - свои "Мысли о просвещении и воспитании". Завел для них фонограф, поставив переложение рассказа Лескова. Было радостно и трогательно". Страдания Л. Н-ча от несоответствия окружающей его жизни с его мировоззрением становились тем острее, чем более сам он возвышался духовно и предъявлял к себе все большие требования. И мысли, вызванные этими страданиями, он, как всегда, заносил в дневник. Вот некоторые из этих мыслей того времени: "Моя жизнь хороша тем, что я несу всю тяжесть богатой, ненавидимой мною жизни: вид трудящихся для меня, просьбы помощи, осуждение, зависть, ненависть - и не пользуюсь ее выгодами, хоть тем, чтобы любить то, что для меня делается, чтоб помочь просящим, и др. Третьего дня получил письмо с упреками за мое богатство и лицемерие и угнетение крестьян, и, к стыду моему, мне больно. Нынче целый день грустно и стыдно. Сейчас ездил верхом, и так желательно и радостно показалось уйти нищим, благодаря и любя всех. Да, слаб я, не могу постоянно жить духовным "я". А как не живешь им, то все задевает. Одно хорошо, что недоволен собой и стыдно,- только бы этим не гордиться". В конце мая Лев Николаевич закончил свою статью под названием "Не могу молчать", вызванную не перестающим столыпинским террором. Н. Н. Гусев так рассказывает об обстоятельствах, сопровождавших появление этой статьи: "Совершающиеся ежедневно, вот уже около двух лет, в большом количестве смертные казни давно уже заставляли его мучительно страдать. В некоторых последних своих статьях Л. Н. писал уже о безумии производимой правительством кровавой расправы с побежденными врагами. Но то, что он писал, не оказывало действия на тех, кто имел возможность прекратить эти ужасы, и казни продолжались. Напечатанное в газетах известие о казни 9-го мая в Херсоне 20 человек крестьян особенно больно поразило Л, Н., как самое жестокое и наглое, какое только можно себе представить, проявление того порабощения и надругательства над лучшим сословием русского народа крестьянством, которое не переставая производится меньшинством праздных и развращенных людей. Под гнетущим впечатлением этого известия Л. Н. начал писать свою статью "О казнях". Помню, с каким радостным выражением лица, едва сдерживая слезы, он в этот день, когда начал эту статью, молча показал мне исписанные его размашистым почерком листки бумаги, и когда я спросил его: "Это новое?" - он с тем же значительным и радостным выражением лица и с теми же слезами на глазах молча кивнул головой. Как только Л. Н. начал писать эту статью, с первого же дня то безнадежное, подавленное состояние, в котором он находился до этого, сменилось бодрым, уверенным. Помню, как через несколько дней после этого, за завтраком, на слова С. А. о том, что ничем нельзя помочь тому, чтобы казни прекратились, Л. Н. твердым и уверенным голосом возразил: "Как нельзя. Очень можно". Как сам Л. Н. смотрел на эту статью и почему он ее написал, видно из того, что он мне сказал три дня тому назад: - Мне прямо хочется ее поскорее напечатать, прямо хочется свалить ее с себя. Там будь что будет, а я свое исполнил. Чтобы написать эту статью, Л. Н. тщательно собирал материал через компетентных лиц, так что приводимые им в статье факты взяты из действительной жизни. Мне пришлось принять косвенное участие в собирании этих материалов, о чем свидетельствуют приводимые ниже выписки из писем Л. Н-ча к его другу Н. В. Давыдову. Так, в первом письме он писал: "У меня к вам просьба: если вам скучно исполнить ее, не делайте, а если исполните, буду очень благодарен. Мне нужно знать подробности о смертной казни, о суде, приговорах, о всей процедуре; если вы можете мне доставить их самые подробные, то очень обяжете меня. Вопросы мои такие: кем возбуждается дело, как ведется, кем утверждается, как, где, кем совершается, как устраивается виселица. И как одет палач, кто присутствует при этом... не могу сказать всех вопросов, но чем больше будет подробностей, тем мне это нужнее". И в следующем письме он пишет: "Очень, очень благодарен вам, милый Николай Васильевич, за полученные мною нынче через П. И. Бирюкова две записки о смертной казни. Вы обещаете мне протоколы. Буду также благодарен, если это не утруждает вас. Записки очень интересны и важны. Желал бы суметь воспользоваться ими. Простите, что утруждаю вас. Очень вам благодарен. И как бы желал суметь, благодаря вашей помощи, хоть в сотой доле выразить и вызвать в людях ужас и негодование, которые я испытывал, читая вашу записку". Статья эта была разослана во все русские газеты и главнейшим агентам по переводу сочинений Л. Н-ча за границей. Немецкий переводчик разослал ее по всем главнейшим немецким газетам, и в условленный день она появилась сразу на всех языках, по всему культурному миру. В одной Германии она появилась в 200 различных изданиях. Как только появилась в русских газетах эта статья, так последовали репрессии против напечатавших; большая часть газет решилась напечатать только отрывки. "Русские ведомости" оштрафованы на 3000 руб. за напечатание отрывков из "Не могу молчать". Провинциальные газеты, перепечатавшие отрывки этой статьи из столичных, также штрафовались. В Севастополе издатель газеты напечатал "Не могу молчать" и расклеил газету по городу. Его арестовали. Затем стали получаться сочувственные, а затем и ругательные письма от читателей этой статьи. Вот образец сочувствующего письма: одна дама, теософка из Калуги, пишет: "NN, уже почти старый человек, в глубоком волнении написал вам несколько слов о своем впечатлении от вашей статьи. Нам он рассказал, как, встретив своего знакомого, он его спросил, читал ли он вашу статью. И на утвердительный ответ невольно сказал: - Знаете что, ведь я почувствовал, что я также хочу, чтобы мне надели на шею намыленную веревку... - И я также этого хочу,- ответил знакомый". Но были и письма озлобленные. В самый день юбилея Л. Н-ч получил посылку от одной дамы. Посылка состояла из ящика, в которой находилась веревка и письмо такого содержания: "Граф. Ответ на ваше письмо. Не утруждая правительство, можете сделать это сами, нетрудно. Этим доставите благо нашей родине и нашей молодежи. Русская мать". Н. Н. Гусев так был поражен этой посылкой, что дня три не решался сказать о ней Л. Н-чу. Но он принял это совершенно спокойно и продиктовал Гусеву такой ответ: "М. М. Очень жалею о том, что уже наверное без желания вызвал в вас такие тяжелые, вероятно, для вас самих чувства, которые выражены в вашем письме. Очень порадуете меня, если объясните причину вашего недоброго чувства и постараетесь потушить его в себе. Боюсь, что вы примете это за пустое слово, но совершенно искренно говорю: соболезнующий вам Лев Толстой". Эта знаменитая веревка с ящиком, в котором она приехала, и с адресом адресата и отправителя, находится теперь в Толстовском музее в Москве. Таким образом, облетело это обличительное слово весь мир. За границей его назвали "Манифестом Толстого", указывая тем как бы то значение духовного правительства, которое приобрел Л. Н-ч своими смелыми выступлениями. Конечно, подобные выступления Л. Н-ча привлекали к нему лучшие, наиболее смелые умы цивилизованного мира. Одним из таких чутких людей явился молодой еще тогда английский писатель Бернард Шоу, приславший Л. Н-чу свою книгу. Л. Н-ч ответил ему сердечным и содержательным письмом: "Дорогой господин Шоу. Прошу вас извинить меня, что я до сих пор не поблагодарил вас за присланную вами через г. Моода книгу. Теперь, перечитывая ее и обратив особенное внимание на указанные вами места, я особенно оценил речи Дон-Жуана в Interlude - "Сцене в Аду" - (хотя думаю, что предмет много бы выиграл от более серьезного отношения к нему, а не в виде случайной вставки в комедии) и The Revolutionist's Handbook. В первом я без всякого усилия вполне согласился со словами Дон-Жуана, что герой - тот "he who seeks in contemplation to discover the inner will of the world... and in action to do that will by the so-discovered means"14,- то самое, что на моем языке выражается словами: познать в себе волю бога и исполнять ее. Во втором же мне особенно понравилось ваше отношение к цивилизации и прогрессу, та совершенно справедливая мысль, что сколько бы то и другое ни продолжалось, оно не может улучшить состояние человечества, если люди не переменятся. Различие в наших мнениях только в том, что по-вашему улучшение человечества совершится тогда, когда простые люди сделаются сверхчеловеками или народятся новые сверхчеловеки; по моему же мнению, это самое сделается тогда, когда люди откинут от истинных религий, в том числе и от христианства, все те наросты, которые уродуют их, и, соединившись все в том понимании жизни, лежащем в основе всех религий, установят свое разумное отношение к бесконечному началу мира и будут следовать тому руководству жизни, которое вытекает из него. Практическое преимущество моего способа освобождения людей от зла перед вашим в том, что легко себе представить, что очень большие массы народа, даже мало или совсем необразованные, могут принять истинную религию и следовать ей, тогда как для образования сверхчеловеков из тех людей, которые теперь существуют, также и для нарождения новых, нужны такие исключительные условия, которые так же мало могут быть достигнуты, как и исправление человечества посредством прогресса и цивилизации. Dear M-r Shaw, жизнь - большое и серьезное дело, и нам всем вообще в этот короткий промежуток данного нам времени надо стараться найти свое назначение и насколько возможно лучше исполнить его. Это относится ко всем людям и особенно к вам, с вашим большим дарованием, самобытным мышлением и проникновением в сущность всякого вопроса. И потому, смело надеясь не оскорбить вас, скажу вам о показавшихся мне недостатках вашей книги. Первый недостаток ее в том, что вы недостаточно серьезны. Нельзя шуточно говорить о таком предмете, как назначение человеческой жизни, и о причинах его извращения и того зла, которое наполняет жизнь нашего человечества. Я предпочел бы, чтобы речи Дон-Жуана не были бы речами привидения, а речами Шоу, точно так же и то, чтобы The Revolutionist's Handbook был приписан не несуществующему Tannery, а живому, ответственному за свои слова Bernard'у Shaw. Второй упрек в том, что вопросы, которых вы касаетесь, имеют такую огромную важность, что людям с таким глубоким пониманием зол нашей жизни и такой блестящей способностью изложения, как вы, делать их только предметом сатиры часто может более вредить, чем содействовать разрешению этих важных вопросов. В вашей книге я вижу желание удивить, поразить читателя своей большой эрудицией, талантом и умом. А между тем все это не только не нужно для разрешения тех вопросов, которых вы касаетесь, но очень часто отвлекает внимание читателя от сущности предмета, привлекая его блеском изложения. Во всяком случае, думаю, что эта книга ваша выражает ваши взгляды не в полном и ясном их развитии, а только в зачаточном положении. Думаю, что взгляды эти, все более и более развиваясь, придут к той единой истине, которую мы все ищем и к которой мы все постепенно приближаемся. Надеюсь, что вы простите меня, если найдете в том, что я вам сказал, что-нибудь вам неприятное. Сказал я то, что сказал, только потому, что признаю в вас очень большие дарования и испытываю к вам лично самые дружелюбные чувства, с которыми и остаюсь. Лев Толстой". Закончим эту главу отрывком из дневника того времени, в котором звучит эта нота скорби, ставшая в последние годы обычной в настроении Л. Н-ча. "Пережил очень тяжелые чувства. Слава богу, что пережил. Бесчисленное количество народа, и все это было бы радостно, если бы все не отравлялось сознанием безумия, греха, гадости, роскоши, прислуги и - бедности и сверхсильного напряжения труда кругом. Не переставая, мучительно страдаю от этого, и один. Не могу не желать смерти. Хотя хочу, как могу, использовать то, что осталось". ГЛАВА 13 1908 г. (продолжение). Юбилей По мере приближения к концу августа, несмотря на все противодействия со стороны Л. Н-ча, чувствовалось, что наступает его торжество. Увеличивались корреспонденция и число посетителей. А он, как нарочно, хворал. Так что не мог не только отвечать всем, но и принимать всех желающих его видеть. Л. Н-ч, публично отказавшись от юбилея, сам себе устроил его. Его статья "Не могу молчать" возвела его на недосягаемую высоту и привлекла к нему сердца многих. Следующая страница дневника Л. Н-ча показывает нам во всем объеме его душевные муки и его напряженное стремление к общему благу: "11 августа. Тяжело, больно. Последние дни не перестающий жар и плохо, с трудом переношу. Должно быть, умираю. Да, тяжело жить в тех нелепых, роскошных условиях, в которых мне пришлось прожить жизнь, и еще тяжелее умирать в этих условиях: суеты, медицины, мнимого облегчения, исцеления, тогда как ни того, ни другого не может быть, да и не нужно, а может быть только ухудшение душевного состояния. Отношение к смерти никак не страх, но напряженное любопытство. Об этом, впрочем, после, если успею. Хотя и пустяшное, но хочется сказать кое-что, что бы мне хотелось, чтобы было сделано после моей смерти. Во-первых, хорошо бы, если бы мои наследники отдали все мои писания в общее пользование; если уж не это, то непременно все народное, как-то: "Азбука", "Книги для чтения". Второе, хотя это из пустяков пустяки, то, чтобы никаких не совершали обрядов при закапывании в землю моего тела. Деревянный гроб, и кто хочет - снесет или свезет в Заказ, против оврага, на место "Зеленой палочки". По крайней мере есть повод выбрать то, а не другое место. Вот и все. По старой привычке, от которой все-таки не освободился, думается, что еще сделал бы то бы, да то... странно, преимущественно один художественный замысел. Разумеется, это пустяки, я бы и не в силах был его исполнить хорошо. Да, "все в тебе и все сейчас", как говорил Сютаев, и все вне времени. Так что же может случиться с тем, что во мне, что вне времени? ничего, кроме блага". Вот настоящее завещание. "Мне хотелось, чтобы было сделано после моей смерти". Что может прибавить к этому скромно выраженному желанию христианин? Ничего. И если бы оно осталось в таком виде, новый светлый луч прибавился бы к ореолу мудрости, украшающему великую личность Льва Николаевича. Но судьба хотела иначе, и мы вернемся еще к этому вопросу. 15-го августа Н. Н. Гусев записывает интересный разговор со Львом Николаевичем: "Вернувшись в 11 час. вечера, я зашел ко Л. Н-чу. Он еще не спал и чувствовал себя, кажется, лучше, чем днем. Я спросил его, между прочим, как он нашел изречения Магомета, которые он читал сегодня в английском переводе. - Есть очень много хорошего,- ответил Л. Н. Я сказал, что, по моему мнению, важно было бы их включить в "Круг чтения" для магометан. - Да, да,- согласился Л. Н-ч.- Я все дальше и дальше отхожу от авторитетности христианства. Основа одна во всех верах. Никто из верующих людей не станет спорить, что есть бог, есть душа, что нужно любить. - Эти мысли,- сказал затем Л. Н.,- плод этой болезни. Я чувствую, что эта болезнь принесла мне большую пользу в духовном отношении. Если бы ее не было, я бы катался верхом, подвинулся бы в своих работах, а теперь подвинулся во внутреннем, самом главном". Таким образом Л. Н-ч снова заявил, как и в ответе синоду, что христианство для него не единая и последняя истина, а только одно из ее проявлений. Это весьма важно помнить при оценке произведений Л. Н-ча. 21-го августа Л. Н-ч диктует между прочим Гусеву, для помещения в дневник: "Чувствуется приближение 28-го по увеличению писем. Буду рад, когда это кончится, хотя рад тоже тому, что совершенно равнодушен к тому или другому отношению людей ко мне, хотя и все более и более неравнодушен к моим отношениям к ним". Но это равнодушие было сломлено сердечностью приветствий, полученных Л. Н-чем в этот день и в дни, предшествующие и последующие за юбилеем. Собрание гостей в Ясной Поляне в день юбилея не было особенно многолюдно, т. е. количество их не соответствовало значительности события. Причиной этому было, во-первых, печатное заявление Л. Н-ча о том, что он не желает никаких торжеств, а во-вторых, его болезнь перед самым днем юбилея. И более деликатные не хотели беспокоить Л. Н-ча своим присутствием. Но все-таки сквозь эти препятствия прорвалась значительная группа почитателей Л. Н-ча. Кроме того синод постарался, со своей стороны, оттолкнуть свою паству от всякого проявления сочувствия Л. Н-чу в этот день. Иоанн Кронштадтский сочинил даже особую молитву, в которой просил бога поскорее убрать графа-богохульника. Министерство внутренних дел было не так откровенно и разослало циркуляры губернаторам, что юбилей Толстого можно праздновать, но как художника, и не допускать собраний и манифестаций Толстому как общественному деятелю. Все это сделало то, что юбилей потерял характер официальности, стал более интимным и более близким Льву Николаевичу. Заимствуем описание этого дня из воспоминаний нескольких друзей его, бывших свидетелями этого торжества и так или иначе отметивших его в своих статьях, комбинируя их таким образом, чтобы взять от каждого то, что у него яснее изложено, и по возможности слить все это в один связный рассказ. Ив. Ив. Горбунов-Посадов так описывает день, предшествующий юбилею:
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31
|