Странная была ночь. Звезды на темном небе напоминали горящие угольки. Ветра не было, и листья деревьев казались отлитыми из меди. Вода залива была гладкая и неподвижная, как стекло. Когда взошла луна, легкие облачка на темном небе превратились в длинные серебристые перья.
Я принял холодный душ и прилег на кровать рядом с Энни. Она провела пальцами по моей груди. Она лежала близко-близко, и я чувствовал ее дыхание.
— Ничего, Дейв, переживем и это. В семейной жизни всякое бывает. Не стоит расстраиваться.
— Ты права.
— Может быть, я была эгоисткой, хотела, чтобы было так, как хочется мне.
— Ты это о чем?
— Я просто думала, что с твоим прошлым покончено, что ты сможешь взять и вычеркнуть из своей жизни пятнадцать лет службы в полиции Нового Орлеана. Но ведь так не бывает.
— Я сам принял решение уйти со службы. Ты тут ни при чем.
— Ты написал заявление об уходе, вот и все. Но ты не смог уйти.
Я молча уставился в темноту. На наших телах играли лунные блики.
— Может быть, тебе стоит вернуться? — спросила Энни.
— Не стоит.
— Потому что ты думаешь, что одна я на станции не управлюсь?
— Потому что полиция — выгребная яма.
— Говори что хочешь — я-то знаю, что ты чувствуешь на самом деле.
— Я всегда искренне восхищался своим первым напарником. Это был честный, мужественный и добрый парень. Однажды случилась автокатастрофа, и маленькой девочке отрезало руку осколками лобового стекла. Так он кинулся в ближайший бар, набрал льда в полу плаща и завернул в него руку девочки, и потом ее благополучно пришили на место. Но перед тем, как уйти в отставку, он изменился.
— И как же он изменился?
— В худшую сторону. Стал брать взятки, обирать проституток, а однажды застрелил чернокожего подростка.
— У тебя такой возмущенный голос. Ты сейчас взорвешься.
— Я не возмущаюсь. Я констатирую факты. Ты варишься в этом, начинаешь говорить и думать как преступники, потом совершаешь поступок, на который, тебе казалось, ты не способен, — и тогда ты понимаешь: все, я скатился. Это тяжелый момент.
— Но ты-то не такой и никогда таким не станешь. — Она положила руку мне на грудь.
— Потому что нашел в себе силы уйти оттуда.
— Это ты так думаешь. В душе ты так и остался полицейским. — Она положила на меня свою ногу и провела ладонью по моей груди и животу. — Тут одному офицеру не помешает капелька женского внимания.
— Завтра я схожу к монахиням и запишу Алафэр в детский сад.
— Неплохая идея, шкипер.
— А потом мы все вместе сходим в бассейн и где-нибудь в Сент-Мартинвилле поужинаем.
— Как скажете, офицер. — Она крепче прижалась ко мне. — Какие еще будут планы?
— Завтра вечером в парке будет бейсбольный матч. Давайте устроим себе маленький праздник.
— Разрешите вас здесь потрогать? О-о, а я-то думала, офицер такой правильный, на него женские чары не действуют. Мой пупсик, оказывается, неплохой актер.
Она поцеловала меня в щеку, потом в губы, уселась на меня верхом и, смеясь, заглянула в глаза. Ее милое лицо, загорелое тело и пышная белая грудь в лунном свете казались серебристыми. Она приподнялась, помогая мне войти в нее, ее рот округлился; я принялся целовать ее волосы, шею, грудь, гладить ее плечи, спину и упругие бедра. Наконец-то вся усталость и напряжение трудного дня, спрятанные в моем теле, как спрятан солнечный свет в бутылке виски, покинули его, растворились в ритме ее дыхания, в ласке рук и во всей ее любви, огромной, неумолимой и всепоглощающей, как море.
* * *
Сны уводили меня в тысячи мест. Порой мне грезилось, как мы с отцом рыбачим с пироги; рано-рано — еще не растаял предрассветный туман — я забрасываю спиннинг рядом с поваленным стволом кипариса, и вот уже трепыхается на поверхности воды золотисто-зеленый большеротый окунь. В ту ночь мне приснились военные вертолеты; они летели низко-низко над пологом джунглей и реками цвета кофе с молоком. Во сне они летели беззвучно и были похожи на огромных стрекоз на фоне лавандового неба. Когда они подлетели ближе, я увидел стрелка, высунувшегося из кабины и пускавшего очередь за очередью вниз, по деревьям. Поток воздуха, поднимаемый лопастями, пригибал верхушки деревьев, пули вздыбливали воду в реках, стучали по крышам брошенных рыбацких деревень, вспахивали жидкую грязь придорожных канав, взрыхляли рисовые поля. Я видел лицо стрелка — оно казалось испуганным и постоянно дергалось от отдачи автомата. Мне был виден только один его глаз — сощуренный, слезящийся от бездымного пороха, в нем словно в зеркале отражались горящие деревни, жители которых попрятались под землю, как мыши, опустошенные земли и туша водяного буйвола, лежащая и гниющая на жаре. Его руки покраснели и распухли, палец намертво вцепился в спусковой крючок, во все стороны летели стреляные гильзы. Стрелять-то, собственно, было уже не в кого, но он не переставал жать на курок. Он до конца жизни ни на миг не забудет этот уголок земли, который разорил собственными руками, который стал его наркотиком, его карой. Тишина в этом сне была хуже крика.
Я проснулся от раскатов грома, звука подъезжавшей машины и резкого кваканья лягушки-быка на пруду. Меня никогда не интересовало толкование сновидений, мне достаточно было проснуться и понять, что это был всего лишь сон. Во мне еще теплилась надежда, что когда-нибудь подобные сны прекратятся. Помнится, я где-то читал, что Оди Мерфи — самый прославленный американский солдат времен Второй мировой — всегда ложился спать, положив под подушку пистолет 45-го калибра. Наверняка это был славный малый и храбрый воин, но он так и не смог до конца избавиться от воспоминаний о пережитом, они настигали его во сне. Древние греки молились Морфею, чтобы отогнать мстительных фурий. Я просто-напросто просыпался, успокаивался и ждал, когда снова смогу заснуть.
Но слишком много звуков и воспоминаний наполняли ту ночь, и я не смог прибегнуть к своей обычной тактике. Я напялил шлепанцы, прошел на кухню, налил себе стакан молока и, не одеваясь, медленно побрел к пруду. Утки спали, сбившись в кучу в зарослях камыша, вода в пруду напоминала опрокинутое зеркало, в котором отражался небосвод. Я уселся на скамейку близ покосившегося старого сарая и стал глядеть на пастбище и маленькую плантацию сахарного тростника на соседском участке. К одной из стен сарая была прибита ржавая вывеска «Хадакол», по меньшей мере тридцатипятилетней давности.
Производство этого напитка было организовано неким сенатором, и он славился не только содержанием такого количества алкоголя и витаминов, что мертвого поднимет, но и тем, что, собрав определенное количество упаковок, можно было выиграть билеты на шоу, в котором участвовали Джек Демпси, Руди Уолли и канадский великан шести футов росту. Да, как мало надо было человеку для счастья во времена моего далекого детства.
Внезапно с юга сверкнула молния, налетевший порыв ветра взлохматил гладь пруда и зашелестел листвой деревьев в моем саду. Коров уже давно согнали с пастбища, запахло дождем и серой, и я почувствовал, что давление резко упало. Я допил молоко, привалился к стенке сарая и закрыл глаза. Вдыхая свежий, омытый дождем воздух, я понял, что моей бессоннице конец, вот сейчас я вернусь в свою спальню, лягу рядом с женой и крепко просплю до рассвета.
Но, открыв глаза, я увидел, как два темных силуэта, которые незамеченными пробрались сквозь сад, быстро метнулись к крыльцу. Я мгновенно вскочил на ноги, отогнав мысль, что все еще сплю; у меня внутри все оборвалось. Подобное ощущение мне довелось испытать во Вьетнаме, когда противопехотная мина взорвалась прямо у меня под ногами. Я бросился бежать к дому, услышал, как они пытаются взломать дверь, но еще раньше я с ужасом понял, что самым страшным моим кошмарам суждено сбыться в эту ночь и пробуждение не спасет меня. Я споткнулся, скинул шлепанцы и побежал босиком; земля была жесткой, берег усыпан щепками и ржавыми гвоздями, упавшими с просевшей крыши сарая, но я продолжал бежать к дому, крича: «Я здесь! Это я!»
Но звук моего голоса потонул в раскатах грома, стуке дождевых капель о крышу веранды, гулких ударах лома о дверной замок, скрипе петель, сухом щелчке подавшегося замка, когда дверь наконец открылась и они прошли в гостиную. Мой собственный крик, казалось, был не громче комариного писка; тут я услышал пальбу и увидел вспышки огня в окне спальни. Они стреляли и стреляли, с щелчком перезаряжая оружие, вспышки огня озаряли комнату, где моя жена осталась лежать в одиночестве, укрытая простыней. Пули разбили окно спальни, и во двор со звоном посыпались осколки стекла и клочки занавесок, пули искромсали угол деревянной стены, со свистом отскакивали от лопастей вентилятора. Очередная вспышка молнии выхватила из темноты мое побелевшее лицо.
Выстрелы стихли. Я стоял под дождем, запыхавшийся, босой, полуголый, не отрывая взгляда от разбитого окна спальни, откуда сквозь обрывки занавесок на меня воззрился человек с автоматом в руках. Тут я услышал щелчок затвора. Он заряжал обойму.
Я кинулся к стене дома, вжался в кипарисные доски стены и медленно-медленно пополз под окнами к крыльцу. Мне было слышно, как кто-то из них споткнулся о телефонный провод, сорвал аппарат с рычага и швырнул на пол. Ступни мои были разбиты в кровь, на лодыжке зиял рваный порез, но я не чувствовал боли. В голове у меня шумело, во рту пересохло, я судорожно соображал, понимая при этом, что я безоружен, что соседи в отъезде и я бессилен спасти Энни. По моему лбу словно назойливые насекомые ползли капли дождя и пота.
Оставалось одно — бежать на лодочную станцию, где был телефон. Вдруг дверь распахнулась, и оба стрелявших вышли на веранду; мне было слышно, как скрипят половицы под их ногами. Сначала шаги слышались в одном направлении, потом в другом. Единственное, что оставалось сделать одному из них, чтобы достать меня в упор, — перелезть через перила веранды. Внезапно шаги стихли, и я понял, что что-то привлекло их внимание. По грунтовой дороге в направлении моего дома с грохотом ехал грузовик-пикап, освещая себе путь единственной фарой. Я понял, что это Батист: он жил неподалеку отсюда и наверняка слышал выстрелы даже в такую грозу.
— Ч-черт, грузовик-то, похоже, сюда, — сказал один.
Второй что-то на это ответил, но из-за дождя я не разобрал слов.
— Можешь оставаться здесь и пристрелить его, раз тебе приспичило. Зря я сюда перся. Про бабу ты мне вообще ничего не сказал, — вновь заговорил первый. — С-сука, грузовик поворачивает. Я сматываюсь. В следующий раз сами разбирайтесь.
Я услышал, как он быстро-быстро побежал по ступенькам. Его сообщник некоторое время медлил — я слышал, как скрипит под его ногами пол, — потом резко развернулся и последовал за первым. Они бежали через сад с оружием наперевес, как пехотинцы во время марш-броска.
Я вбежал в спальню и зажег свет; сердце мое так и билось. Пол был усыпан стреляными гильзами и крупными дробинами, на спинке кровати и на цветастых обоях виднелись следы пуль. Простыня, которой она была по-прежнему укрыта, намокла от крови. Она лежала, отвернувшись к стене, ее белокурые волосы разметались по подушке, одна рука безжизненно свисала.
Я коснулся ее ступней, ее залитой кровью икры, я взял ее руку в свои, я гладил ее белокурые волосы. Наклонившись над кроватью, я поцеловал ее глаза, поднял ее руку и поднес ее к губам. Тут меня стало трясти, и я как подрубленный упал на колени возле кровати и уткнулся головой в подушку.
Не знаю, сколько времени я так пролежал, не помню, как поднялся на ноги; тело мое горело, я задыхался, желтый электрический свет резал глаза, на ватных ногах я добрался до комода и дрожащими руками достал из ящика пистолет и снял его с предохранителя. В моем мозгу уже рисовалась картина, как я бегу через сад наперерез их машине, и голос чернокожего парнишки из нашего взвода покричал над самым ухом: «Чарли надоело тут торчать. Бежим в туннель. Надерем им задницы, лейтенант».
Внезапно я понял, что нет никакого парнишки из нашего взвода, что мне все это пригрезилось. Батист стоял рядом со мной и крепко держал мои руки своими черными лапищами, заглядывая мне в глаза.
— Они ушли, Дейв. Оружие не поможет, — сказал он.
— Подъемный мост. Мы перережем им дорогу.
— Не поможет. Они ушли, — повторил он, на сей раз по-французски.
— А грузовик на что?
Он отрицательно покачал головой, потом осторожно забрал у меня пистолет, обхватил меня за плечи, довел до гостиной и усадил на диван.
— Сиди здесь и ничего не делай, — сказал он. Из кармана его джинсов, оттопырившись, торчал пистолет. — Где Алафэр?
Я тупо уставился на него. Он с шумом выдохнул и облизал губы.
— Оставайся тут. Не двигайся. Понял, Дейв? — спросил он.
— Понял.
Он вошел в комнату Алафэр. На черном небе бесновалась молния, и сквозь развороченную дверь в дом проникал холодный ветер. Я закрыл глаза.
Я встал с дивана и на негнущихся ногах прошел в спальню Алафэр. У двери я помедлил, точно горе сделало меня чужим в собственном доме. Батист сидел на краю кровати, держа на коленях судорожно всхлипывавшую Алафэр.
— С ней все в порядке. И ты скоро успокоишься, Дейв. Батист позаботится о вас, вот увидите, — сказал он. — Господи, Господи, как жесток мир к этой малышке.
Он грустно покачал головой.
Глава 6
В день похорон Энни шел дождь. Собственно, дождь шел всю неделю. Вода капала с листьев, стекала ручейками с крыш, собиралась в грязные лужи во дворе; поля и плантации сахарного тростника казались серо-зелеными сквозь пелену дождя. Я встретил в лафайетском аэропорту родителей Энни, прилетевших самолетом из Канзаса, привез их в залитую дождем Нью-Иберия и устроил в мотеле. Отец, рослый фермер с волосами песочного цвета, могучими руками с заскорузлыми ладонями и мускулистыми запястьями, курил сигару и смотрел в окно на раскисшие от дождя окрестности, лишь изредка открывая рот. Мать, плотно сбитая набожная сельская женщина, розовощекая, светловолосая и голубоглазая, пыталась скрыть неловкость, толкуя о перелете из Вичиты и о том, что ей впервые в жизни пришлось лететь на самолете, но голос ее звучал как-то неуверенно, а глаза все время избегали моего лица.
Когда мы поженились, они отнеслись ко мне с предубеждением. Я был старше Энни, к тому же лишь недавно бросил пить, а моя служба в убойном отделе, среди преступников, казалась такой же чужой и далекой, как и мой выговор и французская фамилия.
Я был уверен, что они — по меньшей мере, отец — винили меня в гибели дочери. Да и я сам по большому счету винил себя.
* * *
— Похороны в четыре, — сказал я. — Сейчас я отвезу вас в мотель, а в половине четвертого заеду за вами.
— Где она сейчас? — спросил отец.
— В морге.
— Отвези меня к ней.
— Гроб закрыт, мистер Баллард.
— Отвези нас к ней. Немедленно.
Энни похоронили на нашем старинном семейном участке старого кладбища при церкви Св. Петра в Нью-Иберия. Кирпичные склепы там были покрыты слоем белой штукатурки, самые старые из них просели и поросли плющом. Дождь заливал бетонные дорожки кладбища и стучал по брезентовому пологу над нашими головами. Когда помогавшие на похоронах сотрудники морга опустили гроб с телом Энни в склеп и собрались запечатать вход мраморной плитой, один из них отвинтил прикрепленное к двери распятие и вручил мне.
Я не помню, как вернулся в лимузин, помню только лица присутствовавших — матери и отца Энни, Батиста и его жены, шерифа, нескольких наших друзей. Путь с кладбища тоже не остался в моей памяти. Единственное, что отпечаталось в мозгу, — струи дождя, что заливали красный кирпич улиц и литую кладбищенскую ограду и стекали по моим волосам на лицо. Свисток товарного поезда где-то вдали — и потом я вдруг осознаю, что стою посреди газона у здания морга с его полыми деревянными колоннами и декоративным фасадом довоенной поры, который от дождя казался серым, и слышу звук отъезжающих машин.
— Пошли в грузовик, Дейв. — Батист тронул меня за плечо. — Давай, ужин готов. Ты весь день не ел.
— Надо отвезти родителей Энни в мотель.
— Они уже уехали. На вот, хоть плащ накинь. Ты же не собираешься стоять здесь и мокнуть, как утка?
Он улыбнулся мне, по его лысой макушке стекали капли дождя, зубы его были большими, как лопаты. Я позволил ему крепко взять меня за руку и отвести к пикапу, где у открытой дверцы в цветастом хлопчатом платье и с зонтом в руке стояла его жена. Все время поездки я тихо сидел между ними. Сперва они пытались заговорить со мною, но потом поняли, что это бесполезно, и я молча смотрел сквозь лобовое стекло на размытую, покрытую лужами дорогу, на мокрые стволы дубов, на легкую, словно навевающую сон, завесу тумана над заливом. Нависшие над дорогой деревья, освещенные серым светом дня, казались тоннелем, сквозь который можно было проникнуть под землю, в холодную закрытую комнату, где раны исцеляются сами собой, где червь не тронет плоть, а приподняв крышку закрытого гроба, можно увидеть сияюще-прекрасное лицо.
* * *
Я вновь вернулся к своей работе на лодочной станции; сдавал напрокат лодки, торговал приманкой, накрывал на стол и откупоривал пивные бутылки, улыбаясь резиновой улыбкой. Я вдруг почувствовал, что окружающие очень добры и внимательны ко мне, как бывает с тем, кто теряет близких; однако вскоре мне уже хотелось бежать от всех этих бесконечных соболезнований, рукопожатий и похлопываний по плечу. Скорбь — эгоистичное чувство, и порой его не хочется ни с кем делить.
Вот так и со мной. Когда следователи во главе с шерифом свернули окровавленные простыни и собрали все гильзы в качестве вещественных доказательств, я запер дверь в нашу спальню, словно заключив в эту комнату всю свою боль и память, которую можно было воскресить поворотом ключа. Когда жена Батиста с ведром и тряпкой пришла замыть кровь с досок пола, я примчался со станции и наорал на нее по-французски, со всей грубостью и бесцеремонностью белого рабовладельца, бранящего черную рабыню; на ее лице появилось выражение обиды и замешательства, она развернулась и побрела к пикапу.
В ту ночь меня разбудил топот босых ног и странный звук, будто кто-то поворачивает ручку двери. Я приподнялся с дивана (оказывается, я заснул в гостиной под работающий телевизор) и увидел, что Алафэр пытается войти в нашу спальню. На ней были пижамные штаны, а в руках — пластиковый пакет, в котором мы хранили черствый хлеб. Ее глаза были открыты, но лицо было как у спящего. Я подошел к ней. Она смотрела на меня невидящими глазами.
— Покормить уточек с Энни.
— Это сон, малышка, — сказал я.
Я попытался забрать у нее пакет, однако ее руки продолжали крепко сжимать его, она продолжала двигаться вперед с упорством лунатика. Я погладил ее волосы и легонько потрепал щеки.
— Пойдем-ка обратно в постельку, — сказал я.
— Покормим уточек с Энни?
— Мы покормим их утром. Завтра, — добавил я по-испански. Я попытался улыбнуться и поднял ее на ноги. Она схватилась за ручку и повертела ее туда-сюда.
— Где она? — спросила Алафэр по-испански.
— Она ушла, малышка.
А что еще я мог сказать? Я подхватил ее на руки, отнес в ее комнату, уложил на кровать и накрыл простыней. Присев рядом, я погладил ее мягкие волосы. Она лежала на кровати, залитая лунным светом, маленькая и несчастная. Вдруг ее глаза открылись, губы задрожали, совсем как тогда, в церкви, она посмотрела на меня, и я со сжавшимся сердцем понял, что она догадалась: а как же иначе — ведь мир, в котором она появилась на свет, был гораздо страшнее любого ночного кошмара.
«Les soldados llegaron en la lluvia у le hicieion dan о a Annie?»[10]
Единственными словами, которые я понял, были «солдаты» и «дождь». Но даже если бы я понял все, все равно не смог бы ей ответить. Пожалуй, мне самому требовался ответ на этот вопрос, ибо теперь я навечно обречен спрашивать себя, почему я ушел из дома, чтобы предаться воспоминаниям о прошлом и пытаться побороть свой алкогольный невроз именно тогда, когда моя жена больше всего нуждалась во мне?
Я притянул Алафэр к себе и прилег рядом. Ее ресницы были мокры от слез.
* * *
В один прекрасный день, когда на голубом небе витали легкие облачка, а работа шла своим чередом — словом, без всякого видимого повода, — я откупорил бутылку пива «Джэкс», поглядел, как с янтарного горлышка стекает пена, орошая дощатый пол моего магазинчика, и залпом выпил. Двое моих приятелей-рыбаков, сидевших в этот момент за деревянным столиком поодаль, переглянулись; лица их словно окаменели. В наступившей тишине я услышал, как Батист, чиркнув спичкой, закурил сигару. Когда я взглянул на него, он швырнул спичку в окно, и она с шипением упала в воду. Он отвернулся от меня и стал смотреть в окно, пуская дым.
Я достал бумажный пакет, сунул туда пару бутылок пива, насыпал сверху льда и сунул пакет под мышку.
— Я прокачусь на лодке вдоль залива, — сказал я ему, — через час-другой закрой станцию и присмотри за Алафэр, пока я не вернусь.
Он молчал, не отрывая взгляда от залитого солнцем залива и прибрежных зарослей тростника и водяных лилий.
— Слышишь меня? — переспросил я его.
— Ты делай что хочешь. Можешь не беспокоиться, о малышке я позабочусь. — Он отправился в дом, где Алафэр раскрашивала книжку, сидя на ступеньках крыльца.
Я сел в лодку и поплыл вдоль берега, наблюдая, как приливная волна с пеной разбивается о стволы кипарисов. Всякий раз, когда я подносил бутылку ко рту, ее пронизывал солнечный луч. Я плыл бесцельно: не выбирал ни направления, ни пункта назначения, у меня не было планов не только на этот день, но даже на ближайшие пять минут. Да и какой прок в планах? Ни лесной пожар, ни наводнение, смывшее городок в штате Кентукки, не имели никаких планов, как не было их и у молнии, что поразила фермера в вымокшем поле. И никто ведь ничего не заметил! Раз строить планы бессмысленно, с какой стати я, Дейв Робишо, должен был что-то планировать? Так что я решил пустить все на самотек. Американская военная политика давно оценила преимущества подобной тактики. Суть проста: какой-нибудь политически нестабильный и географически неудобный регион объявляется зоной свободного огня; ну а потом, стоя посреди сожженной напалмом земли, можно было преспокойно придумать причину: зачем, собственно, нужно было нападать на несчастную страну.
К вечеру у меня кончилось горючее; днище лодки к тому времени было усыпано пустыми бутылками из-под пива и размокшей коричневой бумагой, а от растаявшего льда образовалась изрядная лужа. Я подгреб к берегу, бросил якорь, выбрался из лодки и в сумерках добрел до ближайшей закусочной, где купил упаковку пива и полпинты «Джим Бим». Затем я вернулся в лодку, выгреб на середину и предоставил свое суденышко воле течения. Над моей головой кружили светляки, поодаль на поверхности показалась голова стремительно плывущего аллигатора. Я отхлебнул виски и запил его пивом. Виски всегда действовало на меня по-разному: иногда мгновенно воспламеняло изнутри, как в момент сгорает в огне кусок целлофана, иногда же я мог пить целыми днями, впадая в состояние тихой эйфории и при этом полностью себя контролируя, так что вполне мог сойти за трезвого. Тогда-то мне в голову и начинали лезть неприятные воспоминания, которые мне хотелось спалить напрочь, как фотопленку на горячих углях.
Вот и теперь вспомнилось мне, как мы с отцом однажды отправились на утиную охоту. Мне в ту пору было лет тринадцать. Мы устроили засаду на берегу пролива Сабин, как раз возле того места, где он впадает в Мексиканский залив, день выдался пасмурный и ветреный, местность кишела дикими утками и прочей водяной птицей, и с утра нам удалось настрелять достаточно. Но через какое-то время отец стал отвлекаться, вероятно, потому, что вечером порядком набрался, в дуло его двенадцатизарядного дробовика забилась грязь, и когда высоко над нами — слишком высоко для хорошего выстрела — пролетели три канадских гуся, он встал в позу, прицелился, неловко повернув ружье под углом к моей голове, и выпустил всю обойму. В воду посыпались обрывки пыжа, мелкая дробь, порох и стальные иглы. Я стоял, оглушенный выстрелом, все лицо было в черных точках горячего пороха, точно в крупицах молотого перца. Потом я помню, как он вытирал мне лицо влажным носовым платком, в его глазах застыло выражение стыда, а изо рта разило пивом. Он попытался отшутиться, мол, вот что бывает с теми, кто забывает ходить в церковь, но мне было слишком знакомо это выражение его глаз — оно появлялось всякий раз, когда его запирали на ночь в участке за дебош в каком-нибудь баре.
До нашего лагеря была всего четверть мили — достаточно было переплыть залив, и там, среди зарослей травы и тростника, стояла хижина на сваях. Он сказал, что только возьмет другой дробовик и вернется, а я в это время могу начать ощипывать и потрошить уток, лежавших аккуратной кучкой на смятой пожухшей траве. Вдобавок эти гуси скоро опять прилетят, — добавил он.
Но стоило ему сесть в лодку, как он тут же налетел на полузатонувшее бревно и сломал винт, как тростинку.
Я прождал его два часа, мой нож уже был весь в крови. С юга подул колючий ветер, небо еще больше нахмурилось, с техасского побережья доносились выстрелы — там тоже кто-то охотился на уток.
На берегу была привязана чья-то пирога. Я разрядил дробовик, собрал ловушки для птиц, сложил выпотрошенные тушки уток в холщовый ягдташ и, разместив все это на носу лодки, сел в нее и поплыл к нашей хижине.
Тем временем ветер переменился и задул резкими порывами с северо-востока, и, как усердно я ни работал веслами, меня продолжало неумолимо сносить в сторону Мексиканского залива. Я греб и греб, стирая в кровь ладони; попытался было бросить якорь, но по тому, как натянулась веревка, понял, что он не достигает дна, и в отчаянии посмотрел на стремительно удаляющийся берег Луизианы.
Волны бросали мне в лицо хлопья пены, я чувствовал соленый вкус морской воды; волны играли моей пирогой, точно скорлупкой, я намертво вцепился в борта лодки, и каждый раз, когда деревянное днище лодки ударяло мне по копчику, сердце мое сжималось от испуга. Я попытался вычерпать воду консервной банкой, да только весло потерял; его стремительно унесло течением. Потоки воды заливали лежавший на носу лодки груз; рядом со мной плыли вырванные с корнем кипарисы и даже перевернутая деревянная хибара с крыльцом, похожим на разверзнутую пасть, жадно глотающую воду.
Вскоре меня подобрал небольшой рыболовный катер, на борту которого находился и мой отец. Меня обсушили, переодели, накормили горячими бутербродами и напоили какао с молоком. Но с отцом я стал разговаривать только на следующее утро: сон помирил меня с ним, чего не смогли сделать его объяснения про винт.
— Все оттого, что тебя бросили. Когда тебя кто-то бросает, неважно почему, ты очень злишься. Когда твоя мама сбежала от меня с тем типом, мне было плевать, что это я ее довел. Я уложил его на землю у нее на глазах, а когда он попытался встать, я снова ему врезал. Потом я узнал, что у него в кармане был пистолет и ему ничего не стоило пристрелить меня прямо там. Но она не позволила ему, она знала, что я успокоюсь; и я на тебя не сержусь, потому что знаю, что ты сейчас чувствуешь.
Самое противное, Дейв, это когда ты остаешься один по своей вине. Прямо как енот, Дейв: когда он попадает в капкан, то отгрызает собственную лапу, чтобы удрать.
И вот теперь, когда я сидел в лодке посреди залива, смотрел на розовое закатное небо и пурпурные облака, плывущие с запада, и глотал теплый воздух пополам с виски — теперь-то я понял, что тогда имел в виду мой отец.
У енота острые зубы, ему небось хватает двух минут. У меня же впереди была целая ночь, чтобы проесть себя до костей. И вот я нашел идеальное место, чтобы это сделать, — небольшой бар, выстроенный из красного кирпича, стоявший в стороне от грунтовой дороги, в сени дубовых деревьев. Одно из тех местечек, где у каждого в кармане опасная бритва, где безбожно смешивали бурбон с чем ни попадя, а музыка была оглушительной — аж стекла тряслись. Через два дня пышногрудая негритянка в пурпурном платье подняла мою голову из лужи пива. Солнце едва-едва взошло, и его лучи заливали окна равномерным белым пламенем.
— Твое лицо — не тряпка, милый, — сказала она, глядя на меня сверху вниз, уперев руку в бок; в пальцах у нее дымилась сигарета.
Затем она ловко сунула руку в задний карман моих брюк, извлекла оттуда мой бумажник и открыла его. Я обессилено смотрел на нее.
— Я не краду деньги у белых, — вновь заговорила она, — они мне их сами отдают. Обман, торговля или путешествие, милый; похоже, что тебе выпадает путешествие.
Она сунула мой бумажник обратно, смяла в пепельнице свою сигарету и направилась к телефону на стойке, а я так и остался сидеть, размякнув в кресле, с мокрой от пива щекой и больной головой. Минут через десять автомобиль шерифа округа Сент-Мартин доставил меня на берег, где ждала моя лодка, и оставил там, одинокого, больного и дрожащего.
* * *
Когда я наконец добрался до лодочной станции, я попросил Батиста посмотреть за Алафэр еще денек и три часа проспал на диване с включенным вентилятором, потом встал, побрился и принял душ, думая, что к концу дня приду в норму. Но вскоре у меня в желудке начались жуткие спазмы, и некоторое время я провел, склонившись над раковиной.
Потом я опять залез в ванну и пятнадцать минут простоял под холодным душем, почистил зубы, надел чистые штаны и джинсовую рубаху и заставил себя съесть чашку мюсли. Даже после холодного душа при работающем вентиляторе рубаха на мне вмиг пропиталась потом.
Я забрал Алафэр у Батиста и отвез ее к своей двоюродной сестре, учительнице-пенсионерке, которая жила в Нью-Иберия. Мне было мучительно неудобно, что приходится таскать Алафэр из одного дома в другой, я и так уже пропьянствовал два дня, а ее совсем забыл; но иного выхода у меня не было, ведь и Батист, и его жена работали, а сам я был слишком измотан душевно и физически, чтобы позаботиться о себе, не говоря уже о ком-то еще. К тому же существовала вероятность, что убийцы могут вернуться в дом.