Современная электронная библиотека ModernLib.Net

И снова Испания

ModernLib.Net / Бесси Альва / И снова Испания - Чтение (стр. 3)
Автор: Бесси Альва
Жанр:

 

 


       Я написал человеку с томными глазами, не скрывая любопытства по поводу книги, и заодно намекнул на безработицу, в шутку предложив, чтобы он взял меня в помощники режиссера. Он ответил.
      О романе в письме не упоминалось, но к моей шутке он отнесся серьезно и разъяснил, что сотрудничать с ним мне было бы очень трудно. «Жалованье, которое платят у нас, американцу покажется совершенно мизерным (восемьдесят долларов в неделю), и, кроме того, иностранцу очень трудно работать в испанском кинопроизводстве. Есть и другие причины, так что поймите меня правильно».
      Должно быть, он принял меня за полного идиота, и я поспешил объяснить ему в ответном письме, что мое предложение просто шутка, хотя восемьдесят долларов в неделю были ровно на восемьдесят долларов больше того, что я тогда получал. Молчание длилось одиннадцать месяцев.
      В декабре 1965 года мы получили шикарный календарь на  1966 год, отпечатанный барселонской кинокомпанией «Тибидабо филмз», он содержал репродукции лучших картин из мадридского музея Прадо. Мы поблагодарили нашего испанца и вложили в конверт рождественскую открытку. Ответа не последовало.
      Молчание длилось весь 1966 год, правда, было одно странное послание из издательства в Барселоне. К письму прилагалась страница из каталога, напечатанного оптовым книготорговцем в Буэнос-Айресе. На этой странице сообщалось о предстоящем издании моим пропавшим издателем книги под названием «Маккартизм в Голливуде», автор — Бесси, Альва… Издатель из Барселоны просил выслать три экземпляра оригинала («Инквизиция в раю»): «два для чтения и один для представления цензору», а также права на перевод и издание книги в Кастилии и Каталонии!
      Моим первым побуждением, немедленно подавленным, было написать письмо с одним вопросом: «В своем ли вы уме?» Однако я рассказал о предложении моему нью-йоркскому агенту, и она посоветовала мне послать им три экземпляра. Я возразил: ничего посылать не будем, потому что антифранкистскую, полную левых взглядов книгу зарубят после первого же прочтения в издательстве, не говоря уже о цензуре в Мадриде. Однако один экземпляр она все же выслала. Ответа мы не получили.
      В конце 1966 года пришла скромная рождественская открытка, в ней наш испанец ставил нас в известность, что закончил снимать свой второй художественный фильм. «Es una comedia muy bonita»{ } , — писал он. 1 января 1967 года мы написали ему длинное письмо, на которое он не ответил.
      «Ну и черт с ним, — подумал я. — За кого он, в конце концов, меня принимает?»
      Предостерегающие раскаты грома послышались в начале
       1967 года. Я вдруг получил письмо от редактора нью-йоркского журнала — он писал, что встретил моего друга, с которым мы не виделись уже пятнадцать лет. Этот друг только что побывал в Мадриде, где узнал, что «самая читаемая подпольная книга в Испании (без всяких шуток) — это… «Антисевероамериканцы»!»
      Я бросился писать моему забытому другу в Нью-Йорк. «Как так?» — спрашивал я. Я закидал его бесчисленными вопросами: как он узнал об этом, каким образом распространяют книгу, аргентинское это издание или подпольное испанское, широко ли ее читают, видел ли он хоть один экземпляр и как мне добыть книгу?
      Ответа не было долго, и я предался мечтам, причем не о гонораре, который мог поступить мне открыто или тайно, а о том, как мой роман будет исподволь, но существенно способствовать свержению режима Наиглавнейшего и своим скромным и незаметным воздействием поможет его окончательному падению.
      А что, разве в нем не дана верная картина определенных сторон Испанской войны (так же как тенденция к конформизму в США)? А сюжет — разве он плох? И разве не слиты воедино история, документальные материалы и нравственные искания героев, что делает роман объективным и горьким свидетельством? И громкий неуспех книги в моей собственной стране, где ее злобно критиковали или тщательно замалчивали, — может быть, это и есть доказательство ее правдивости?
      В своей напутственной речи, обращенной к Интернациональным бригадам в Барселоне, Долорес Ибаррури (Пасионария) сказала: «Мы не забудем вас! И когда зазеленеет оливковая ветвь мира, сплетенная с победными лаврами Испанской республики, возвращайтесь!.. Возвращайтесь к нам! Те из вас, кто лишился родины, обретут ее у нас, те, у кого нет друзей, найдут их здесь. И всех, всех вас встретят тут любовь и благодарность испанского народа…»{ } (Эта перспектива почетного гражданства начинала принимать реальные очертания.)
      Когда мой друг наконец ответил мне, оказалось, что в Мадриде он беседовал с какими-то режиссером и продюсером, — оба они прочитали мою книгу и отозвались о ней очень высоко. Насколько широко ее читают в стране, он не имел понятия, но имена режиссера и продюсера (совершенно мне незнакомые) назвал и посоветовал написать любому из них. «Они ответят, — писал мне мой друг, — потому что оба в восхищении от тебя и твоей книги». Конечно, я сразу же написал и в высшей степени осторожно снова задал свои вопросы. Конечно, я не получил никакого ответа.

6

      И вдруг сверкнула молния. В письме от 26 сентября 1967 года, бесстрастном по форме, мне было сделано совершенно невероятное предложение. Испанская кинокомпания, сообщал человек с ямочками на щеках, по его настоянию приглашала меня «немедленно» прибыть в Барселону, расходы будут оплачены.
      «Я пишу новый сценарий, — продолжал он. — Речь в нем идет о враче — бывшем участнике гражданской войны в Испании, во время которой он сражался на стороне Республики. Этот врач — американец, который снова оказывается в Испании, чтобы принять участие в международном медицинском конгрессе (его специальность — нейрохирургия). Он не был в Барселоне тридцать лет, и этот приезд глубоко волнует его. Конгресс заканчивается, хирург возвращается в Соединенные Штаты.
      Сюжет, конечно, гораздо многозначнее, он строится на контрасте впечатлений героя от сегодняшней страны и щемящих воспоминаний о войне.
      Тема, по-моему, волнующая и, наверное, заинтересует вас. Поэтому я поднимаю вопрос о нашем сотрудничестве…»
      Помимо вопроса о возможном сотрудничестве, он поднял чертову прорву вопросов. Из царства теней он вызвал призрак черного списка — в моей собственной стране меня отлучили от кино на долгих двадцать лет… и вот предлагают поработать на любимом поприще.
      Он по наивности (?) звал в Испанию человека, который около тридцати лет был врагом ее режима, который неустанно выступал против этого режима в устной и письменной форме; который именно на этой неделе дал обещание произнести еще одну речь в честь тридцатилетней годовщины Интернациональных бригад с кафедры лос-анджелесской церкви и который в момент получения письма с пером в руках готовил новую яростную атаку на испанский фашизм.
      Вопросы моего корреспондента были неразрешимы, но раз их поднял он, я решил поставить их в другой форме:
      «…Что вы хотите сказать в этом фильме? Сможете ли вы сказать то, что хотите сказать? Американский доктор чрезвычайно привлекает меня; я понимаю, что он чувствует, вновь оказавшись в Испании… Как меняется его отношение к Испании? Становится ли оно другим ко времени его возвращения в Соединенные Штаты? Как он относится к тому, что делал в Испании тридцать лет назад?»
       Я наивно ожидал ответов на эти вопросы, но две недели спустя получил письмо, в котором они даже не упоминались. Он приносил извинения по поводу того, что кинокомпания может оплатить лишь мои дорожные расходы в оба конца и суточные в тысячу песет (тогда это составляло около шестнадцати долларов), хотя как сценарист я стою гораздо больше. (Были времена, когда я «стоил» шестьсот долларов в неделю. Теперь я не стоил ровно ничего.) Он писал, что не может «вдаваться в детали» сюжета, тем не менее упомянул следующее: «…Когда доктор вновь оказывается в Барселоне, в нем оживают воспоминания, и он начинает разыскивать Марию, свою возлюбленную в те давние времена. Вместо Марии он находит ее дочь. Он очарован. Но у их отношений нет будущего. Он возвращается в Штаты». (Ara! — завопил мой несокрушимый рассудок, это всего лишь пошленькая любовная история, которая выхолащивает весь смысл фильма и ни о чем не говорит.)
      Он спрашивал также: если я решил ехать (я написал, что не поеду без жены, и деликатно намекнул, что ее дорога тоже должна быть оплачена), посылать ли мне билет «с открытой датой» или я предпочитаю получить деньги за билет по приезде? (О жене ни слова.) Кроме того, он высказывал надежду, что я помогу ему заполучить хорошего актера на главную роль, например Уильяма Холдена, Генри Фонда, Джеймса Мейсона или Ива Монтана. Такому актеру его фирма согласилась бы заплатить тридцать тысяч долларов.
      Что тут прикажете делать — плакать или смеяться? Тридцать тысяч долларов Генри Фонда? Иву Монтану? За работу в полнометражном фильме, съемки которого, судя по письму, продлятся три недели?
      Короче, посовещавшись с женой не больше пяти минут, я отправил телеграмму: ВЫСЫЛАЙТЕ ОДИН БИЛЕТ ТУДА ОБРАТНО АГЕНТСТВО ЭР ФРАНС САН ФРАНЦИСКО ПИСЬМО СЛЕДУЕТ.
      В письме я сообщал, что мы с женой уже занялись подготовкой паспортов. Жена, писал я, присоединится ко мне через неделю иди две, так что пусть не берут мне «экскурсионный» билет на тридцать дней, потому что, когда закончится работа в Испании, мы с женой намерены воспользоваться возможностью и немного попутешествовать по Франции и Марокко. Ему не следует надеяться, продолжал я, что за тридцать тысяч долларов можно пригласить актера ранга Уильяма Холдена или даже Джеймса Мейсона. Умолчал я об одном — что происходит в душе человека, который собирается вернуться в Испанию спустя двадцать девять лет, в глубоко любимую Испанию, все еще управляемую палачом, который держится у власти лишь с помощью военных баз, денег и оружия, поставляемых ему Соединенными Штатами.
      А с этим человеком происходило нечто очень похожее на внезапную шизофрению. Его мысли и чувства совершали путешествия с космической скоростью, а тело оставалось неподвижным. Он думал о себе то как о международном агенте-провокаторе, то как о штрейкбрехере. Да, ведь раньше он с презрением отзывался о нескольких ветеранах испанской войны, вернувшихся в страну, где было совершено преступление, равно как и об иных из друзей, которые в качестве туристов поддерживали франкистский режим тяжко заработанными американскими долларами.
      Вспомнилось, что, когда он впервые отправился в Испанию, в его паспорте стоял штамп: НЕДЕЙСТВИТЕЛЕН ДЛЯ ИСПАНИИ. Что ж, в 1938 году он проник в страну, не предъявив своего паспорта. Попав легальным путем во Францию, он с несколькими сотнями других иностранных добровольцев январской ночью перебрался через Пиренеи в Испанию. Для госдепартамента США такая тонкость не имела ровно никакого значения, и, не успел он вернуться в Соединенные Штаты, паспорт у него отобрали и не возвратили.
      Собственно говоря, он и не обращался по поводу паспорта вплоть до 1961 года, и не только потому, что у него не было денег на путешествия, — в те годы прошение о паспорте неминуемо влекло за собой присягу в непринадлежности к коммунистической партии, а он почел бы за унижение присягать любому правительству в том, что он то, а не это, такой, а не сякой, верит в одно и не верит в другое, любит этих и ненавидит тех.
      Когда в 1961 году он получал новый паспорт, поскольку его пригласили в Восточный Берлин на двадцатипятилетие Интернациональных бригад (расходы оплачивались), такой присяги уже не существовало, зато был специальный пункт, в котором он написал: «В 1938 году я был в Интернациональной бригаде, которая входила в испанскую Республиканскую армию. Я не присягал в верности испанскому правительству и не участвовал в выборах».
      В этом паспорте штамп «недействителен» относился к территориям Китая, Кореи, Вьетнама, Албании и Кубы. В нем не было штампа, запрещающего посещение Германской Демократической Республики, потому что этого государства с семнадцатимиллионным населением, образованного в 1949 году, для государственного департамента попросту не существовало. (Теперь оно уже существует.) Эту поездку он воспринял романтически, как награду за проявленную стойкость.
      В 1965 году стойкость снова была вознаграждена приглашением в Берлин и Веймар на международный конгресс писателей, но, поскольку речь шла об американце, который сражался вместе с Фиделем Кастро, госдепартамент забился в истерике, и понадобилось вмешательство адвоката (равно как и дополнительное решение Верховного суда в аналогичном случае), чтобы вырвать паспорт из цепких ручек не поддающейся описанию дамы, которая возглавляла паспортный отдел госдепартамента.
      Как только пришло письмо от двадцать девятого сентября, мы подали прошение о возобновлении паспортов. Я сказал жене, что мой паспорт не возобновят, но она только посмеялась. Ее паспорт пришел через сорок восемь часов. Теперь настал мой черед смеяться. Но последней все-таки смеялась она — пять дней спустя пришел и мой паспорт. (По каким-то таинственным причинам реабилитировали Албанию, зато появились два новых запретных государства: Сирийская Арабская Республика и Объединенная Арабская Республика, а всего шесть противопоказанных американцам стран. Наш маленький мир стал еще меньше.)
      Билета из Барселоны пока не было. Вместо него мы получили загадочную телеграмму на испанском языке: ПОНЕДЕЛЬНИК 23 (октября) ПОЛУЧИТЕ ТЕЛЕГРАММУ ПОДТВЕРЖДЕНИЕМ ОТПРАВЛЕНИЯ БИЛЕТА ЭР ФРАНС (Телеграмма была отправлена из Мадрида.)
      Наступило двадцать третье. Двадцать четвертого я послал телеграмму в Барселону: НЕ ПОЛУЧИЛ НИ ТЕЛЕГРАММЫ НИ БИЛЕТА ОТВЕТЬТЕ ПОЖАЛУЙСТА СРОЧНО.
      На следующее утро в восемь часов из Мадрида снова пришла телеграмма, на сей раз такого содержания: СЕГОДНЯ ВАШЕ ИМЯ БИЛЕТ ЭР ФРАНС СООБЩИТЕ МНЕ ПРИБЫТИЕ БАРСЕЛОНУ.
      Шизофрения давала о себе знать — видимо, не только я стал ее жертвой. В тот же день, в девять утра, мне позвонили из «Трансуорлд эр лайнс» и сообщили, что у них есть для меня билет от Сан-Франциско до… Мадрида. Я ответил, что действительно жду билет, но не в Мадрид, а в Барселону, и не из «ТЭЛ», а из «Эр Франс». Служащая из «ТЭЛ» была чрезвычайно вежлива и сказала, что наведет в «Эр Франс» справки.
      В девять часов тридцать минут позвонили из «Эр Франс»: у них есть для меня билет. Нет, служащая из «ТЭЛ» им не звонила. Да, билет до Барселоны. Билет, однако, куплен не нашим молодым испанцем из барселонской «Тибидабо филмз», а кинокомпанией «Пандора филмз» в Мадриде. Ко всему прочему билет не был «с открытой датой», это даже не был «экскурсионный» билет на тридцать дней. Он давал возможность совершить тур в течение двадцати одного дня, но его, разумеется, можно обменять в Барселоне на «открытый», правда с доплатой двухсот пяти долларов шестидесяти центов.
      Вот так «Пандора»!
      Служащая из «Эр Франс» сказала, что из Парижа в Барселону мы полетим на борту самолета «Иберия», и я послал телеграмму: БУДЕМ ВДВОЕМ ТРИДЦАТЬ ПЕРВОГО ОКТЯБРЯ РЕЙСОМ 191 «ИБЕРИИ». (Мы не прилетели этим рейсом, но об этом позднее.)
      Теперь шизофрения и вправду разыгралась не на шутку, но свихнулась не «Иберия», не «Пандора», не «Тибидабо» и даже не «Эр Франс», свихнулся я сам.
      Я вспомнил вдруг, что ходили слухи, будто все списки Интернациональных бригад были захвачены, когда Барселона не выдержала фашистского натиска и в 1939 году пала. У меня даже всплыл в памяти адрес штаба Интернациональных бригад: Пасахе Мендес, Виго, 5.
      Далее, почему именно сейчас я выступил с критикой новой книги — и не в «Сан-Франциско кроникл» (органе республиканцев), не в сектантском левом «Рэмпартсе», а в радикальной и социалистической «Пиплз уорлд»? Что это — мое предсмертное желание? Книга представляла собой еще одну попытку переписать Испанскую войну в соответствии с воззрениями Пако, Сукина сына (именно так мы называли Франко). Автор был далеко не заурядным фашистом, он скромно характеризовал себя как «человека, который поджег фитиль гражданской войны в Испании». Он предоставил в распоряжение Франко самолет, чтобы переправить его с Канарских островов в Северную Африку, где ему предстояло возглавить мятеж генералов, присягнувших на верность Республике.
      Вспомнил я и речь, которую держал с кафедры Первой унитарной церкви в Лос-Анджелесе несколько дней тому назад. Среди прочих небезопасных высказываний было и такое:
      «Вы знаете, что с 1951 года мы снабжаем Франсиско Франко и его приспешников миллионами долларов, оружием, чтобы он мог сломить волю своего народа, базами и аэродромами, мы оказываем диктатору политическую поддержку, приняв эстафету от его прежних хозяев — Гитлера и Муссолини, так же как во Вьетнаме мы сменили изгнанных французов, — но с некоторой разницей.
       Вы знаете, что фашистская диктатура существует вот уже двадцать восемь лет только благодаря нашей поддержке… В мае правительство закрыло Мадридский и Барселонский университеты, на территории университетских городков были введены вооруженные отряды полиции, но студенты успели выразить свои чувства: они содрали со стен аудиторий портреты Франко, а еще раньше выразили свое отношение к войне во Вьетнаме: двадцать восьмого апреля они вышли на демонстрацию и сожгли американский флаг и изображение Линдона Бейнса Джонсона…
        …есть предел нашему национальному богатству, — оптимистически утверждал я, — которое мы льем в крысиные норы, где обитают такие прожорливые, ненасытные крысы, как Франко, Салазар, Чан Кай-ши и генералы Ки и Тхиеу, как есть предел и американской военной мощи, хотя Пентагон и одержим навязчивой идеей, что стоит ему установить мировой рекорд по числу сброшенных бомб, как Национальный фронт освобождения и народ Вьетнама перестанут существовать.
       Конечно, не так уж просто лояльному американцу с радостью предвкушать неизбежное поражение американской военщины во Вьетнаме и сознавать, что его родина стала объектом ненависти, страха и презрения во всем мире. Но именно это происходит с нами сегодня, и поэтому полная свобода вьетнамского народа гарантирована так же абсолютно, как свобода испанского народа…»
      Я вспомнил, что кто-то попросил у меня экземпляр этой речи, и я дал. Человек был из газеты «Эспанья либре», и я подумал: конечно, все, что опубликовано в Соединенных Штатах об Испании, особенно в антифашистских газетах, вырезается и отсылается в Мадрид.
      Я вспомнил, что после выступления ко мне во дворике церкви подошел еще один человек, и я не сразу узнал его — мы не виделись много-много лет, и теперь ему было… да, что-то около восьмидесяти.
      Он подошел ко мне, слабый, старый человек. Его глаза — я их сразу узнал — светились улыбкой. «Мне сегодня нездоровится, — сказал он, — но я не мог не прийти сюда». Он взял мою руку в свои, поцеловал меня в щеку и добавил: «Ты хорошо сказал об Аароне».
      Мог ли я признаться отцу Аарона, что собираюсь ехать в страну, где двадцать девять лет тому назад погиб его сын? Да еще с такой целью.
      Я вдруг вспомнил, какое презрение вызвал у меня Эрнест Хемингуэй, когда я прочел серию статей, написанных им в 1960 году для журнала «Лайф» и посвященных его первой со времен войны поездке в Испанию. Я вытащил статьи из моих архивов, перечитал первую и снова почувствовал презрение.
      «Было странно возвращаться в Испанию. Я не ожидал, что мне когда-либо позволят вернуться в страну, которую я люблю больше всех стран на свете, после моей собственной, и, во всяком случае, я бы сам туда не поехал, пока хоть кто-то из моих друзей оставался там в тюрьме. Однако весной 1953 года я на Кубе разговаривал с моими друзьями, которые во время Испанской гражданской войны сражались по разные стороны линии фронта… и они согласились, что я могу вполне достойно возвратиться в Испанию, если не отрекусь от того, что писал раньше, и не буду высказываться на политические темы…»
      И вновь мне бросились в глаза фразы, которые я в тот раз подчеркнул красным (естественно!) карандашом: псевдогероические вроде «будь мы все живы»; достойные презрения, например: «с Мэри ничего случиться не может, потому что она никогда не была в Испании и знакома только с самыми лучшими людьми…», и как в Биаррице «несколько самых лучших людей с нетерпением ждали нас», и у одного из них было «письмо от маркиза Мигеля Примо де Ривера, тогдашнего испанского посла в Лондоне».
      Затем Хемингуэй весьма эффектно повествует о том, как они переезжали границу и его спросили, действительно ли он Эрнест Хемингуэй. «Тогда я встал почти по стойке «смирно» и сказал: «A sus ordenes», что по-испански значит не только «я в вашем распоряжении», но и «я к вашим услугам». Я видел и слышал, как это говорилось в различных ситуациях, и надеюсь, что произнес эти слова надлежащим тоном».
      И потом, каждый раз, когда их останавливали для проверки документов: «Я ждал, что нас задержат или вернут обратно на границу», но сопровождавший его итальянец, «близкий и добрый друг, живший с нами на Кубе, был в прошлом кавалерийским офицером, воевал вместе с Роммелем…»
      Что ж, у Хемингуэя был хороший предлог для того, чтобы вернуться в Испанию в 1959 году: «Лайф» попросил его «написать статью об историческом поединке между двумя великими матадорами Испании, Луисом Мигелем Домингином и Антонио Ордоньесом», а Хемингуэй давно хотел посмотреть бой быков. Был ли у меня такой предлог? «Достойно» ли я возвращался в Испанию? Конечно, у меня не было ни друзей среди самых лучших людей, ни друзей, которые сражались по другую сторону линии фронта, ни близких и добрых друзей, которые сражались в свое время в гитлеровском Африканском корпусе. И уж если я попаду в Испанию, то, конечно, не стану воздерживаться от высказываний на политические темы, когда к тому представится случай.
      Вдруг мне пришло в голову (мое сознание никак не хотело перестраиваться), что человек, которого я встретил в Сан-Франциско три года назад, либо сумасшедший, либо совершенно безответственный тип, либо на редкость башковитый фашистский агент.
      Я знал, что мои книги (а возможно, статьи и речи) дошли в Мадрид, потому что видел их в индексах книг, изданных в фашистской Испании после 1939 года и превозносивших «великий крестовый поход»{ } под предводительством Наиглавнейшего.
      Из этого следовало, что таким путем они решили доставить меня в Испанию для казни. Смеясь, я поделился этими мыслями с женой, но она посмотрела на меня так, будто я был сумасшедший. Я даже сказал:
       — Черт подери, когда я отправился в Испанию в 1938 году, я был готов к смерти, и, если мне суждено умереть в Испании двадцать девять лет спустя, лучшего конца и не придумаешь.
      Я обсудил эту теорию с близкими и добрыми друзьями — по сравнению с ними я в политике полный профан, — и они сказали:
       — Ерунда. Если бы они хотели тебя прихлопнуть, зачем тратиться на билет до Барселоны? Нашли бы способ подешевле.
      Будучи близкими и добрыми друзьями, они не задали вопрос, который следовало бы задать:
       — Да за кого ты, черт возьми, себя принимаешь?
      Однако, сказав, что нам с женой бояться нечего, те же самые друзья посоветовали мне сообщить в Американский союз гражданских свобод, куда и зачем я отправляюсь, а также, добавили они, поставь в известность местного адвоката, твоего литературного агента в Нью-Йорке и секретаря Общества ветеранов бригады Авраама Линкольна.
      В Американский союз гражданских свобод я ничего сообщать не стал.

II. С КОКА-КОЛОЙ ВСЕ ПОЙДЕТ НА ЛАД…

1

      Посмотреть Францию из окна «Каравеллы» не пришлось. От Парижа (где мы накануне ночью опоздали на «Иберию») до Барселоны не больше полутора часов лету, и виден был только сплошной слой облаков, сверху. Я с тоской вспомнил добрые старые ДС-3, с борта которых можно было по крайней мере что-то разглядеть, конечно не в слепом полете. Из реактивного самолета большую часть времени вообще ничего не видно.
      Спустя час после взлета облака как по сигналу рассеялись, и показались Пиренеи — совсем такие, как я их видел в последний раз из поезда, когда уезжал из Риполя второго декабря 1938 года: тогда играл оркестр, развевались флаги, а паровоз был убран знаменами и увит лаврами — дань уважения уезжавшим фронтовикам. Доехали до Пуигисерды и отправились дальше, а через час ее разбомбили фашистские самолеты — тоже прощальный привет, несколько в другом роде, но нам было не привыкать.
      Глядя вниз из самолета, я воображал, будто вижу тропы контрабандистов, по которым мы карабкались в ту давнюю январскую ночь. А может быть, я и в самом деле их видел, потому что мы пересекали границу как раз над Фигерасом и крепостью Сан-Фернандо, где мы тогда укрывались целую неделю. Средиземное море — слева — было не таким голубым, каким я его помнил (все-таки на дворе стоял ноябрь), а со мной происходило что-то ужасное: меня сотрясали рыдания, я не мог справиться с собой, пока жена не взяла мою руку и не сжала ее.
       — Извини. Ничего не могу с собой поделать, — сказал я. Над Жероной мы начали снижаться, и линия побережья стала вырисовываться отчетливее, а потом показалась Барселона, и жена спросила:
       — Город очень изменился?
       — Мне не приходилось видеть его сверху, — ответил я.
      Конечно, Барселона выросла, и на юге ее появились громадные, ужасающие в своем уродстве кварталы квадратных зданий — не то жилых домов, не то промышленных предприятий (сверху трудно было разобрать, что это такое).
      Позади низкого барьера стоял маленький испанец, было солнечно и довольно тепло. Он улыбался и махал нам и казался еще ниже ростом, чем был три года назад, только вот усы выглядели пышнее прежнего. Потом он исчез, а нас толпой повели через двери по направлению к двум будкам, на которых было написано ПОЛИЦИЯ, и я подумал в страхе: неужели он нас не вызволит и даст полиции меня схватить? Я вспомнил Эрнеста Хемингуэя и устыдился, что презирал его, потому что со мной происходило то же самое, только мне не представилось случая сказать: «A sus ordenes», хотя этих слов я все равно, наверное, не сказал бы.
      Тип в будке долго и внимательно изучал мой паспорт (жена прошла раньше меня), потом, в точности как описывал Хемингуэй, не взглянув на меня, но выдержав театральную паузу, поставил печать и протянул паспорт мне.
       — Это Хаиме Камино, — сказал я жене, варварски выговаривая испанское имя, и, обращаясь к Хаиме: — Quiero presentar mi esposa, Sylviane{ }.
      Что было потом, я в подробностях не запомнил. Время сплющилось, как меха аккордеона; мы приехали в полдень, и вдруг настала ночь. Не помню, как мы добирались до города — на такси или на машине Хаиме. Зато помню, как читал надписи на рекламных щитах: «Bienvenida a Barcelona, Ciudad de Ferias y Congresos»{ }. (Какие ярмарки? Какие конгрессы?) Помню широкий проспект и огромное квадратное уродливое здание с надписью: SEARS{ }.
      Помню, как на обочине автострады, ведущей в город, я заметил эмблему фаланги: ярмо и стрелы, металлические или деревянные, и почувствовал, как вновь открылась в моем сердце рана, как это бывает всякий раз, когда я вижу эту эмблему или свастику.
      Вокруг стояли огромные новые здания из стекла и стали, лишенные какой бы то ни было красоты и прелести, но «современные», точь-в-точь такие же, как в Нью-Йорке или Сан-Франциско, Касабланке или Рабате, Париже или даже Восточном Берлине. Эти дома не вписываются в испанский пейзаж, впрочем, они всюду кажутся чужеродными.
      Почти на каждой улице броские рекламные щиты уверяли, что «С кока-колой все пойдет на лад». Помнится, как-то вспыхнул протест против того, что французы первыми назвали «кока-колонизацией» Европы, но он, как видно, быстро угас, потому что кока-кола завладела всей капиталистической Европой и даже Северной Африкой. (Пепси-кола Джоан Крофорд еще не сделала карьеры.)
      Хаиме привез нас в отель на правой стороне бульвара, который показался мне знакомым, и я спросил:
      — Это ведь бульвар Диагональ?
      — Да, — улыбнулся он, — только теперь он называется проспектом Генералиссимуса Франсиско Франко.
      В современной скромной, но вполне благоустроенной гостинице смуглый молодой человек с длинными бачками (отличный типаж для Голливуда на роль испанского сутенера) считал нужным отвечать только по-английски, независимо от качества испанского, на котором к нему обращались.
       — Паспорта, — сказал он.
      Мы оба протянули ему свои паспорта, но он вернул паспорт жены и, улыбнувшись, сказал:
       — Женский паспорт мне не нужен.
      Я посмотрел на него с возмущением и, озадаченный, обернулся к Сильвиан.
       — Помни, дорогой, мы в Испании, — сказала она.
      Хаиме сказал, что нам будет сделана скидка, потому что хозяин гостиницы — его друг, и исчез, пообещав вернуться и повести нас обедать.
      Он сдержал обещание. Мы шли пешком, и, перемежая плохой испанский с еще худшим французским, я засыпал Хаиме вопросами, не давая ему возможности ответить ни на один, перебивая его все новыми.
      Мы пошли по проспекту, а на Пасео-де-Грасиа повернули направо, и внезапно я как будто снова оказался в 1938 году — я тогда два раза получал увольнительную на сорок восемь часов, только теперь платаны стояли голые, а машины, с бешеной скоростью несущиеся по улице, ослепляли фарами — тогда они ездили с потушенными огнями. Правда, и теперь кое-где зияли открытые котлованы, но это не были последствия бомбежки. Строилось метро. Пахло канализацией.
      Мы обедали в ресторане, которого в 1938 году не было. Он назывался «Ла Пуньялада» — Хаиме сказал, что это значит «удар ножом», во всяком случае, когда я спросил его о значении этого слова, он сделал рукой соответствующий жест. О том, что происходило с этого момента и до самого ухода из ресторана, у меня остались сумбурные воспоминания: звуки, запахи, зрительные образы, вкус посредственного вина и очень хорошей еды — типично каталонских блюд, приготовленных, как позднее, к вящему моему ужасу, объяснила жена, из мидий, кальмаров и прочей морской дряни, которую я в рот не беру! Однако уписывал я их с жадностью — если только не говорил, не спрашивал, не вспоминал, как нечего было есть в те далекие времена и как плохо было приготовлено то немногое, чем нас кормили.
      Потом мы снова оказались на Пасео, снова шли пешком, я смотрел на запомнившиеся мне здания.
       — А где же «струящийся дом»? — Я задал вопрос по-французски, потому что не помнил, как по-испански «струиться», хотя оказалось, что почти так же, но Хаиме и его соавтор, присоединившийся к нам в ресторане, Роман Губерн, сразу же поняли, о чем я говорю, и ответили:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13