Глава 1
В этот день взорвалась моя бабушка.
Я сидел в крематории, внимал похрапыванию дяди Хеймиша под баховскую Мессу си минор и размышлял о том, что других причин для моего приезда в Галланах, кроме чьей-нибудь смерти, похоже, нет и быть не может.
Я посмотрел на отца: в гулкой стылой часовне он сидел через два ряда, в первом ряду кресел. Большая его голова с седеющей каштановой шевелюрой тяжело нависала над твидовым пиджаком; на рукаве чернела повязка – дань трагизму случившегося. Уши неторопливо и ритмично шевелились – очень похоже двигались при ходьбе плечи у Джона Уэйна[3]. Мой отец скрежетал зубами. Может, сердился на бабушку: для своих похорон она заказала религиозную музыку. Но вряд ли она это сделала ему назло. Скорее всего, ей просто нравилась Месса, и бабушка не подозревала, что клерикальная сущность сего произведения так противна ее старшему сыну.
Слева от отца сидел Джеймс, мой младший брат. Впервые за несколько лет я видел его без плеера; ему было явно не по себе, и он теребил свою единственную серьгу. Справа от отца восседала мать, худая и стройная. Она аккуратно заполняла собой черное пальто и служила постаментом такого же цвета шляпе в форме летающей тарелки. Вот НЛО резко накренился: мать что-то шепнула отцу. От этого движения во мне проснулась скорбь утраты. Должно быть, здорово сегодня чешутся родинки у безвременно ушедшей от нас бабушки, если она уже вернулась на этот свет в другом воплощении.
– Прентис! – Тетя Антонайна, которая сидела между мной и художественно храпящим дядей Хеймишем, потеребила меня за рукав и показала на мою ногу. Ее шепот и жест заставили меня глянуть вниз.
Нынче утром в доме тети и дяди, в холодной комнате с высоким потолком я облачился в черное. Скрипели половицы, изо рта шел пар. Мансардное оконце обледенело изнутри, и вид на Галланах застило кристаллическим узором. Я натянул черные трусы, специально из Глазго привезенные, белую рубашку (свежачок от «Маркса и Спаркса»[4]; прохладный хрусткий хлопок еще хранил упаковочные складки) и черные «пятьсот первые»[5]. Сидя на кровати, я дрожал и пялился на две пары носков: черные и белые. Собирался надеть черные, но тут только сообразил, что какая, на хрен, разница, ведь поверх носков будут «мартенсы»[6] – девять дырочек, две одинаковые пряжки на берце.
Когда я был здесь на предыдущих похоронах (они же – первые похороны в моей жизни), мне такой прикид казался вполне адекватным. Но сейчас в меня, повзрослевшего и образумившегося, вселились сомнения: а не буду ли я в «пятьсот первых», «мартенсах» и черной байкерской куртке выглядеть белой вороной? Я вынул из сумки белые кроссы «найк», на пробу сунул в один ногу, другую сунул в ботинок, но шнуровать поленился. Стоя перед косо висящим зеркалом в полный рост, я дрожал и выдыхал белые клубы, а половицы скрипели, и из кухни пер запах жареного бекона и подгоревших гренков.
Пусть будут кроссовки, решил я.
И вот теперь в крематории я глядел на них, и не нравились они мне. Задрипанные-заляпанные. На строгом черном граните пола часовни смотрелись, мягко говоря, не в тему.
Опаньки! Один носок черный, другой – белый! Я заерзал на сиденье, потянул штанины книзу, чтобы прикрыть свой позор.
– Мудила хренов! – прошептал я.– Ой!.. Пардон, тетя Тоуни.
Тетушка Антонайна – шар подкрашенных розовым волос над черным пеньком воротника, точно сахарная вата на катафалке,– похлопала меня по кожаной куртке.
– Пустяки, дружок,– вздохнула.– Уверена, старушка Марго не обиделась бы.
– Это точно,– кивнул я.
Снова мой взгляд опустился на кроссовки. И только сейчас я заметил на носке правого отчетливый след протектора. Я закинул левый «найк» на правый и без особой надежды на успех потер черный «селедочный скелетик». И вспомнил, как полгода назад вывозил старушку Марго из дома и катил мимо надворных строений и дальше, по дорожке под кронами деревьев, к озеру и морю.
* * *
– Прентис, что там у вас с Кеннетом?
Двор был вымощен булыжником, инвалидное кресло кренилось и подпрыгивало.
– Мы поссорились, бабуля,– ответил я.
– Это я и сама вижу, чай, не дура.
Она оглянулась на меня. В серых глазах, как всегда, горел огонек бодрости. Волосы у нее тоже сделались серыми и здорово поредели. Между ветвями дубов проглянуло солнце, и я под седыми прядями увидел бледную кожу.
– Да, бабуля, знаю: вы умная.
– Ну, и?..– Она показала клюкой на постройки.– А давай-ка проверим, там ли еще тачка,– Бабушка Марго снова оглянулась на меня, и покатил я кресло заданным курсом, к зеленым двустворчатым воротам одного из гаражей.
– Ну, и?..– повторила бабушка.
– Бабуля, тут дело принципа,– вздохнул я. Мы остановились у ворот гаража, и она клюкой отодвинула засов и надавила на створку, да так, что слегка прогнулась планка. А затем, вонзив клюку в образовавшийся проем, налегла на нее и заставила двинуться вторую створку, стержень шпингалета которой проскрежетал по выточенной в бетоне канавке. Я чуть откатил кресло назад, позволяя створке распахнуться. В падающих через проем солнечных лучах кружились пылинки, а дальше было темно. Мне едва удалось различить чехол из тонкого зеленого брезента, криво натянутого на некий предмет высотой мне по пояс. Бабушка Марго приподняла клюкой край чехла, а потом ухватилась за него и – откуда только силы взялись? – сдернула одним махом. Чехол упал с передка машины, и я вкатил кресло с бабушкой в гараж.
– Дело принципа? – Она наклонилась вперед, присматриваясь к длинному темному капоту автомобиля, и снова потянула чехол, открыв уже и лобовое стекло. С колесных дисков были сняты покрышки и камеры, машина стояла на деревянных брусках.– Что еще за принцип? Не бывать в доме твоего отца? В твоем родном доме?
– Бабуля, давайте лучше я.– Сдернув брезент, я откинул его на багажник, и теперь стало видно, что заднее стекло отсутствует.
В снопе лучей прибавилось кружащейся пыли, и этот пыльный свет превратил бабушку Марго в силуэт сидящего человека; ее редкая до прозрачности шевелюра светилась подобием нимба. Бабушка глубоко вздохнула. Я посмотрел на машину. Длинная, очень красивая, старомодная в лучшем смысле этого слова. Зеленая краска скрывалась под слоем пыли. Крыша над зияющим проемом заднего окна—в царапинах и вмятинах, как и оголенная часть крышки багажника.
– Бедолага,– прошептал я, сочувственно качая головой.
Бабушка Марго выпрямила спину:
– Ты про меня или про нее?
– Бабуля…
Я запнулся, смекнув, что она меня видит очень хорошо, потому что солнце светит ей в спину. А я лицезрел лишь темный силуэт – разность между светом и мраком.
– Да ладно.– Она успокоилась и ткнула в колпак колеса палкой: – Так что там за глупые принципы?
Я отвернулся, провел пальцами по хромированной стальной полоске на задней дверце:
– Ну… папа на меня разозлился: я ему сказал, что верую… Ну, в Бога, типа того.—Я пожал плечами, не осмеливаясь взглянуть на бабушку.– Он теперь со мной не… Точнее, я теперь с ним не… Мы друг с другом не разговариваем, и я не бываю в доме.
Бабушка Марго поцокала языком:
– Вот так, да?
Я все-таки глянул на нее и кивнул:
– Так, бабуля.
– А как же отцовские деньги? Как же твое содержание?
– Ну…
Я умолк: не знал, что и сказать.
– Прентис, на что же ты живешь?
– Да все у меня отлично,– солгал я.– Стипендии хватает.– Это я снова соврал.– К тому же мне дали грант.– Опять врака.– Да еще в баре подрабатываю.
Четвертая ложь кряду! В бар мне устроиться не удалось, и я продал свою «сиесту». Это такой «фордик»-невеличка, леноватый при разгоне с места. Покупатели намекали, что он убитый, а я спорил: фигня, тачка гаражная, просто гараж прохудился. Впрочем, тех денег давно след простыл.
Бабушка Марго долго вздыхала и качала головой. И укоризненно бормотала: «Ох, уж эти мне принципы».
Она сама поехала вперед, но кресло тут же забуксовало на брезенте.
– Ты мне не поможешь?
Я подошел сзади, перекатил кресло через скомканный брезент. Бабушка открыла заднюю дверцу и заглянула в темный салон. Пахнуло тронутой плесенью кожей – мне этот запах напомнил детство, пору, когда в мире еще жило волшебство.
– Когда я в последний раз сексом занималась, это было здесь, на заднем сиденье,– мечтательно проговорила бабушка и оглянулась на меня.– Прентис, не надо так смущаться.
– А я и не…
– Все в порядке, это было с твоим дедом.– Худенькой рукой она похлопала по крылу машины и с улыбкой тихо добавила: – После танцев.– Бабушка снова посмотрела на меня, на морщинистом породистом лице – веселье, глаза блестят.– Прентис, да ты покраснел!
– Извините, бабуля,– ответил я.– Просто… ну… когда тебе не очень много лет и кто-то…
– Проехали! – Она захлопнула дверцу, и новая орда пылинок устроила себе дискотеку.– Прентис, все мы когда-то были молоды, и счастливы те из нас, кому удалось состариться.
Она покатилась назад, колесо наехало на носок моей новой кроссовки. Я приподнял кресло и помог бабушке закончить маневр, а потом повез ее к двери. Там и оставил, а сам вернулся к машине, чтобы накинуть чехол.
– Между прочим, кое-кто из нас бывает молод дважды,– прозвучало из ворот.– Когда ты в маразме, без зубов, не держишь мочу и лепечешь, как младенец…– Она задумчиво умолкла.
– Бабуля, я вас умоляю!..
– Прентис, да не будь ты таким нежным. Стареть – это же просто здорово. Что на уме, то и на языке, и все тебе прощается. Конечно, родителей мучить – тоже удовольствие неслабое, но я от тебя ожидала большего.
– Ну, извините, бабуля.
Я затворил ворота гаража, стряхнул пыль с ладоней и снова занял свое место позади кресла. На кроссовке маслянисто чернел отпечаток колеса. Я покатил бабушку к дорожке, а вороны на ближайших деревьях подняли грай.
– «Лагонда».
– Что, бабушка?
– Машина. Это «лагонда-рапид-салун».
– Да.– Я улыбнулся сочувственно, пользуясь тем, что она этого не видит.—Да, знаю.
Мы выехали со двора и с хрустом покатили по гравийной тропинке к искрящимся водам озера. Бабушка Марго мурлыкала какой-то мотивчик; судя по голосу, она была довольна. Может, вспоминала тот перепихон на заднем сиденье «лагонды»? Я-то хорошо помню аналогичный случай из своей жизни – это было на таком же растрескавшемся, скрипящем, душистом чехле. Между прочим, первый мой половой акт – и было это через несколько лет после бабушкиного финального полноценного полового акта.
Такое в нашем роду случается.
* * *
– Леди и джентльмены, уважаемые родственники покойной! С одной стороны, как вы все, несомненно, понимаете, я не переживаю душевного подъема, стоя перед вами в столь тяжелую минуту, но, с другой стороны, я горжусь и почитаю за честь, что именно ко мне обратились с просьбой выступить с речью на похоронах моего дорогого клиента, горячо любимой Марго Макхоун…
Это бабушка упросила нашего семейного адвоката Лоуренса Л. Блока выступить на ее проводах в мир иной с традиционным спичем. Он худой, как карандаш, и тупой, каким только карандаш и бывает; он долговяз и, несмотря на солидный возраст, все еще броско черноволос. Мистер Блок у нас превеликий модник, вот и сейчас он разодет в пух и прах: темно-серый двубортный костюм и несказанная фиолетовая жилетка, дизайнер которой вдохновлялся, должно быть, изысканиями Мандельброта (впрочем, если не судить строго, узор можно было счесть пейслийским)[7]. В мелком жилетном кармашке притоплены золотые карманные часы с маленькую сковородку величиной, от них тянется цепь – на такой только сухогрузы буксировать.
Мистер Блок всегда напоминал мне цаплю. Почему – сам не знаю. Может, дело в какой-то хищной неподвижности, а может, в ауре – ауре человека, знающего, что время на его стороне. Отчего-то мне казалось, что в похоронно-кладбищенской обстановке он себя чувствует до странности комфортно.
Я сидел и слушал адвоката и вскорости задумался: а) почему бабушка Марго выбрала Блока для выступления на ее панихиде, б) пришлет ли он нам счет за эту услугу и в) кого еще из родственников покойной посетили такие же мысли.
– …Долгая история рода Макхоун в городе Галланах, рода, принадлежностью к коему она так гордилась и для коего… для коего так много пользы принесла на протяжении своей долгой жизни, отдаваясь этому занятию со всей присущей ей целеустремленностью. Мне посчастливилось знать и Марго, и ее последнего мужа Мэтью и оказывать им услуги, а с Мэтью мы были знакомы еще с двадцатых годов, когда вместе учились в школе и были друзьями. Я прекрасно помню…
* * *
– Бабуля! Ну и ну!
– Что?
Бабушка глубоко втянула дым «данхилла», взмахом кисти закрыла медную зажигалку «зиппо» и возвратила ее в кармашек кардигана.
– Бабуля, вы курите!
Бабушка кашлянула и пустила в меня струю дыма, закрыла его сизой ширмой свои пепельные глаза.
– Ну да, курю.– Она поднесла к глазам сигарету, присмотрелась к ней, затем сделала еще затяжку.– Мне всегда хотелось курить,– объяснила она и перевела взгляд на холмы и деревья на том берегу озера.
По прибрежной тропинке вдоль Пойнтхауса[8] я прикатил ее к древним пирамидам из камней. Сел на траву. Вода была подернута рябью от ветерка. На распахнутых крыльях парили чайки, а вдали изредка тревожили воздух легковушки и грузовики, с ленивым утробным рыком выскакивая из чрева горы на шоссе между деревьями или исчезая в туннеле.
– Хильда курила,– тихо произнесла бабушка, не глядя на меня.– Это моя старшая сестра. Она курила. И мне всегда хотелось.
Я сгреб пригоршню камешков с тропинки – бросать их в волны, что лизали скалу в метре под нами, почти у верхней приливной кромки.
– Только твой дед мне не позволял,– вздохнула бабушка.
– Бабуля, но вам же вредно,– запротестовал я.
– Знаю,– подтвердила она с широкой улыбкой.– Может, потому, когда умер дед, и не стала курить: врачи сказали, что это уже вредно.– Она рассмеялась.– Но мне теперь семьдесят два, и плевать я хотела.
Я утопил еще несколько камешков.
– Но ведь для нас, молодежи, это не слишком хороший пример.
– Прентис, уж не пытаешься ли ты мне внушить, что нынешняя молодежь ждет примера от стариков?
– Ну…—состроил я гримасу.
– Если это так, то вы – первое поколение от сотворения мира, которое так поступает.– Она затянулась табачным дымом; на ее лице читалась откровенная насмешка.—Лучше делайте все то, чего старики не делали. Ведь все равно так получится, нравится вам это или не нравится.– Она кивнула своим мыслям, погасила докуренную до фильтра сигарету о ступицу колеса и щелчком отправила «бычок» в воду. Я неодобрительно хмыкнул.
– Люди редко поступают сознательно, Прентис, чаще они просто реагируют,– продолжала она будничным тоном.– Так было и в твоем случае. Отец хотел из тебя сделать убежденного атеистика, а ты возьми да ударься в религию. И вот результат…– Я будто услышал, как она пожала плечами.– Семьи с годами расшатываются. И тогда кто-то должен… привести все в порядок.– Она похлопала меня по плечу. Я повернулся. Волосы ее были очень белы на густо-зеленом фоне летних аргайлширских холмов и ярчайшей небесной синевы.– Прентис, у тебя есть какие-нибудь чувства к семье?
– Какие еще чувства, бабуля?
– Она для тебя что-то значит? Видишь ли, у каждого поколения есть свой шкворень. Кто-то, вокруг кого вращаются остальные, ты меня понимаешь?
– В какой-то степени,– ответил я уклончиво.
– Таким шкворнем был старый Хью, потом твой отец, потом – я, а дальше пошла эта катавасия с Кеннетом, Рори и Хеймишем – каждый считал себя шкворнем, да только…
– Папа точно мнит себя патриархом.
– Да, и у Кеннета, возможно, больше оснований притязать на верховенство в семье, хотя, мне кажется, Рори все-таки умнее. Твой дядя Хеймиш…– Она нахмурилась.– Этот паренек малость отклонился от прямого пути.
«Этому пареньку» было под пятьдесят, и он уже стал дедом. Не кто иной, как дядя Хеймиш, придумал «ньютонову религию». И пытался затянуть меня, когда мы с отцом поссорились.
– Интересно, а где сейчас дядя Рори? – попробовал я отвлечь бабушку от бесперспективной и даже опасной темы, для чего и предложил нашу родовую игру. Все мы мастаки распускать слухи о дяде Рори, сочинять истории о его приключениях и выдвигать версии его местонахождения.
В прошлом многообещающий юноша, он не оправдал надежд родни, сделавшись профессиональным бродягой и фокусником-любителем. Надо заметить, лучше всего ему удался фокус с исчезновением. С его собственным исчезновением.
– Да кто ж знает? – вздохнула бабушка.– Может, умер. С тех пор как пропал, ни единой весточки от него.
– Ну, умер – это вряд ли,– отрицательно покачал я головой.
– Э, Прентис, да я слышу в твоем голосе уверенность! Что такое ты знаешь, чего не знаем мы?
– Я просто чувствую,– пожал я плечами и швырнул в воду целую пригоршню гравия.
– И твой отец думает, что Рори вернется,– задумчиво произнесла Марго.– Всегда о нем так говорит, как будто он где-то рядом.
– Дядя вернется,– кивнул я и улегся на траву, подложив руки под голову.
– Не знаю, не знаю,– сказала бабушка Марго.– По мне, так вполне может статься, что его уже нет на свете.
– Почему?
По небу была разлита густая сияющая синева.
– Ты мне не поверишь.
– Что? – Я сел снова, повернулся к ней лицом. Бабушка Марго задрала рукав и обнажила белое в крапинах правое предплечье.
– Родинки, Прентис. Они мне много всякого рассказывают.
Я рассмеялся. Она даже не улыбнулась.
– Извините, бабуля, не понял.
Бабушка длинным бледным пальцем постучала себя по запястью, по большой коричневой родинке. Глаза сощурились. Она наклонилась ко мне и снова постучала по родинке.
– Ни шиша, Прентис.
– Ни шиша? – переспросил я, не зная, можно ли еще разок рассмеяться.
– За восемь лет – ни единого намека, ни малейшего ощущения.– Она говорила глухо, почти хрипло, а на лице – ухмылочка.
– Бабуля, сдаюсь: вы о чем толкуете?
– Да о родинках своих, Прентис– Она изогнула бровь, со вздохом откинулась на спинку инвалидного кресла.– Благодаря родинкам я всегда в курсе того, что в моей семье делается. Когда обо мне заходит разговор, родинки зудят. И когда… что-нибудь особенное с кем-то происходит, они тоже чешутся.– Она нахмурилась: – Не всегда так бывает, но как правило.– И сурово глянула на меня. Ткнула в мою сторону клюкой.– Отцу ни слова! Он меня в дурдом упечет.
– Что вы, бабуля! Конечно, не расскажу. Да он бы и не упек…
– Откуда такая уверенность? – снова сузились ее глаза.
Я оперся на колесо инвалидного кресла:
– Так я правильно понял? Когда кто-нибудь из нас заговаривает о вас, чешутся родинки?
Она хмуро кивнула:
– Иногда чуть-чуть зудят, а подчас даже до боли. И чесаться они могут по-разному.
– А эта родинка отвечает за дядю Рори? – кивнул я скептически на большое пятнышко на правом бабушкином запястье.
– Верно.– Бабушка постучала клюкой по подножке инвалидного кресла, а затем подняла руку и впилась в коричневое пятнышко на коже обвиняющим взглядом: – Уже восемь лет – ни шиша!
Я посмотрел на спящего коричневого оракула с нервозным уважением, которое боролось во мне с воинствующим недоверием.
– Ну и ну,– сказал наконец я.
* * *
– …Пережили ее дочь Ильза и сыновья Кеннет, Хеймиш и Родерик.– Милейший адвокат Блок кивнул на моего отца и на дядю.
Отец все скрежетал зубами, дядя Хеймиш перестал похрапывать и даже тихонько вздрогнул при звуке своего имени. Он открыл глаза, огляделся – как мне показалось, обалдело – и снова расслабился. Через секунду клюнул носом, задремывая.
Упоминая дядю Рори, мистер Блок окинул взором заполнивший часовню люд, как будто ожидал, что дядя Рори сей же момент эффектно возникнет пред ним и пред своими родичами.
– А также, несомненно, разделяет с семьей ее скорбь муж Фионы – младшей дочери усопшей.– Тут мистер Блок обрел сугубую серьезность и даже ухватился за лацканы пиджака, торжественно кивая на дядю Фергюса.– Мистер Эрвилл,– добавил адвокат, завершая кивок, который, по мне, сошел бы и за поклон, и одновременно прочищая горло.
Коленопреклонение содеяно, должная ссылка на былую драму прозвучала, и большинство людей, обративших взоры на дядю Фергюса, отвернулись.
А моя голова осталась в прежней позиции. Дядя Фергюс – довольно интересный типаж, и к тому же он (о чем наверняка осведомлен хищный мистер Блок), пожалуй, самый богатый и уж точно самый влиятельный человек в Галланахе. Но смотрел я не на него. Рядом с квадратным толстошеим Эрвиллом из рода Эрвиллов (траурно-великолепным в семейно-похоронном прикиде из шотландки, сочетавшей густо-фиолетовый, темно-зеленый и просто черный цвета) не сидела ни одна из его двух дочерей. Где же вы, Дайана и Хелен, длинноногие гении самой холено-лощено-взлелеянной красоты, какую только можно купить за деньги? Но зато была его племянница – сногсшибательная, замечательная, золотоволосая, персиковоликая, бриллиантовоглазая Верити из дома Эрвиллов. Короче, девочка из тех, на ком отдыхает глаз.
Но моим зенкам было не до отдыха: они с волчьим аппетитом пожирали эту изящно-угловатую половозрелую фигурку, упакованную в черное и сидящую, слава богу, с той стороны от дяди, которая была ближе ко мне. Верити пришла в белой стеганой лыжной куртке, но в стылом крематории почему-то сняла ее, оставшись в черной юбке, черной блузке, черных… (колготках? чулках? господи, какое же это удовольствие – просто воображать себе, что кроется под ними!) и черных туфлях. В свете, что лился с потолка через прозрачные панели, было видно, как трепещет гладкая ткань блузки: черный шелк, спадавший с девичьей груди тенистыми складками, натурально дрожал! Я почувствовал, как распирает мою грудь, как расширяются глаза; спохватившись, что так пялиться неприлично, я уже собрался отвести взгляд, как вдруг точеная головка с коротко стриженными светлыми волосами, с подбритыми висками повернулась и наклонилась: спокойное лицо обратилось ко мне, и я увидел глаза, притененные густыми, потрясающе черными бровями. Они медленно моргнули. Верити смотрела на меня.
Губы чуть растянулись в улыбочке, а взгляд бриллиантовых глаз сделался пронзительным – она заметила бедного Прентиса! Потом взгляд двинулся дальше, сфокусировался уже на ком-то другом и вернулся в исходную позицию. Я тоже отвернулся – чувства были напрочь расстреляны этим прицельным взглядом, шея одеревенела. Верити Уокер ела мое сердце. Поглощала мою душу.
* * *
– А папина родинка?
– Вот.– Бабушка Марго постучала пальцем по своему левому плечу и рассмеялась. Мы продвигались между берегом и деревьями.– И зудит, между прочим, довольно часто.
– А моя? – осведомился я, бредя за инвалидным креслом. Байкерскую шкурку я снял, и теперь она лежала на бабушкиных коленях. Бабушка оглянулась на меня, выражение ее лица мне понять не удалось.
– Здесь.– Она хлопнула себя по животу и отвернулась.—Что, Прентис, скажешь, я не шкворень?
– Ха! – постарался я ответить как можно беспечнее.– Пожалуй, вы правы. А как насчет дяди Хеймиша? Где он?
– На колене,– постучала она по гипсу на ноге.
– Кстати, как нога, бабуля?
– Отлично,—проворчала она.—Через неделю снимут гипс. Скорей бы…
Колеса инвалидного кресла шуршали по травянистым обочинам дорожки. Я вспомнил, что хотел кое о чем спросить.
– Бабуля, а что вы хотели сделать с тем деревом?
– Да только ветку отпилить.
– Зачем?
– Белки сделали из нее трамплин для прыжков на птичью кормушку, вот я и решила положить этому конец.– Она клюкой сбила с тропинки в воду мятую коробку из-под йогурта.
– Сами? Может, стоило кого-нибудь попросить?
– Прентис, ты переоцениваешь мою недееспособность. Не кинься на меня та ворона, все было бы в порядке. Дрянь неблагодарная!
– А, значит, птица виновата?
Я представил себе, как лупоглазая черная птица пикирует на бабушку и сбрасывает ее с лестницы. Может, ворона смотрела «Омен»[9]?
– Кто ж еще? – Бабушка Марго извернулась в кресле, подняв и клюку, и голос: – Несколько лет назад я бы одними синяками отделалась. Будь она проклята, хрупкость бедерных костей. Столько из-за нее в старости проблем, особенно у женщин,– Она коротко кивнула.– Так что считай себя счастливчиком.
– Как скажете,– улыбнулся я.
– Чертовы птицы,– пробормотала она, разглядывая шеренгу ясеней на краю поля с такой лютой ненавистью, что я уже был готов услышать протестующий вороний грай.– Ладно,– пожала она плечами.– Поехали-ка домой, мне пора.
– Как скажете,– повторил я и развернул кресло.
Бабушка Марго закурила новую сигарету.
– Ветка, между прочим, никуда не делась.
– Я о ней позабочусь.
– Ай да молодец!
Где-то в вышине подал голос жаворонок. Я катил бабушку по тропинке у воды. Вывез ее на шоссе, а затем – на гравиевую подъездную дорожку. И наконец мы пересекли залитый солнцем двор перед высоким домом с засиженным воронами фронтоном.
В тот же день я спилил злополучную ветку и поехал в Галланах, в гости к дяде Хеймишу – чаевничать. Отец подкатил, когда я с лестницы пилил живой дуб и отмахивался от слепней. Он, выйдя из «ауди», постоял и посмотрел на меня, потом скрылся в доме, а я все пилил.
* * *
Мой прапрапрадед Стюарт Макхоун был похоронен в особом гробу: отлитом из черного стекла умельцами, которые работали под его началом, когда он был управляющим фабрикой «Галланахское стекло» (теперь эту должность занимал дядя Хеймиш). Бабушке Марго достался вполне традиционный – деревянный – «ящик». Он уехал в стену, когда месса Баха вышла на последнее хоровое крещендо. Облицованная деревом дверь скользнула по желобам на свое место, загородила нишу, в которой скрылся гроб, а затем перед ней опустился небольшой пурпурный занавес.
Под присмотром надзирателей-похоронщиков мы все выстроились для безусловно важного и ответственного ритуала покидания часовни. Первыми вышли мои отец и мать.
– Тоуни, я же говорил, мы не там сели,– услышал я за спиной шепот дяди Хеймиша. Тетя Тоуни лишь цыкнула: «Ш-ш-ш!» Снаружи стоял тихий пасмурный день, было прохладно и сыровато. Тянуло дымком: где-то поблизости жгли палую листву. Глазам открывалась обсаженная березами дорога, что вела от крематория к городу и океану. Вдали, в дымке, северная оконечность острова Джура казалась темным пастельным пятном, лепешкой на серой глади моря. Я оглянулся: повсюду запаркованные машины, между ними люди в темном стоят группками, толкуют о своем. В неподвижном воздухе белели выдыхаемые ими клубы. Дядя Хеймиш разговаривал с адвокатом Блоком, тетя Антонайна – с моей матерью, отец – с Эрвиллами. Фигурка отпадной Верити почти целиком пряталась за моим отцом, лишь выступал край снежно-белой лыжной куртки из-за твидового пальто моего старика. Я хотел было сместиться, чтобы видеть Верити лучше, но передумал: вдруг кто-нибудь заметит сей маневр. Хорошо хоть, что она приехала без «эскорта»,– такой мыслью ободрил я себя. Вот уже два года я боготворил Верити. Боготворил издали, потому что раньше ее всегда сопровождала преотвратнейшая тварь по имени Родни Ричи. Его родителям принадлежала в Эдинбурге фирма «Доставка грузов "Ричи" – сервис надежный и цены в рамках приличий». Мой отец как-то побывал у них в гостях и под впечатлением этой встречи придумал термин «ричевое излишество». С недавних пор в семействе Эрвиллов муссировался слух, будто Верити взялась за ум и готова дать «Доставке» отставку. По крайней мере, на этот раз предмет моего обожания явился сюда без дегенерата Родни на буксире – что обнадеживало.
Я подумал, не подойти ли к Верити. Ну, может, потом, когда в замок вернемся. Еще я склонялся к мысли насчет поговорить с Джеймсом, но братишка опирался на стену крематория, явно пребывая не в духе: томился скукой и, похоже, замерз в кем-то одолженном пальто, в шапке с опущенными «ушами», под которые наконец-то (прощай мучительная ломка) вернулись наушники плеера. До сих пор, должно быть, на Doors торчит. В эту минуту я едва не пожалел, что рядом нет нашего старшего брата Льюиса: ему не удалось выбраться на похороны. Льюис симпатичный, он смышленей и остроумней меня, поэтому я не часто по нему скучал.
Я остановился возле «ягуара» дяди Хеймиша. Может, просто сесть в машину? Или подойти к кому-нибудь завязать разговор? Я чувствовал, что приступ застенчивости – каковой болезни я, к сожалению, подвержен – уже неминуем.
– Здравствуй, Прентис. Как дела?
Это был низкий и хриплый, но все же девичий голос. Подошла Эшли Уотт, похлопала меня по плечу. За ней по пятам следовал братец Дин. Я кивнул:
– Привет. Все путем. Здорово, Дин.
– Салют, чувак.
– Ты ради этого приехал? – Эш кивнула на серый гранит приземистых крематорских построек. Ее длинные желтовато-коричневые волосы были собраны в узел на затылке; угловатое волевое лицо, на котором господствовали орлиный нос и большие очки с круглыми линзами, казалось озабоченным и печальным. Мы с Эш – сверстники, но при ней я всегда почему-то чувствовал себя моложе.