— Я найду тебя. Лал придет и найдет тебя.
Даже если он и услышал меня, это его не утешило. Когда я это сказала, он исчез, но запах его тоски и боли жег мне горло еще долго после того, как встало солнце. Зеленый след светился на склонах холмов даже тогда, когда мы с Лукассой снова двинулись в путь. Я показала этот след ей, но она ничего не увидела. Я подумала, что у Моего Друга, видимо, хватило сил только на то, чтобы послать зов мне, и никому другому.
Помнится, в тот день я немного рассказала Лукассе о себе, и чуть побольше — о том, что нас связало и почему. Несмотря на все свое упрямство, Лукасса пока что не задавала настоящих вопросов, кроме одного: «Я жива? Я правда жива?» А так ее вполне устраивало, что мы едем на одном коне, день за днем, по стране, такой пустынной и страшной, что я бы на ее месте предпочла бы снова утонуть и спокойно лежать на дне родной и милой реки. Я сказала ей, что один мой друг попал в беду и я еду ему на помощь. Тут она впервые улыбнулась — и я увидела, за чем гонится тот деревенский парнишка. И сказала:
— Это твой любовник.
— Да ты что! — Эта мысль задела меня всерьез. — Это мой учитель. Он помог мне, когда никто во всем мире не хотел мне помочь. Я сейчас была бы куда мертвее тебя, если бы не он.
— Старик, который пел песни овощам в огороде, — сказала она. Я кивнула. Лукасса помолчала. Потом спросила: — Почему я еду с тобой? Что, я теперь принадлежу тебе, все равно как та песня принадлежит мне?
— Мертвые не принадлежат никому. Я просто не могла тебя оставить и не могла остаться, чтобы позаботиться о тебе. Что еще я могла сделать?
Я говорила хрипло и резко, потому что от слов Лукассы мне стало не по себе.
— Кстати, о любовниках: твой гонится за нами с той самой ночи, как я забрала тебя с собой. Может, остановишься и подождешь его? Ты ему явно очень дорога, а я к попутчикам не привыкла.
Я не знала, что за сила терзает Моего Друга, но Лукасса мне тут явно не помощница. Мне совершенно незачем было везти ее с собой дальше. Это не нужно ни ей, ни мне, ни тому парню.
— Возвращайся с ним домой, — продолжала я. — Жизнь там, позади, а вовсе не там, куда мы едем.
Но девушка воскликнула, что оба пути ей одинаково незнакомы, что мир для нее чужой и во всем этом мире она знает только смерть и меня. Так что мы поехали дальше вместе. А ее парень продолжал гнаться за нами. С каждым днем он все больше отставал, но не прекращал погоню. Я очень торопилась, и, однако, вскоре мы начали по очереди идти пешком, чтобы поберечь коня. А временами дорога была такая плохая, что идти пешком приходилось обеим. Что же касается еды, то я могу почти не есть, когда это необходимо, — не все время, но подолгу. Это было очень кстати, потому что Лукасса лопала за двоих — не просто как здоровый ребенок, а так, словно хотела убедиться, что действительно жива. Я сама когда-то была такая.
Вода. Мне еще не встречалось места, где я не смогла бы найти воду: в наших краях любой двухлетка чует ее так же хорошо, как запах обеда. Искать воду совсем не так трудно, как думает большинство людей — просто большинство людей принимаются за поиски, когда они уже в панике и вообще не могут как следует думать. Но на этих Пустошах воду отыскать оказалось труднее, чем где бы то ни было, даже мне. Если бы зеленый след, тускневший с каждой ночью, не пересекал временами русло подземных ручьев, нам с Лукассой пришлось бы туго. Но нам все же хватало воды на то, чтобы напоить коня и не дать собственной глотке совсем уж пересохнуть в этом горячем воздухе. Как обходился тот парнишка, что за нами гнался, — понятия не имею.
Когда начался подъем, местность сделалась получше, но ненамного. Там чаще попадалась вода и водились кролики и птицы, которых можно было ловить силком. К тому же поднялся легкий ветерок. Но зеленый след совсем растаял, и по ночам, когда Лукасса спала, я ревела от злости: я ведь знала, что след тут, никуда не делся, что он по-прежнему указывает путь к Моему Другу, просто сделался настолько слаб, что даже мои глаза его не различают. А дорога — если это можно назвать дорогой — постоянно раздваивалась, вилась, ветвилась, разбегаясь в разные стороны — в ущелья, заканчивающиеся тупиком и постоянно грозящие обвалом, в лощины, густо заросшие лесом, вдоль бесконечных подножий гор, половина из которых были разворочены лавинами. И которая из множества тропинок была той, что нужно, я знать не знала. Я положилась на удачу и на то, что желания волшебников обретают плоть в этом мире. То, о чем волшебник говорит «Да будет!», действительно возникает, будь то камень или яблоко. Даже если у волшебника не хватает сил, чтобы заставить тебя видеть это яблоко как следует. Я могла лишь надеяться, что дорога Моего Друга достаточно материальна, чтобы указать мне путь днем, как его искаженный болью облик был достаточно материален, чтобы явиться мне ночью.
Ньятенери появилась в сумерках, на четвертый день после того, как мы начали подниматься в горы. Она не таилась — я услышала топот подков еще до того, как мы развели костер, а когда она подъехала, Лукасса уже закапывала угли. И все-таки эта женщина застала меня врасплох: вот только что ее не было — и вдруг появилась, как звезда на небе. А я не люблю, чтобы меня заставали врасплох. Поэтому я разозлилась на себя, но тут почувствовала легкое покалывание магии и, взглянув на женщину, увидела, что воздух между нами чуть заметно дрожит. Когда достаточно долго живешь вместе с магом, такие вещи чувствуешь непроизвольно — все равно, как если долго живешь с сапожником, начинаешь невольно обращать внимание на людей, которым жмут сапоги. Магия была не ее — женщина была кем угодно, только не волшебницей, но какое-то заклятие на ней лежало. Какое именно — я сказать не могла. Я ведь тоже не волшебница.
Она была смуглая, цвета крепкого чая, а ее узкие, чуть раскосые глаза были цвета сумерек. Выше меня, кость тонкая и длинная, левша. Плечи широкие, развернутые — должно быть, стреляет далеко (при ней был лук), хотя необязательно метко. Когда ведешь такую жизнь, как я, на эти вещи обращаешь внимание в первую очередь. Что до остального — на ней была обычная одежда всадника, ничем особенным не отличающаяся, кроме разве что нарочитой неброскости: сапоги, клетчатые штаны, верхняя туника, плащ-сидрин, какие носят в Кейп-Дайли, — обычная западная одежда, довольно разномастная. Ее волосы были спрятаны под капюшоном сидрина, и снимать капюшон она не спешила. Она ехала на чалом коне, таком же длинноногом и крепком, как она сама, и вела в поводу лохматую черную лошадку, немногим крупнее пони, с хищными желтыми глазами. Таких лошадей я еще никогда не видела.
Поначалу она ничего не сказала — только сидела в седле и смотрела на нас. В ее поведении не чувствовалось ни дружелюбия, ни угрозы — ничего особенного, кроме чуть заметного присутствия магии и опасного переутомления. Лукасса поспешила подойти поближе ко мне.
— Что видишь, то твое, — сказала я. Так принято здороваться у нас дома. Я все никак не могу отвыкнуть от этого приветствия — возможно, потому, что оно многое говорит о тех людях, среди которых я родилась. Они щедры в том, что касается вещей — и славятся этим, — но невидимое берегут ревностно. Надо будет когда-нибудь бросить эту привычку.
— Сири те мистанье, — ответила женщина. По спине у меня поползли мурашки. Дело не в том, что я ее не поняла. Просто все культурные люди отвечают на приветствие на языке приветствующего. Тон ее был довольно любезным, и она вежливо склонила голову, но то, что она сделала, она явно сделала нарочно. Я имела полное право вызвать ее на поединок или велеть ехать своей дорогой. Но мне, несмотря на мурашки, сделалось любопытно, и потому я просто спросила, как ее зовут, и добавила, что, если она плохо знает всеобщий язык, мы можем говорить на банли. Банли — это примитивный язык торговцев, которые бродят по дальним странам. Женщина улыбнулась и проглотила оскорбление.
— Я — Ньятенери, — сказала она. — Дочь Ломадис, дочери Тиррин.
Тут я решила, что она, должно быть, с Южных островов, потому что только там женщины ведут свой род по материнской линии. Да и по голосу похоже: голос у нее был звонче моего, и говорила она медленнее, и при этом интонация виляла из стороны в сторону, в то время как у меня голос поднимается и опускается.
— А ты — Лал-Морячка, Лал-Полуночница, — продолжала она. — А вот другую женщину я не знаю.
— Ты и меня не знаешь, — возразила я. В путешествии я пользуюсь двумя другими именами — их я ей и назвала. — А с чего ты приняла меня за ту Лал?
— Какая же другая женщина решится ехать через эту безжалостную землю? Тем более черная женщина, у которой к седлу привязана трость с мечом? И почему она бродит здесь, среди этих слепых холмов, без дороги — если не считать зеленого ночного следа, по которому она спешит на выручку к великому магу?
Я разинула рот. Она расхохоталась и махнула рукой, давая понять, что бояться мне нечего.
— И не тебе одной известно, что некая Лалхамсин-хамсолал, — она произнесла мое имя почти правильно, — была когда-то спутницей и ученицей волшебника…
— Волшебника, чье имя не произносится, — перебила я, и на этот раз женщина умолкла. Я сказала: — Одни называют его Учителем, другие Сокрытым, третьи — просто Стариком. Я называю его… так, как я его называю.
Я осеклась, разозлившись: сгоряча я едва не выболтала имя, которым я его зову, хотя что в этом могло быть плохого, понятия не имею. Она дернула уголком рта.
— А я всегда звала его Человек, Который Смеется. Тот, кто знает его так хорошо, как ты, поймет.
У меня снова поползли мурашки по спине, и ответила я не сразу. Он смеется не так уж часто, этот маг, но я никогда не могла удержаться от того, чтобы засмеяться вместе с ним. Это детский смех, звонкий, совсем не подобающий такому великому магу, могучий и не ведающий собственной силы. Это сама суть этого человека. Именно этот смех удерживал меня и хранил надежнее мечей и драконов, когда они узнали, где я, и пришли за мной. Любой, кто это знает, знает его. Ньятенери перебросила ногу через луку седла и остановилась, выжидательно вскинув брови.
— Слезай, — сказала я. — Я рада тебя видеть.
Когда она спрыгнула на землю, ее капюшон откинулся, и Лукасса тихонько ахнула при виде густых, седеющих темно-каштановых волос, подстриженных причудливыми завитками, валиками и стрелочками. Голова Ньятенери была похожа на дорогу, по которой промаршировало целое войско. При Лукассе я ничего говорить не стала — это подождет, — но я могу признать монастырский постриг, когда увижу его. Я даже знаю несколько стрижек, которые носят в разных монастырях. Но эта стрижка была мне незнакома. Совсем незнакома.
Мы помогали ей чистить и кормить обеих лошадей, когда из седельной сумки высунулась мордочка лиса. Ньятенери тут же нацепила ему на шею тонкую серебряную цепочку и представила его нам как своего близкого друга и многолетнего спутника. Лукасса тут же вцепилась в лиса и принялась таскать его на руках, кормить объедками и напевать ему тихие заунывные песенки. Лис висел у нее на руках и ухмылялся во всю пасть. А я разглядывала зловещую прическу его хозяйки и размышляла о том, в каком это монастыре сестрам разрешают держать у себя в келье ручных лис. Ньятенери наблюдала за мной, а Лукасса упрашивала ее позволить взять лиса к себе хотя бы на эту ночь. Ньятенери позволила, и девочка торжествующе отнесла лиса к себе на одеяло. Лис подмигнул нам через плечо Лукассы. Ньятенери что-то резко бросила ему на своем языке — это звучало как предупреждение. Лис зевнул, продемонстрировав все свои белоснежные зубы и красный, как рана, язык, и закрыл глаза.
— Он ей ничего плохого не сделает, — сказала Ньятенери. Она стояла и смотрела на меня своими странными глазами. Только что они были туманно-серыми, а теперь, когда стало темнее, сделались почти лиловыми.
— Ну, и что теперь? — спросила она.
— Откуда ты его знаешь? И давно ли?
На этот раз она улыбнулась по-настоящему. Зубы у нее чуть смахивали на лисьи.
— Пожалуй, так же давно, как и ты. Вся разница в том, что я знаю, где он.
Она прислонилась к валуну, ожидая, когда я с радостью предложу объединиться. Я сказала:
— Разница не только в этом. Разница по меньшей мере еще и в том, что я не скрываюсь от каких-то фанатиков, и за меня не объявлено награды тому, кто вернет меня в лоно родного монастыря. Может статься, что помех от тебя будет больше, чем помощи.
Я сказала это наудачу, но попала в цель: на миг ее надменная маска слетела, и я увидела перед собой просто измученную женщину, которой остался всего шаг до безумия. Я знаю этот взгляд. Впервые я увидела его в мутной луже.
Ее лицо сразу же сделалось прежним, но голос еще дрожал, когда она сказала:
— Никакой награды за меня не назначено, честное слово. Никто никуда меня возвращать не собирается, никто в целом мире.
Ее высокое и сильное тело, созданное для битв и суровых зим, даже не шелохнулось. Она добавила:
— Девушка может ехать на моей вьючной лошади. Так будет гораздо быстрее. И я скажу тебе, куда ехать, прямо сейчас, так что я тебе буду больше не нужна. А дальше решай сама.
Некоторое время мы стояли так тихо, что я слышала ее дыхание, а она мое, и смотрели друг на друга. Лукасса сонно напевала что-то на ухо лису. Наконец я сказала:
— Я никогда не называла его иначе, как Мой Друг.
ЛИС
Да-да-да-да-да, и я могу украсть всех, всех их лошадей, если захочу, прямо из-под их глупых, грязных, волосатых задниц! Этот мальчишка просто представить не может — никто не может себе представить, на что я способен, если только захочу! Когда захочу. Они не знают, кто я, чего мне хочется, когда и почему. Милдаси, этот мальчишка, черная женщина, белая женщина, толстый трактирщик — все они одинаковы. Кроме Ньятенери.
Хо-хо, а что я знаю про Ньятенери! Этого никто не знает, кроме меня. Ньятенери знает, почему я смеюсь про себя, а я знаю, чего боится Ньятенери. Почему Ньятенери спит на полу, а не на кровати, и никогда, никогда не засыпает надолго. А вот я сплю на кровати — тихо, как мышка, но стоит мне дернуть ухом, которое зацепила рука Лукассы, стоит мне вильнуть хвостом, лежащим на груди Лал, — и Ньятенери тут же вскакивает, проворней меня, прижимается спиной к стене, выхватывает кинжал, блестящий в лучах луны, и ждет. Временами я делаю это нарочно, для смеха: всю ночь то чешусь, то потягиваюсь, то тихонько фыркаю — и каждый раз Ньятенери вскакивает, готовая, готовая… К чему, а?
Готовая встретить тех двоих, что преследуют нас так долго? Да нет, не мальчишку — кому он нужен, тот мальчишка! Двое мужчин, маленьких, легконогих, бесшумно бегущих по следу, миля за милей. У них нет ни копий, ни длинных мечей — ничего, кроме зубов, совсем как у меня. Ньятенери знает, что они идут за ней, но никогда не видит их. А я вижу, я чую, я знаю, что они едят, когда они отдыхают, что они думают, что собираются делать. Я знаю все, что хочу знать!
Как за нами охотятся, как за нами гонятся, просто смешно! Ну, догонит этот мальчишка свою девчонку, и что дальше? Я его знаю, а она его совсем не знает. Ну, догонят эти двое Ньятенери — и что дальше, а? Все трое — отменные убийцы, двое так или иначе умрут. Лучше, если Ньятенери их убьет
— иначе не придется мне больше ездить в седельной сумке, не будет больше огня холодной ночью. С Ньятенери лучше.
Здесь, в трактире, слишком много народу, все шумят, топают, лис никто не любит. Наверху, на крыше, вкусные голуби, и цыплята вкусные, нежные цыплята, так и вертятся под ногами. Ньятенери мне говорит: «Ешь мою еду, сиди с нами, не трогай птиц толстого трактирщика и вообще носа за дверь не высовывай». Я прячусь, сплю, жду, позволяю Лукассе кормить меня дыней и сладким картофелем. И временами сижу тихо, тихо-тихо, а внутри убегаю далеко-далеко, туда, где ветер, кровь и тишина, днем туда, ночью сюда, прислушиваюсь к тому, кто идет по следу, принюхиваюсь к тому, что будет. Валяюсь в пыли на дальних холмах, в диких землях, смеюсь, сижу тихо-тихо…
«След будет», — говорит человечий облик тому мальчишке — и след есть, но оставляю его я, а не человечий облик. Хо-хо, видите, как я выпрыгиваю из сумки Ньятенери и присаживаюсь на горячие камни, задираю лапу, чешусь, подпрыгиваю, снова присаживаюсь, оставляю след, ведущий через горы и скалы, прямиком к двери толстого трактирщика. Так я держу слово человечьего облика, и этот парень до сих пор вынюхивает мой след на камнях, и впереди у него еще долгий путь, потому что все время приходится смотреть в землю. Но он скоро придет. Он тоже держит слово, да!
Вот уже второй раз я принимаю человечий облик, когда Ньятенери не видит. Славный старик, усы такие пышные, сидит в большой комнате внизу, болтает со всеми — славный, славный старик, приехал в город погостить к внуку. Маринеша приносит хороший эль, когда толстый трактирщик уходит. Толстому трактирщику не нравится человечий облик. А Маринеше нравится. И мальчишке Россету, и привратнику Гатти — всем нравятся красные щеки, блестящие глаза старика. Сидят, приносят эль человечьему облику, расспрашивают, рассказывают. Рассказывают про актеров, что живут в конюшне, про барышника, приехавшего покупать и продавать лошадей, про корабела, что едет в Кейп-Дайли. Оба раза Россет говорит, говорит о женщинах, что поселились в собственной комнате толстого трактирщика. Такие красивые, все трое, просто чудо, почему они здесь, зачем? Оба раза Маринеша встает и уходит.
Мальчишка Россет ничего не замечает. Говорит: «Лал лучше всех. Движется, как волна, пахнет морем и пряностями». Смеюсь. Пью. Ничего не говорю.
Привратник Гатти — маленький человечек со злым личиком, один глаз совсем белый, — Гатти говорит: «Ньятенери! Ньятенери! Вот это настоящая женщина: не ходит враскачку, не носит меча в трости, сплошное изящество и скромность. Она мне ночами снится».
Не смеюсь. Продолжаю пить. Человечий облик говорит: «Не зевай, не зевай. Молочный Глаз! Тебе повезет. Женщины в той стране любят невысоких, сильных мужчин вроде тебя. Не зевай. Однажды ночью она утащит тебя в лес, как ты таскаешь наверх сундуки приезжих». Гатти смотрит на меня, теперь все смотрит на Ньятенери. Ждет.
Ньятенери нервничает. Спрашивает толстого трактирщика, откуда взялся Гатти Молочный Глаз, давно ли он здесь? Трактирщик отвечает, что кому какое дело? Ньятенери смотрит на него. Трактирщик говорит: «Девятнадцать лет», и уходит. Ньятенери выходит на улицу, пинает кадку для дождевой воды.
Прошло двенадцать дней. Каждый день Лал и Ньятенери уезжают. Совсем не думают о бедном лисе, не думают о Лукассе, которая остается одна. Она сидит, ждет, выходит на улицу, разговаривает с актерами, разговаривает с Маринешей, разговаривает со мной. Один раз плачет. На двенадцатую ночь эти две возвращаются так поздно, что Россет уже спит, и они сами ставят лошадей в конюшню. Наверху, в комнате, я сплю на подушке, свернувшись, как котенок, очень красиво. Лукасса лежит рядом со мной, не спит.
Они входят, шагают устало, пахнут злостью. Лал говорит:
— Ты сказала, что знаешь.
Ньятенери говорит:
— Он здесь.
Лал тяжело плюхается на кровать, стягивает сапоги.
— Его нет в городе. Это мы знаем. Где же это — «здесь»?
Ньятенери отвечает только:
— Завтра. Обыщем каждую ферму. Каждую хижину. Каждую пещеру, каждую рощу, заглянем под каждую тряпку, валяющуюся в канаве. Он здесь.
Лал говорит:
— Если бы он только мог поговорить с нами! Если бы он мог явиться в еще одном сне — всего в одном!
Швыряет сапоги в угол.
— Он слишком слаб, — говорит Ньятенери. — Слишком много боли, слишком много борьбы — где ему взять сил на еще одно послание?
Открываю один глаз, смотрю сквозь пальцы Лукассы. Вижу, как Ньятенери обрывает перья на стреле. Перестала. Закрываю глаз. Голос Ньятенери, совсем другой:
— Маги тоже умирают.
Кровать подпрыгивает. Лал встала, ходит взад-вперед, от двери к окну, за которым поскрипывают на ветру ветки дерева.
— Да. Но не этот. Не так. Маги иногда умирают оттого, что поддались алчности или страху, но этот — он ничего не хочет, ничего не боится, смеется над всем. Никакая сила не имеет власти над ним.
Ньятенери, резко:
— Откуда тебе это знать? Ты ничего о нем не знаешь. Я тоже. Скажи мне, сколько ему лет, откуда он родом, расскажи мне о его семье, о его собственном учителе, о его настоящем доме!
Стрела ломается, летит следом за сапогами Лал. Ньятенери говорит:
— Скажи мне, кого он любит…
Лал набирает в грудь воздуху, с шумом выпускает его. Лукасса садится, смотрит, гладит меня. Ньятенери:
— Нет. Не нас. Он был добр, он защитил нас — спас нас, да, — он многому научил нас, и мы любим его, мы обе. Мы здесь, как и должно быть, потому что мы его любим. Но он нас — нет.
Улыбается. Сверкают белые зубы, губы плотно натянуты.
— Ты это знаешь.
Ни звука. Только я дышу — такой сонный, такой славный… Лал подходит к окну, смотрит на вкусных цыплят, которые устроились на ночлег в кустах. Лал говорит:
— Но кого-то он любит. Кто-то знает его истинное имя.
Ньятенери берется за вторую стрелу. Лал говорит тихо-тихо:
— Ты его видела. Никто не мог сделать с ним такое на расстоянии. Кто бы ни разрушил его магию, это был человек, которому он доверял, которого он очень любил. Иначе быть не может.
Они перечисляют имена. Мужчины, женщины, кто-то, кто не то и не другое, живет не то в огне, не то в земле — впрочем, какая разница? Но Лал каждый раз качает головой, и Ньятенери говорит: «Нет, наверное». Один раз они даже смеются, и Лукасса смотрит на них, забывая чесать меня за ухом. Но наконец имена кончаются. Лал говорит:
— Это кто-то, кого я не знаю.
Стук в дверь. Ньятенери разворачивается, взметается вверх, точно дым, беззвучно, с луком на изготовку. Голос:
— Это я, Россет! Можно?
Лук опускается, Лал подходит к двери. Мальчишка стоит на пороге, весь встрепанный, с деревянным блюдом. Я чую холодное мясо, вкусный сыр, дрянное вино. Он говорит:
— Я проснулся, услышал, как вы разговариваете… Вы вернулись поздно, я подумал, может, вы не ужинали…
Глаза круглые, как виноградины, большие, как смоквы.
Лал издает неопределенный звук, нечто среднее между смехом и вздохом. Лал говорит:
— Спасибо, Россет. Ты очень заботливый.
Сует блюдо ей в руки. Говорит:
— Вино кисловато малость. Хорошее Карш держит под замком. Но мясо свежее, вчерашнее, честное слово!
Подходит Ньятенери. Говорит:
— Спасибо, Россет. А теперь иди спать.
Улыбается ему. Парень почти не дышит. Ноги делают шаг назад, остальное на два шага продвигается в комнату. Видит меня на подушке Лукассы. Нос прикрыт хвостом, я сладко посапываю. Глаза делаются здоровые, как сливы.
— Карш… — говорит он, словно чихает.
Лукасса поспешно подхватывает меня на руки, смотрит испуганно. Ньятенери:
— Карш сказал, чтобы лиса не было видно. Он его и не видит.
Лал:
— Ты его тоже не видел.
Она прикасается к щеке мальчишки, выталкивает его из комнаты кончиками пальцев, закрывает дверь. Он остается стоять за дверью, я его чую, стоит долго. Лал подходит к столу, ставит блюдо.
— Хороший мальчик. Смотрит на мир с удивлением, и работает, как вол.
Тут она останавливается, хохочет, трясет головой. Говорит:
— Наверно, мой… наверно, наш друг не раз говорил то же самое о нас. Тому, кого он любил…
Ньятенери снова берется за стрелы.
Все это время Лукасса молчит. Смотрит, гладит меня, не говоря ни слова, но что-то течет изнутри нее, по рукам, в мое тело — шерсть встает дыбом, и кости тоже. Теперь она говорит:
— Сегодня.
Они смотрят на нее. Ньятенери:
— Что — сегодня?
Лукасса:
— Не завтра. Вы нашли его сегодня.
Встает, смотрит им в глаза, упрямая, уверенная. Я изгибаюсь у нее на руках, зеваю, потягиваюсь. Лал, мягко и осторожно:
— Нет, Лукасса, мы его не нашли. След, что он оставил для нас, привел нас в эти-земли, но за эти двенадцать дней мы побывали всюду. Мы с Ньятенери хорошие следопыты. Но никто не может вспомнить, чтобы видел его. Ни знака, ни малейшего следа…
— Значит, вы побывали там, где был он, — перебивает ее Лукасса. — Вы были там, где случилось что-то… что-то плохое.
Теперь они переглядываются. Ньятенери чуть заметно приподнимает бровь. Лал — нет. Лукасса замечает это, говорит громче:
— Оно пристало к вам, я это чую. Вы были сегодня в каком-то месте — это место смерти, вы там были, вы все испачкались в этом с головы до ног.
Дрожит сильнее, так что вот-вот выронит меня. Повторяет:
— Смерть…
Ньятенери поворачивается к Лал.
— В той комнате, в тот день, когда мы приехали. И теперь снова. Какие еще трюки она знает?
Лал:
— Это не трюк.
Мягкие золотистые глаза темнеют, становятся бронзовыми. Лал сердится. Говорит:
— Она знает смерть лучше нас обеих. Она чувствует, где проходила смерть. Тебе придется поверить мне на слово.
Ньятенери, медленно:
— Поверю.
Становится тихо. Все молчат. Лал пробует вино, кривится, но все равно пьет. Лукасса режет холодное мясо: ломтик мне, ломтик себе, ломтик мне. Ньятенери говорит:
— Башня.
Лал моргает.
— Башня? Ах, та башня! Куча красного кирпича? Мы не нашли там ничего, кроме пауков, сов и вековой пыли. Почему именно там?
Ньятенери:
— Почему вековой? В этих местах нет ничего столь древнего, чтобы лежать в руинах. Почему тут только одна башня, а все остальное — все! — плоское, как навозная куча?
Пожимает плечами.
— Надо ж с чего-то начать!
Смотрит на Лукассу.
— Она поедет с нами. Наша собственная маленькая провидица…
Лукасса швыряет меня на кровать — вот так, словно подушку. «Подходит вплотную к Ньятенери, привстает на цыпочках, чтобы смотреть ей глаза в глаза. И говорит:
— Я — ничья! Лал мне говорила. Я — не шляпа, не ручная лиса и не фокусница. Либо я ваша спутница — твоя и Лал, — либо нет. А если я ваша спутница, тогда с завтрашнего дня я езжу с вами повсюду, и все!
Все только рот открыли, даже я. А Лукасса добавила:
— Ибо мой путь был длиннее вашего.
Лал улыбается, отворачивается. Ньятенери… Много-много лет, не друзья, не недруги, посвященные в тайны друг друга, приходим, уходим, молчим, знаем то, что знаем… Хо-хо, Ньятенери! Лишь раз видел я ее такой неподвижной, такой ошеломленной — и оба мы тогда едва не погибли. Медленно качает головой. Садится, берет свой длинный лук. Говорит:
— Ну что ж, спутницы… Лично я собираюсь поставить на свой лук новую тетиву. Если лук меня не укусит — а теперь я бы этому не удивилась, — это займет минут пять. Потом я собираюсь лечь спать — чего и вам желаю. День завтра будет нелегкий.
В постели Лукасса, как всегда, шепчет мне на ухо:
— Лисичка, лисичка, как тебя зовут?
Я лижу ей ладонь, она вздыхает тихо и устало. Шепот:
— А меня зовут Лукасса, но я не знаю…
И так каждый вечер!
Спит. Лал тоже спит. Ньятенери склоняется над кроватью, говорит на другом языке, на нашем языке. Говорит:
— Слушай меня. Старик больше не будет пить эль в общем зале.
Я лежу, крепко зажмурившись. Ньятенери:
— Ты понял.
Они уезжают рано-рано утром, все втроем. Лукасса целует в нос, говорит:
— Не шали!
Ньятенери смотрит на меня. Шаги на лестнице. Утихли. Я доедаю мясо и сыр. Когда Маринеша приходит подметать, прячусь под кровать. Самое надежное место. Маринеша приоткрывает окно, уходит. За окном поскрипывают ветки.
Люди не знают, что лисы умеют лазить по деревьям, если очень сильно захотят. Вот белки — те знают.
МАРИНЕША
В общем, я погналась за лисой, которая сидела на дереве. В смысле, она уже не сидела — она уже спрыгнула на землю, глянула на меня и исчезла между конюшней и моим огородом. У меня в руках была корзинка со свежевыстиранным бельем, я ее несла, чтобы развесить белье на солнышке, но я просто бросила ее, где была, и погналась за этой тварью. Она придушила мою курочку! Конечно, на самом деле она была не моя, но ведь это я дала ей имя — я звала ее Сона, и она ходила за мной по пятам, все время, даже когда мне нечем было ее угостить. А эта лиса ее придушила! Я бы тоже ее придушила, если бы поймала. Честное слово, придушила бы!
Но когда я обогнула конюшню, лиса уже исчезла — просто как сквозь землю провалилась! Должно быть, она сдвоила след, нырнула под баню и скрылась в кустах дикой ежевики. Ну сколько раз повторять этому Россету, чтобы заделал ту дыру под баней! Лягушки залезают в баню и пугают гостей, а пару раз там даже таракки видели! Россет по-своему славный малый, но такой безответственный!
Ну вот, я немножко постояла там — я опять ужасно разозлилась из-за Соны, такая славная была курочка! А потом вспомнила про белье и побежала обратно. Я очень надеялась, что оно не вывалилось из корзины. И оно не вывалилось, слава богам — ну, то есть кое-что вывалилось, но это все были такие вещи, которые не станут хуже от пары травяных пятен. И вот только я повернулась, чтобы пойти к дереву нарил — в это время года я всегда сушу белье на нем, чтобы вещи пахли цветами, — и тут они и явились. Двое мужиков вышли из сада, как будто пришли прямиком через поля, а не по дороге. Они мне сразу не понравились. Не люблю людей, которые не ходят по дороге.
Оба они были невысокие, тощие, смуглые, одеты оба в коричневое, и показались мне совершенно одинаковыми, только у одного что-то со ртом было не в порядке: когда он говорил, то двигалась только половина верхней губы. А у второго глаза были голубые. Эти глаза меня ужасно напугали. Почему — не знаю.
Я стояла тихо-тихо, делала вид, что я их не замечаю. Сона, моя курочка, тоже так делала, когда в небе появлялся коршун. Другие куры разбегались во все стороны, пищали, кудахтали, а Сона, бывало, застынет на месте, и на коршуна вовсе даже и не смотрит, и даже на его тень не обращает внимания. Это ее спасало, бедняжку, — вот она и решила, что это действует всегда. А с лисой не подействовало.
Вот и мне это не помогло. Они подошли прямиком ко мне — они действительно были маленькие, не выше меня ростом, и не производили ни звука. В смысле, когда шли. Тот, что с голубыми глазами, остановился передо мной, глядя мне прямо в глаза, а тот, что со странной губой, встал у меня за плечом — я не могла увидеть его, не повернув головы, но чувствовала, что он там.