Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Улицы гнева

ModernLib.Net / Былинов Александр / Улицы гнева - Чтение (стр. 15)
Автор: Былинов Александр
Жанр:

 

 


 
 
В тылу врага громите беспощадно
Дома, вокзалы, рельсы, поезда.
Запрячьте хлеб, сжигайте склады,
Взрывайте танки — и тогда
Покончим с Гитлером кровавым
Ударом с тыла и ударом в лоб,
Мы с двух сторон скелет его раздавим,
Мы с двух сторон врагу готовим гроб…
Вставайте все...
 
 
      Очередную строку прервал знакомый лязг тюремного ключа. Сташенко привычно повернулся к двери, готовясь принять из рук дежурного миску с баландой, но в камеру пошли незнакомые ему высшие чины в мундирах с аксельбантами.
      — Сташенко... Василий Иванович... год рождения... Переводчик коротко перевел, что по приговору особого суда Сташенко Василий Иванович за сопротивление германским властям и организацию партизанских банд будет подвергнут смертной казни.
      Военные торопились. В руках прокурора была пухлая папка. Сташенко подумал, что им придется обойти сегодня еще немало камер.
      — Понятно? — спросил переводчик. Сташенко кивнул.
      Снова со звоном щелкнул ключ в скважине. Сколько же остается времени? Сегодня ночью конец? Очень возможно...
      Он прочитал только что написанное им на стене и усмехнулся. Строки как бы потускнели и не приносили радости. Совсем не то, совсем...
      Царапал гвоздем на стене:
      «Товарищи, тюрьма наполнена провокаторами... распространяются нелепые выдумки о действии уколов. Все это проделки агентов гестапо. Держитесь, не сгибайтесь, Победа все равно не за горами...»
      Удастся ли передать все это живым?
 

8

 
      Их повезли по Красной улице вверх.
      В крытом грузовике было человек пятнадцать. Увидев Люду, Сташенко посадил ее возле, обнял и всю дорогу согревал худенькое, дрожащее тельце. Он проговорил только: «И тебя... и тебя, изверги», — на что Люда почти весело ответила: «Я не боюсь, дядя Вася, ей-богу, не боюсь». И всю дорогу по ее щекам текли слезы.
      Все были крайне измучены. Отец Люды, до недавнего времени весьма рыхлый человек, исхудал до неузнаваемости. Он все приговаривал: «Ну что ж, попал в катастрофу. Бывает и такое в жизни, бывает. Обремизился. Непоправимо». Здесь были и Чумак с товарищами, и некоторые незнакомые.
      Чумак едва держался на ногах. В машину его втаскивали свои же. Сташенко уложил его рядом и всё время гладил волосы. Однажды только Чумак сказал:
      — Знаешь, о чем я думаю? В следующий раз, если придется, будем по-другому. Наивненькими были... Разве так готовятся? Эх...
      — В следующий раз, брат, не дойдем мы, после нас люди кое-что учтут. Надо бы только оставить что-нибудь нашим. Так, говорят, делается.
      — А я уже выбросил записку. Найдут если, прочитают, передадут. А не найдут — все равно узнают. Люди доскажут.
      Никифору, который тоже находился в машине, Сташенко сказал:
      — Ты меня извини, Никифор, за все. Не думал, что так получится. И вы, Михаил Андреевич, извините.
      — У нее извинения проси, — ответил Глушко. — Я свое прожил. Худо ли, хорошо ли, а прожил. А она ни черта не жила, а так...
      — А мне не надо извинений, дядя Вася. Я вместе со всеми...
      Никифор молчал. Прощал или не прощал он своему напарнику по зажигалкам то, что вот нежданно-негаданно оказался среди тех, кому отпущены считанные минуты, так и не узнал Сташенко. Он услышал только хриплое его дыхание и странные слова:
      — А «лидия» останется... хорошо принялась, скажу тебе. Весной собирался сухие ветки срезать, в рост пустить. Неужели расстреляют? А?
      Декабрьский рассвет уже тронул небо, когда машина остановилась и всем приказали выходить. Сташенко помог сойти Люде и, держа ее за руку, побрел с ней в предутреннюю мглу, куда-то к посадкам, подгоняемый выкриками солдат.
      Казалось, ко всему был готов Сташенко еще с того самого дня, когда расстался со своими дождливой ночью прошлой осенью. Писал им ясные и честные письма: «Умру если, детей жалей, люби. Пусть знают дети, чего от них жду, даже тогда, когда и в живых меня не будет. Чтобы настоящими патриотами были... Знайте, любил я вас. А сейчас вот выполняю свой долг. На мою долю выпало счастье продолжать борьбу с фашистской гадиной в тылу врага...»
      Даже собственную смерть готов он простить врагу — что ж, война есть война. Но то, что они собирались расстреливать эту девочку, Люду... Ему чудилось, что он ведет за руку собственную дочь, поменьше этой... Если бы мог защитить, заслонить ее от пуль!
      — Еврейское кладбище, — сказал кто-то по дороге. — Здесь в прошлом году немало положили. Тысячами. Земля, говорят, шевелилась...
      Иных несли. Несли автоматчики, выполняющие привычную и порядком надоевшую им работу. Так попытался подумать Сташенко, который с трудом шел, волоча ногу и крепко сжимая маленькую руку девочки.
      Они остановились почти инстинктивно, без команды конвойных. Остановились вблизи глубокого рва, словно сами выбрали для себя место казни поудобнее.
      Солдаты как бы согласились с ними. Здесь так здесь. Они собрались в кучу поодаль, о чем-то переговаривались и даже пересмеивались. Сташенко вдруг подумалось, что ничего не произойдет, что не могут эти так благодушно настроенные люди ни с того ни с сего начать стрелять в безоружных, чтобы убить их и присыпать землей. Эту мысль укрепляло еще и то, что рядом стояла девочка с косичками, аккуратно заплетенными в это утро и повязанными алыми ленточками. Ее нельзя убить просто так, ни за что. И то, что вместе с ними, взрослыми, была девочка, как бы спасало всех, кто постарше, от того страшного и зловещего, что нависло над ними в этот ранний час.
      Но вот солдаты шевельнули автоматами и построились, подчиняясь неслышной команде. Сташенко вспомнил вдруг какой-то кинофильм, где тоже вот так расстреливали коммунистов.
      Он инстинктивно прижал к себе Люду, которая широко раскрытыми глазами смотрела на приготовления солдат. Кто-то рядом заговорил. Кто-то застонал. А вот и крикнул кто-то, что — не разобрать...
      И вдруг Сташенко снова вспомнил Вальтера. Того самого, из Галле-Мерзебурга, в юнгштурмовке, с поднятым кулаком: «Рот фронт!» Они вместе выезжали на массовку в Монастырский лес этой же дорогой, что добрались сюда. Сташенко не знал немецкого языка, но они прекрасно понимали друг друга: среди заводских парией были знающие немецкий. «Брот, Маркс, коммунистише партай, камрад, геноссе...», — этого было достаточно. Нашлись и эсперантисты, кое-как понимавшие друг друга. Пили пиво, закусывали, горланили песни, в обнимку шатались по улицам и клялись в интернациональной верности. Над Германией в то время уже сверкали зловещие молнии фашизма, а те приезжие парни пили пиво...
      — Вальтер!
      Неожиданно для самого себя Сташенко громко и отчетливо произнес это имя, и солдаты переглянулись. Один из них шагнул вперед. Еще шаг... Вальтер? Не тот, не тот Вальтер. Сташенко определил сразу. Солдат усмехнулся, держа руку на стволе автомата.
      Пусть это не тот Вальтер из Галле, но он скажет ему самое главное от имени всех, кто рядом, от имени девочки с косичками и посиневшим лицом.
      — Послушай, Вальтер! Передай всем Вальтерам, всем Фрицам... Ты обманут и предан... Все вы преданы Гитлером, потому что нет такой силы, которая бы задушила революцию! Ваши пули...
      Солдат, которого звали Вальтером, не переставая улыбаться, обернулся к своим и недоуменно пожал плечами.
      Сташенко заторопился. Они не понимают. Нужны другие слова, пока есть еще возможность говорить. Чтобы поняли...
      — Маркс... Энгельс... Либкнехт... Эс лебе ди коммунистише партай! Тельман! Рот фронт!..
      Перед ним грохнуло и жестоко надвинулось на него, затемнив утро. Рука девочки выскользнула из его ладони.
      Автоматчик сплюнул, зябко потер руки и полез в карман за сигаретой. Он прикуривал долго, пальцы дрожали, спичка гасла на холодном ветру. Потом подошел к расстрелянному и перевернул его на спину.
      Мертвый Василий Сташенко непрощающе смотрел на немца.
 

Глава четырнадцатая

 

1

 
      Ночное небо над Павлополем вспыхивало то голубыми, то багровыми, то бирюзовыми зарницами. Яростные грозы, совсем неурочные в пору липкого снегопада, холодных дождей и заморозков, сотрясали и небо и землю. Будто сама природа восстала против неистовства пришельцев, погребавших себе подобных во рвах, сжигавших трупы, уложенные штабелями. В холодных водах Волчьей отражалась та земная суета чужаков: в ней играли многоцветные молнии, казалось, и река содрогалась от громовых ударов. Со свистом плюхались в ее воду залетевшие бог весть откуда куски металла. Кое-где вода будто вскипала. Затем снова становилось тихо.
      Что такое происходило, трудно было определить. Может, уже наступил судный день? За глухими ставнями старухи отбивали земные поклоны, молились, чтобы миновала лихая година.
      Но другим гром тот был словно свадебный бубен. Рвутся артиллерийские склады гитлеровцев. Вторые сутки полыхает край города, тот, что ближе к номерному заводу, где немецкие вояки устроили свой склад — средоточие взрывчатки и стали.
      Может, так же вот будет грохотать советская артиллерия в счастливую ночь, когда позади наших наступающих соединений останутся и Ростов, и Новочеркасск, и Харьков, и Балаклея, а впереди будет он, многострадальный Павлополь, и еще тысячи многострадальных городов по эту и ту сторону нашей границы?
      Жаль только, не разбудит тот гром наших людей, что спят в сырой земле: ни Сташенко, ни Людки, мужественной девочки-пионерки.
      Федор Сазонович с любопытством разглядывал гнутый осколок, чудом залетевший на улицу, к его дому.
      На окраине еще рвалось. Утро было хмурым и гулким. Моросил дождь, порывистый ветер гнул к земле тонкие стволики акаций, высаженных накануне войны.
      — Здорово, земляче. Хорошо, что встретились. Як ся маешь?
      Байдара, с неизменной плеткой в руке, подпоясанный поверх пальто ремнем с кобурой, протянул свою пятнистую руку к осколочку и прикинул его на ладони.
      — Здравствуй, господин Байдара, — кивнул Федор Сазонович, вспоминая подобную встречу, похожие слова и тот же испытующий взгляд исподлобья. Ему стало не по себе. — Вот, гляди, фунтик какой прилетел. Что за напасть?
      — А то не знаешь?
      — Разбужен был ночью. Подумал, самолеты бомбят.
      — Откуда им взяться-то здесь, самолетам, коли немецкая армия уже на Кавказе, а скоро и Волге конец? Мечтаешь?
      — Спросонок чего не привидится.
      — Может, еще что-нибудь такое интересное во сне подсмотрел?
      — Нет, ничего такого не было, пан Байдара.
      — Брешешь, сапожник. Спишь и видишь, как бы снова товарищи появились, против немецкой власти сны твои. Неправду говорю? — Байдара похлопал плеткой по голенищу и подмигнул Федору: не было в его голосе на этот раз ни угрозы, ни издевки.
      Иванченко покачал головой:
      — Ошибаетесь, господин Байдара. С тех пор как расстался с партийным билетом, ни во сне, ни в мечтах не жалею о прошлом. Не очень веселое то было царство.
      — А что, разве тоже ущемлен чем был?
      — А то нет? Почитай, каждый из нас ущемленный. Потому что свободы мысли никакой, все по указке свыше жили. Все партия нами командовала.
      — А почему же не жить, если она мудро командовала?
      Федор Сазонович помолчал, поспешно соображая, чего хочет от него начальник биржи. Но тот не заставил ждать.
      — Неглупый ты мужик, Иванченко, — проговорил Байдара, поправляя ремень на пальто, и только сейчас Федор Сазонович заметил, что правая его разбойничья пятерня в розоватых родимых пятнах покрупнее левой. — Не просчитались аппаратчики, когда оставляли тебя для работы в оккупации. Оправдываешь доверие, ничего не скажу. Но только клиентура твоя под подозрением.
      — Не пойму, о чем говорите, господин Байдара. Что приписываете рабочему человеку? — Легкая тошнота подступила к горлу: продержаться бы. — Это похоже на провокацию, пан Байдара...
      — Вон ты какие слова знаешь... Провокация! Значит, провокаторов не любишь, — Байдара опасливо оглянулся по сторонам. — Так вот, слушай сюда. Устроил я тебя в мастерскую не зря и не только на радость разутым и ободранным. Организация есть. Подполье. Люди нужны надежные, желательно украинской национальности. У тебя связишки имеются, не дури, это точно. Пойдем как ни в чем не бывало. Пойдем, а по дороге потолкуем, есть о чем нам поговорить. Не зря в единой партии состояли, единомышленники вроде...
      С каждым шагом к Федору Сазоновичу возвращалось самообладание. Выходит, Байдара тоже подпольщик. Ну и птица, черт бы его побрал! Туда же, в подпольщики, в освободители лезет! Националист проклятый! Думаешь, не раскусил я тебя с первых же дней нашего знакомства?
      Но к речам Байдары следовало внимательно прислушаться. Видно, не зря болтал он о подозрительных связях Иванченко. Чем черт не шутит, может, кто-то все же нашептал в поганое ухо, информацию имеет.
      — Дела немецкие, прямо скажу, дрянь, сапожник. Под Волгой коготок увяз. Бои идут страшные, аж оттуда раненые подходят, рассказывают про потери. Самый раз нам единство крепить, слышал такие слова? Заря занимается и для нашей земли, многострадальной Украины-неньки. Все украинцы в одно теперь должны собраться. Про Бандеру слыхал?
      Федор Сазонович покачал головой. Он и в самом деле не слыхал про Бандеру.
      — Кто такой?
      — Бандера — это вождь украинского народа, крупный международный деятель. Он с Гитлером союз имеет, но тоже, как говорится, до поры. Потому что идея у него своя: сделать Украину самостийным государством — без москалей и без немцев. Сами по себе, сами хозяйнуем, как наши деды хозяйнувалн: земля своя, культура своя, свой пан гетьман, свои Советы — без жидов и коммунистов. И трезубец на международной арене, можешь себе представить...
      Байдара увлекся. Он даже потеплел и расквасился от своих слов. И показался он Федору Сазоновичу домашним и незлобивым, готовым на любую ласку, лишь бы завоевать еще одного «спивдружника», вояку подпольной армии некоего Бандеры.
      — Не хотел бы я встревать в эти дела, — простодушно сказал Иванченко. — Устал через ту войну, хоть и бойни самой избежал. С одной партии едва вылез, а ты меня, пан Байдара, в другую тянешь. А нельзя ли так, чтобы дожить век беспартийным, мужем своей жены да отцом дочери?
      — Беспартийным в наш век не проживешь, брат. Свою позицию хочешь не хочешь, а занимай. Кто не с нами, тот против нас, помнишь, кто это сказал? Я не помню, но зато знаю: правильно было сказано. Ежели не с нами, то против. Такое время. А особенно те, кому доверили секрет, держи ухо востро. Понял, Иванченко?
      — Понять-то понял, но, если откровенно вам сказать, Душа не лежит к тому подпольному движению. Как бы не заболтаться между небом и землей в один прекрасный День. А у меня семья, пан Байдара...
      — Не величай так меня. Заладил — пан да пан. Сейчас мы добродии, или, как иначе сказать, товарищи, сограждане. Мы должны открывать душу друг другу, чтобы ни на стенках ее, ни на дне — осадка никакого. Иначе — смерть.
      Понял? Дело не шутейное. Всем изменникам — смерть! Канавку помнишь? Вот так...
      Что за напасть приладилась к Федору Сазоновичу в этот громовой день, когда, сдается, все силы земной артиллерии дырявят небо над городом?
      — Учителя Кондратенко знаешь? Твою дочку учил, Антон Афанасьевич, по литературе он. Вот до него и приходь... Завтра к шести вечера. На Железке он живет, восемнадцатый номер. Придешь — не пожалеешь, добрых украинцев увидишь. Только не вздумай болтать про то своим босякам. Клавка твоя в списках давно значится в Германию. Но пока до поры воздерживаюсь. Есть резерв кой-какой, им и обхожусь.
      Странный разговор, опасная встреча!
      — Клавдии-то всего четырнадцать.
      — Особый учет. До побачення.
      — До свидания, пан Байдара.
      Город, словно на дрожжах, разбух в то утро от солдатни и полицейских чинов. Заглушая разрывы снарядов сиренами, по улицам проносились автомашины. Полицаи проверяли документы у прохожих. Опять начнутся аресты — по подозрению, по соучастию, по сокрытию, по чаепитию, по доносу, по неугодному носу... Мало ли за что и по какому поводу могут забрать, схватить, арестовать и даже расстрелять гитлеровцы!
      — Аусвайс!
      Перед Федором Сазоновичем стоял Сидорин, с которым однажды его знакомил Рудой. Милый, добрый Сидорин, коротающий свои дни в вонючей павлопольской полиции. Ничего, друг, придут наши, зачтется тебе эта служба троекратной выслугой!
      — Ничего такого не предвидится. Сочли, что этот взрыв не работа партизан, а случайность. Детонация... Проходи. Следующий! Аусвайс!
 

2

 
      В самом деле, немцы на сей раз не заполнили казармы полиции арестованными, не прибавилось людей в лагере военнопленных. Взрыв артиллерийского склада показался им несчастным случаем, вызванным детонацией: так, во всяком случае, объявила читателям «Павлопольская газета».
      Рудой перечитывал строки газетного сообщения и ухмылялся, пощипывая рыжую бороденку: с тех пор как вернулся из командировки, ни разу не брился. Дал слово не бриться, пока немцы не уйдут. Федор Сазонович даже посмеивался в ту минуту, сказав, что прогноз неточный, может вырасти его борода, как борода Черномора из известной сказки Пушкина «Руслан и Людмила». Рудой, убитый горем, не понимал, как могут смеяться люди перед свежей могилой тех, в Днепровске. Позади поля, уже покрытые нестойкой-наледью и первой снеговой порошей. Стеганка, кирзовые сапоги, бороденка, давно ждущая бритвы, и глаза, глубоко запавшие, подернутые туманом. Ни слезинка не выкатилось из них, хоть душа и плакала: все понимала это. Миссия закончилась неудачей.
      Нечего себя казнить. Так сказали ему тогда. И Федор Сазонович, и тот, новенький, заменивший Сташенко, который сказал, что такова логика борьбы и что надо быть готовым ко всему. Выработать не только презрение к смерти, но и понять всю диалектику нынешней борьбы. Костя Рудой не очень-то разбирался в философии. Он знал, что необходимо сделать все возможное для спасения ребят, но спасти их не удалось. Зато на артиллерийских складах получилось здорово...
      Газетенка лежала на столе, и кто-то из собравшихся на явку уже оторвал краешек ее на козью ножку. Удача с взрывом на складах взбодрила. Дымили вовсю, самосад щипал легкие.
      Казарин изложил обстановку, по отрывочным сведениям по радио, по некоторым газетным сообщениям немцев ему удалось составить общую картину. Бои идут на улицах Сталинграда. Город обороняют Шестьдесят вторая и Шестьдесят четвертая армии. Геббельс выпустил листовку: «Сталинград пал. Москва — это голова Советского Союза. Сталинград — его сердце». Но сердце еще бьется. Гитлеровцы сеют панику. Тяжелые бои идут на юге. Немцы заняли Ростовскую область, Краснодар, Орджоникидзе, Калмыкию, вторглись в Грузию, Кабардино-Балкарию... Но наступление выдыхается. Это точно. Ленинград держится. Под Воронежем идут ожесточенные бои. Западный фронт тоже сковывает силы противника. Недалек час, когда враг потерпит решающее поражение. А газетенки немецкие врут. Они уже не раз кричали о падении Москвы, по поводу нынешнего взрыва тоже врут, очки втирают. Детонация — это красиво, но он не сомневается, что гитлеровцы усилят розыск, снова качнутся аресты. Взрыв артскладов — сильный удар по врагу, активная помощь фронту. Задача дня — привести в порядок наличные силы, закрепить и объединить боевые группы. Он верит, что на улицах Павлополя еще зазвучат выстрелы восставших. Крайне необходимо теперь единое руководство. Оно дисциплинирует, выравнивает тактику подполья. Приучить к военной четкости и точности. Этому можно поучиться у врага. Необходимо создать штаб единой антифашистской организации.
      Рудой с увлечением слушал майора, участника событий в Испании. Ясно, что майор и есть командир объединенных отрядов. Он только что, закашлявшись, попросил поменьше курить. Такое мог разрешить себе лишь командир. У него был суховатый голос, чисто выбритое лицо и густые усы с проседью. Радовало, что у руля всего дела становится настоящий военный, знающий что почем.
      — Нужен нам начальник штаба, боевой, грамотный командир, — сказал Казарин, завершая свое сообщение. — Чтобы способен был организовать и поддерживать связь с отрядами...
      И тогда Федор Сазонович назвал имя Рудого.
      — Разведчик он. Смело на связь пошел. Неплохой конспиратор. Знает штабное дело.
      Рудой встал и приосанился. Казарин пожал ему руку. Рука майора была теплая и обнадеживающая.
      — Начальнику штаба надлежит побриться, как думаешь? — заметил Казарин. — Свежие подворотнички оставим на после, а вот внешний вид... внешний вид надо...
      — Так точно, товарищ майор. Придется сбрить, хоть и жалко. Как-никак маскировочка.
      — Звание?
      — Старший лейтенант, товарищ майор.
      — Ну что ж... Надеюсь, справишься.
 
      — Так что же? Можно рассчитывать на вас? Вы же человек военный?
      Лахно давно потерял былую выправку. Трудно было узнать в небритом мужичке с немытыми, потрескавшимися руками щеголеватого начальника снабжения кавалерийского полка, дамского обольстителя. Нынче он шлепал рваными сапогами в конюшне немхоза, куда пристроил его все тот же Рудой: как ни странно, а Рудой настойчиво заботился о человеке, едва не погубившем его самого.
      — Служил, это верно, было, — ответил Лахно, привычно пощипывая бородавку под глазом. — Но дело это прошлое, забытое. Давай не впутывай меня в свои затеи.
      — Забытое, говорите? — Рудой почти с ненавистью смотрел на опустившегося командира, человека, загубленного страхом. — Так легко вы забыли свое прошлое? У немцев, оказывается, получше память, нежели у вас. Ну...
      — Зачем я вам нужен?
      — Обидно, и ничего больше. Как за красного командира...
      — Не дай бог повторения пройденного. — Лахно ухмыльнулся как человек, которому прощаются и слабости характера, и несуразность поведения. Вот ведь простил ему Рудой прямое предательство и сам же липнет. А с него взятки гладки.
      Рудой не сбавлял тона:
      — Думаете, не знают про вас в полиции? Ваше счастье, что начальник полиции заменен, а то бы гнить вам до сей поры в концлагере, а может, давно и в расход пустили бы.
      — Послушай, Рудой, — уже молил его Лахно, — нервы-то у меня не канаты. Кроме лошадей, ни про что нынче не ведаю. Только и есть что кнут да хомут.
      — Не прибедняйтесь.
      — Да что пристал? За что борешься?
      — За вашу душу, господин капитан. Она уже так пропахла конским одеколоном, что ничего человеческого в ней... Если бы из другого теста вы, я бы вам добрую работенку предложил...
      — Не надо мне никакой. Не корми лошадь тестом да не нуди ездом. Я как раз только здесь и справляюсь, спасибо тебе.
      — Таки нашли на старости лет свой истинный корень. Ну и живите на здоровье, крутите коням хвосты.
      Зачем Рудой снова пожаловал сюда, в полутемную конюшню на окраину города, где человек копошится подобно жуку в навозе? Чего стоил Лахно вместе со своим капитанским званием нынче, когда край неба уже пылает от гнева людского и скоро-скоро прольется вражья кровь на улицах? Рудого одолевала брезгливость, какую он испытывал тогда в лагере.
      Но временами — это же удивительно! — его тянуло к Лахно, в сумеречную конюшню, в стихию его странных, сомнительных речей. Проникнуть бы в тайники чужой души, подавленной страхом! Исцелить ее. Был Лахно даже занимательным в своем петлянии. Знал немало солдатских присказок, особенно про лошадей, которых понимал. Вероятно, эта его привязанность к лошадям и привлекала к нему Рудого. Впрочем, на сей раз Рудой пришел сюда не ради его лошадиных присказок, а по делам, как солдат к солдату. Помнил тот немолодой кавалерист немало ценного из штабной практики, что могло пригодиться новоиспеченному начальнику штаба.
      — Эх вы, кощей бессмертный... Так-то вы обмарали свои петлицы.
      … Сдержанность немцев после взрыва артскладов была только видимой. Сотрудники СД и гестапо из Днепровска уже прибыли в Павлополь. Они никого не брали: тотальные аресты не дают должных результатов и только озлобляют население. Чертово логово! Просчеты местных властей, глупость, граничащая с изменой...
      Начальник гестапо Ботте обмяк, выстояв десяток минут перед областным шефом, гауптштурмфюрером Тайхмюллером. Что он успел в этом городишке? Начальник жандармерии Риц и то уже понадежней. В действиях Рица — настоящий патриотизм и непримиримость к либералам. Не кто иной, как он, сообщил, например, о Ценкере, вонючем протестанте, жрущем тыловых цыплят, когда его соотечественники гибнут на фронте, защищая дурацкий зад этого селекционера. Кое-кто из военных вмешивается в дела жандармерии и полиции, срастается с местным населением и мешает работать.
      Риц подозревал и фрау Марту. Но здесь промахнулся. Гейнеман высоко отозвался о ней, а берлинская газета «Русское слово» написала о патриотке фольксдойчо, самоотверженно исполняющей далеко не женскую работу на освобожденной земле. Тем не менее Риц настороже. И днем и ночью.
      Сто дней он не снимал засаду у жилья начальника ассенизационного обоза, расстрелянного в Днепровске. Риц лично следил за исправностью дозорной службы. Авось кто-нибудь да наведается!
      Наблюдатели дежурили круглые сутки, в любую минуту были готовы засечь нечаянного посетителя. И засекли.
      Клюнула разведчица. Прихрамывая, шурша юбками, икая с перепугу, она божилась, что не ведала о происшествии, если бы знала, какая птица тот хозяин квартиры, не молоком бы его поила, а отравой, никогда бы в дом не ступила, чтобы он сгорел вместо с Хозяевами. Расстреляли? Туда им и дорога, проклятущим, она не знала, что такое сталось, уходила в деревню к родичам, потому что с харчами трудно, а ведь задолжал, проклятый, тридцать рублей задолжал, а, как ни говорите, три десятки — деньги.
      — Вой! — приказал Риц, и та хромая бестия с молочным бидоном исчезла. Вот уж в самом деле партизанку поймали!..
      Она так и не получила должка, но зато вечером смогла доложить тому, кто ее послал, что заветный коробок по-прежнему на старом месте, на полке буфета, и никто, видно, к той коробке не прикасался. Ах, если бы знать Рицу эту тайну! Ходил ведь вокруг да около, скользил взглядом по старомодным вещам, по безделушкам на полочках и на буфете, держал в руках картонную коробку из-под конфет. Не поверил бы Риц, что однажды в его руках поместилась вся неуловимая рать подпольщиков с их связями, паролями и отзывами, за которыми вот уже второй год охотится вся краевая карательная братия. Был в стенку коробочки искусно вложен потайной листочек с подробными записями Сташенко, завещание живым: списки верных людей, склады оружия, адреса явок, рассеянных по всей области.
      Этого всего не знали ни Риц, ни его коллеги.
      Но Риц знал кое-что другое.
      Он начал распутывать тугой клубок еще с пожара на нефтебазе. Покойник с бандитской челюстью и бычьим затылком был опознан, за его семьей установлено наблюдение. Можно было, конечно, покончить со всем его выводком, но здравый смысл подсказал не торопиться. Жена Симакова проговаривается. Подозревается в соучастии некий сапожник из мастерской горуправы, бывший партийный, по фамилии Иванченко. Помимо следователя полиции Одудько к Рицу вхожи некоторые цивильные, преданные новому порядку. Они хорошо помогают. Начальник биржи Байдара, тоже из бывших коммунистов, приносит ценные сведения. Он искусно работает и достоин похвалы. Завтра прямо на явке возьмут врагов рейха, мечтавших об Украине без немцев. Всё — Байдара...
      На стол Рица постепенно ложатся кончики нитей, которые приведут в дальние и недальние конспиративные квартиры, где пекутся листовки с сообщениями Кремля. Риц уже непохож на того юношески пылкого «негритоса», каким помнит себя в начале войны. Вместе с осложнениями на фронтах и внутри рейха прибывало в характере мудрой выдержки. Сопротивление и саботаж в этом чертовом углу вырабатывали у Рица черты, способные противостоять сопротивлению и саботажу. Никакой торопливости. Он свое дело знает и утрет нос чиновникам из генерал-комиссариата. Тогда-то о нем, Рице, заговорят. Его пригласят на высокие посты в те инстанции, которые сегодня посматривают на него как на военного дворника с медной бляхой. Он им покажет!.. А пока что...
      — Фрейлейн Марина, говорите? — спрашивает Риц и затягивается сигаретой.
      — Да, господин Риц, — подтверждает Байдара.
      — Мы с ней знакомы. Кажется...
      — О, это огурчик, господин Риц.
      Риц смотрит на Байдару из-под полузакрытых век и прячет улыбку в табачном облаке.
      — А за вами кое-что водится, Байдара. Жена мирится с вашими увлечениями?
      В комнате гремит радио. Риц принимает Байдару у себя дома под звуки радио: так поступают настоящие конспираторы. На столе вино. Риц предпочитает французский коньяк, и Ромуальд какими-то путями организует этот шнапс для шефа. Байдара пьет мало. Он почти всегда насторожен, хотя у Рица никаких сомнений в его благонадежности. Попросту трусит. Немало у него врагов здесь. Впрочем, и он в долгу не остается. Чуть что — в эшелоны. «Нах Дойчланд» — в Германию, с медной музыкой, в новую прекрасную жизнь под флагом фюрера.
      Байдара оставляет без ответа нескромный вопрос шефа. Он неохотно откровенничает на интимные темы. Риц же, как назло, все настойчивей выпытывает подробности тайных увлечений. Прослышал, черт!
      Бес похоти, верно это, взнуздал старика. Да и мудрено ли? Много лет, словно гиря на шее, висела жена, стыдно сказать, еврейка, с которой спутался, когда большевики провозгласили смешение рас и национальностей, полное забвение идеалов нации. И хотя позднее, уже при немцах, ошибка молодости была исправлена: — жену расстреляли вместе с единоплеменниками еще в сорок первом году — он до сих пор стесняется своего прошлого. Теперь-то он свободен! Хоть за пятьдесят Байдаре, а кряжист он и силен, девчонки не обижаются. Они сговорчивы, особенно если числятся в списках на угон. Байдара же нетороплив, положителен. Обещал — можешь быть спокойна, от эшелона выручит. Но зато долг платежом красен. Тут уж он не отступит.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21