Работяга меня раздражал. Самым простым было бы просто стукнуть его вторым суставом указательного пальца под нос, в верхнюю губу. Но я решил этого не делать. Я снял наушники, повернул голову и посмотрел ему прямо в глаза. Это было утомительнее щелчка пальцем под нос, но и реакцию вызывало куда более действенную, чем банальные побои, к которым работяга за свою трудовую жизнь наверняка привык и которых ничуть не боялся, воспринимая как естественную часть своего странного бытия.
Работяга хотел что-то сказать, но не сказал. Зрачки его сузились, потом расширились, и наконец я услышал тихое гудение, сообщившее мне, что у моего визави стремительно повышается артериальное давление. Кровь неслась со все возрастающей скоростью, она давила на стенки сосудов, и те были уже готовы порваться от мощного напора, неожиданного для них в это время суток. Лицо работяги стало фиолетовым, белки глаз потемнели, из носа закапало, только что сера не повалила из ушей желтыми, как снег в индустриальном городе, хлопьями.
– Пошел вон, – тихо сказал я. Работяга встал, пошатнулся, одной рукой схватился за поручень, а другой все-таки попытался погрозить, будучи не в силах что-либо сказать в мой адрес.
Пассажиры, сидевшие и стоявшие в проходе между сиденьями, делали вид, что ничего не замечают. Все они звучали – каждый на свой лад и вместе с тем почти одинаково. Преобладали в этом хоре тембры тоски, уныния и безадресной злобы. А как еще может звучать бедный, полуголодный и похмельный человек, едущий в лютую зимнюю стужу на постылую и низкооплачиваемую работу? Только так и может – как звучит не знающая отдыха фановая труба, когда она всхлипывает глубокой ночью, сетуя на свою говнистую жизнь.
Ровно восемь
– Какой сегодня день?
– Воскресенье.
– А-а, – кивнул я, – то-то я смотрю – безлюдно как-то.
Улица Достоевского была пустынна и чиста, как в детстве.
В детстве не обращаешь внимания на грязь, все вокруг кажется свежим и ярким, удобным и вкусным. Только дома обнаруживаются неизвестно откуда появившиеся пятна на брюках и рубашке, и руки приходится мыть утомительно долго.
Я посмотрел налево. Прямо на меня шла незнакомая тетка с длинноволосой, как хиппи, колли на длинном поводке.
Крикливые восточные люди волокли в сторону рынка тележку с пупырчатыми серыми мешками. Колли прошелестела мимо, поведя в мою сторону дотошной мордой, как будто хотела стрельнуть – «поаскать» – деньжат или сигарету. Проехала тоскливая, сумеречного цвета машина прошлого – «Жигули» неопределенной модели.
Мы свернули на Социалистическую и, прыгая по вздувшемуся асфальту тротуара, перешагивая через провалы в проезжей части, двинулись к Пионерской площади. В голове крутился «Грейтфул Дэд». Шейкдаун-стрит – в чистом виде Социалистическая улица. Не хватает только «Ангелов ада» на байках с телками и дубинками.
– Все еще закрыто, – пояснил я Полувечной. – Перекусить можно на вокзале. Ты точно не против насчет погулять?
– Мне все равно. У меня этот день выделен под тебя.
– Во как, – сказал я. – День под меня. Это звучит заманчиво. Ну, под меня, так под меня.
Кафе на вокзале находится под неопрятной лестницей, по которой можно подняться к платформам и уехать куда глаза глядят. Хотя бы и в Царское село.
– Хочешь в Царское село? – спросил я журналистку.
– Не-а.
– Я тоже.
В кафе меня знали и сразу поставили перед нами два высоких пластиковых стакана с пивом.
– Ты здесь почетный посетитель? – спросила Света.
– Да, – сказал я не без гордости. – А что?
Полувечная пожала плечами и прикоснулась пальчиками к мокрому мягкому стакану.
– Еще здесь есть ресторан, – заметил я. – Только сейчас он закрыт.
– А то я ресторанов не видела.
Из колонки, висевшей в углу полутемной комнаты-кафе, выползали тяжелые риффы «Death walks behind you». Странный выбор для утренней программы.
Люди, сидевшие за соседними столиками, – не то встречающие, не то пассажиры (несмотря на ранний час в кафе было довольно много посетителей) – не обращали никакого внимания на необычную для этого места и времени музыку. На мой взгляд, весь интерьер и, так сказать, внутреннее содержание вокзального кафе – освещение, набор блюд и качество напитков – служили отличным видеорядом к песне «Смерть идет за тобой». Впрочем, посетители вокзального буфета были так заняты своими мыслями, что, зазвучи по радио «Майн Кампф» в исполнении автора, они тоже не подавились бы.
– А что такого? – спросила Полувечная. – Музыка как музыка. Какие-то старперы.
– Старперы. Крэйну здесь двадцать шесть лет. Совершенно свежая музыка.
– Какому Крэйну?
– Ты занимаешься музыкальной журналистикой?
– Да.
– Винсент Крэйн – лидер группы «Атомик Рустер». Той, что мы сейчас слушаем. Это классика.
– Подумаешь, классика. Хрень какая-то. Мрачняга волосатая.
Молодая журналистка покачала головой.
– Звук совсем не модный. Все вторично. Из мглы веков. Я старую музыку как-то, знаешь, не очень. Столько всего нового, не успеваешь уследить. А это… в общем, неплохо, только такой музыки очень много. Все старые группы похожи одна на другую. Это какое время? Конец восьмидесятых?
– Семидесятый год. В конце восьмидесятых Крэйн уже умер. Тогда и начали все ручки выкручивать вправо. Был записан «In Rock» – все ручки вправо, комбики хрипят, стекла дрожат, музыканты довольны, хотя и побаиваются с непривычки. Искажения звука были приняты за норму. В рок-музыке осталось еще меньше правил. Курехин сказал: главное правило искусства – отсутствие каких бы то ни было правил. Игра с пространством и временем.
Я жил в крохотной «хрущевке». Майк коротал время в совсем уж микроскопической коммунальной комнатке. Нашими соседями были Леннон и Болан. Их портреты висели на наших стенах, их голоса звучали из наших колонок. Мы знали их песни наизусть и напевали про себя, идя на работу или в институт. И Леннон и Болан были для нас ближе, чем деканы и начальники, чем люди, толкавшиеся вокруг. В день смерти Леннона я не думал о том, что мы перешли в другую плоскость. Подумал потом, как-то напившись без всякого повода. А в день смерти Леннона мы пили сухое вино, слушали «Битлз» и не удивлялись тому, что о смерти Джона узнали мгновенно – в городе и стране, куда ненужные правительству новости просто не поступали. Как мы узнали об этом через два часа после его смерти – я не понимаю. Или не помню. Я включил приемник, уже вернувшись домой, ночью. Услышал подтверждение – по «Голосу Америки». А когда мы пили сухое вино под «Битлз», я не интересовался источником информации. Кто-то сказал Майку. Этому кому-то сказал еще кто-то. Информация пришла сама. Мы оказались в новом информационном пространстве, мы поднялись на шаг выше, или опустились ниже, но вышли из привычного мира. Мы стали жить параллельно генеральной линии советской действительности. Еще долго я не понимал ни особенностей этого нового нашего состояния, ни его опасности.
– Крэйн… Никогда не слышала.
– Не мудрено.
Света достала из рюкзака диктофон и щелкнула клавишей.
– Продолжим, пока суть да дело?
– Две по сто водки, – крикнул я бармену, и он кивнул. Перед тем, как мы вышли из моей квартиры, журналистка распаковала свою огромную сумку и переоделась. Теперь она была в джинсовом костюме, белой футболке и черных очках. Красные туфли остались дома – Полувечная елозила по полу ногами в черных кроссовках. Зачем ей таскать с собой такую кучу вещей? – подумал я. На два-то дня?
Разница в возрасте между мной и Полувечной была серьезная, но на папу с дочкой мы определенно не походили, иначе стали бы на нас коситься вокзальные менты? Они зашли в кафе, выпили и уставились в нашу сторону. Один из них, сержант по званию, смотрел на меня, как на втоптанный в грязь гривенник. Поднять или не пачкаться? Решил не пачкаться, пошептался с сослуживцами, они покивали и ушли.
– Как все это начиналось? Банальный вопрос, конечно, но из первых, так сказать, уст…
– Что начиналось? – не понял я, глядя вслед уходящим ментам.
– Все. Рок-музыка. Первые концерты. У вас проблемы с милицией были, так ведь? – Полувечная проводила глазами спину скрывающегося за дверью сержанта.
– Проблем с милицией у музыкантов ровно столько же, сколько и у других граждан. Весь мир уже давно живет так, что милиция, полиция, все эти органы существуют сами по себе, а простые люди живут свой жизнью, которая ни с милицией, ни с полицией, в общем, никак не связана. Поэтому что до наших музыкантов, то их исключительность в этом плане и вообще все россказни о гонениях на рок-музыку сильно преувеличены. У Мика Джаггера и Пола Маккартни были гораздо более серьезные проблемы с полицией, чем у большинства русских страдальцев за свободу самовыражения.
Света включила камеру, а я показал ей язык и махнул официанту.
– Нам два шашлыка. И еще по соточке.
В кафе вошли двое парней лет двадцати, с бритыми головами, в черных кожаных курточках – явно местечковая униформа. Нормальный человек в такую погоду в кожаной куртке разгуливать не станет. Даже в этот ранний час было ясно, что день обещает быть жарким. Парни сели за столик и стали на нас глазеть. Мне, впрочем, они были до лампочки.
– Если человек начинает заниматься музыкой более или менее осознанно, то ему не то чтобы все равно, как на эти занятия реагирует общество, ну, там, цензура, начальство всякое, – он просто этого не замечает. Он живет в другом измерении и по совершенно другим законам.
Я перешел в ту чудесную стадию, на которой заканчивается вчерашнее похмелье и начинается новая пьянка. Ближайшие два часа я мог говорить о чем угодно, с кем угодно и где угодно и получать от беседы хорошее, спокойное удовольствие.
– Во пиздит, – лениво прошамкал один из парней. Кажется, у него были выбиты зубы, и поэтому фраза прозвучала дружелюбно: «Фо пижжит». Он обращался к своему приятелю, но старался говорить так, чтобы я его услышал. Я услышал и улыбнулся.
– Посмейся, посмейся, – отреагировал парень. – Посмейся…
Мысли его ползли медленно, он застрял на этом «посмейся», сбился, схватил стакан с пивом и начал пить большими глотками, прикусывая ребристый белый пластик. Его напарник молча курил и не отрывал от меня блестящих глаз голодного насекомого.
Равнодушный даже к ядерной войне официант принес нам шашлыки на мутных холодных тарелках.
– И водки, – напомнил я, пока депрессивный служитель раскладывал перед нами ножи и вилки.
– Я помню, – печально ответил он.
– Пива еще принеси, – прогремели бритые. Официант обреченно побрел к стойке.
Полувечная достала из рюкзака камеру.
– Во крутизна, – хором сказали парни.
Света нажала на кнопочку, и огонек на камере, сообщающий о том, что все происходящее вокруг становится достоянием вечности, загорелся.
– Слушай, я хотел тебя спросить – зачем ты одновременно пишешь и на камеру, и на диктофон? У тебя что, эта штука, – я кивнул на видео, – звук не берет, что ли?
– Берет, – ответила Полувечная. – А если тебе, Брежнев, придется драться, ты будешь двумя кулаками орудовать или одним?
– Ну при чем тут это… – начал было я, но меня прервали.
– Слышь, брат, – сказал один из бритых, коротышка с глазами недоброго насекомого. Он стоял уже рядом со мной. Когда насекомое подошло, я не заметил. – Брат, – повторил он. – Нам тут на выпивку не хватает. Добавишь, а? Телка у тебя крутая, я смотрю. Бабло-то есть, верно? Не жмись, да?
Однажды, лет тридцать назад, за мной бежали по парку трое…
Парк назывался «Парком Победы» – во время последней войны сюда свозили трупы. Люди умирали от голода, холода, от бомбежек и артобстрелов, от бандитских ножей и пуль милиции. Здесь, в парке, они и лежали. Не все, конечно. В нашем городе много кладбищ. Однако парк – не кладбище. После войны здесь насажали деревьев, обнесли ажурной решеткой песчаные карьеры, наполненные тяжелой мутной водой, поставили памятники наиболее именитым героям, а зону захоронения объявили парком отдыха. Трудящиеся гуляли по аллеям. С течением лет тех, кто недавно свозил сюда мертвых родственников, становилось все меньше, а гулявшие по сочной, жирной траве улыбались все чаще и шире.
Жизнь становилось легче и приятнее. Дороги покрывались пластами асфальта, тропинки засыпали гравием, исчезли продуктовые карточки, шестидневная рабочая неделя сменилась пятидневной, и в продажу поступили первые советские кассетные магнитофоны «Электроника».
К тому времени, когда я бежал по темным аллеям древнего захоронения, жизнь уже наладилась окончательно, и летом дети весело плескались в карьерах, не задумываясь о покойниках на дне. Дети не были суеверными и не боялись мертвецов, тем более убитых на войне.
Убитые на войне не имели отношения к страшным сказкам и историям о привидениях, звякающих по ночам цепями. Убитые на войне были своими парнями, героями с ясными глазами, цепким умом и горячими, любвеобильными сердцами. Оживи они вдруг, дети не бросились бы в ужасе наутек, а, напротив, угостили бы мертвецов огоньком, чтобы те закурили свои ароматные дымные самокрутки, и выслушали бы полезные жизненные советы павших за правое дело. О том, например, как подобает вести себя настоящему мужчине в присутствии врага.
Дети уже вынесли из школы, что убивать врагов – занятие не страшное, наоборот – приятное и полезное. Чем больше врагов убьешь, тем больше тебе будет почет и уважение. Когда я сам был ребенком, то спросил однажды своего дедушку – сколько врагов он убил на войне? Дедушка поперхнулся гречневой кашей, облил себя молоком и сказал, что он лично убил двоих. «Так мало?» – искренне огорчился я, а дедушка ничего не сказал, зачавкал беззубым ртом и перестал быть для меня героем. Если он за всю войну убил только двоих, то что же он там делал? – думал я. Бездельничал, выходит, большей частью. Не герой мой дедушка.
Трое нагнали меня в кустах у пруда-могильника. Место самое невыигрышное: прохожие не видят того, что делается за кустами, и никто на помощь не придет. Впрочем, даже если бы кто из мужчин и увидел, как меня бьют, все равно не помог бы. Покачал бы головой, ругнулся бы тихо, чтобы эти трое не услышали, и пошел бы гулять по братским могилам дальше. А если бы увидела женщина, она покричала бы, поразводила бы руками – мол, что же вы, изверги, творите? Но толку от нее – все равно как от покойников под газоном.
Догнавшие меня хулиганы ничего говорить не стали, один их них сразу ударил меня топором – я продолжал бежать прямо на непролазную стену кустов, и удар пришелся в ногу. Стой я на месте, хулиган угодил бы мне в голову.
Боли не было, я уже знал, что в первые секунды не бывает больно, что больно будет потом. Топором меня, правда, еще не рубили, и ощущение было непривычным. Пахнуло на меня в тот миг из кустов первобытным костром и шкурой какого-то неубитого животного. Нога сразу же подогнулась, и я упал, в падении развернувшись и шмякнувшись на траву спиной.
– Еб твою мать! – весело сказал парень, помахивая зажатым в руке кухонным топориком. Лезвие топорика было в моей крови. – Это не он.
– Точно? – спросил второй, без топора, но с очень толстыми руками.
– Да бля буду, – сказал первый. – Тот тоже был волосатый. И этот волосатый. Похож, пидарас. Нет, не он.
– Ну хули тогда? – подвел итог третий. – Пошли.
И трое молодых разбойников отправились в более людные места парка, а я посмотрел на разрубленную ногу. Она выглядела достаточно страшно для того, чтобы собраться с мыслями и не потерять сознание. Вся штанина в крови, на бедре слева – черная рваная рана. Попробовал встать – получилось. Боль начала тупым гвоздем ковыряться в ране, однако идти было можно. Дошел домой, пугая прохожих, и, только нажав на кнопку звонка, провалился в черную, с блестящими точечками муть.
Рана оказалась не слишком глубокой и опасной – через год я даже не хромал. Вот тебе, думал я, и поиграл на гитаре.
На танцах в парке я играл каждую субботу. Не один, конечно, – с товарищами, такими же сумасшедшими, как и я, предпочитавшими тратить деньги на пластинки «Битлз» и гитарные шнуры, вместо того чтобы пропить их или сводить девочку в кафе «Роза ветров».
– Так я не понял, – скрипнув дешевой кожанкой, наклонился ко мне парнишка. – Чего с баблом-то? Чего ты шепчешь там?
Оказывается, я шептал. То есть, вероятнее всего, вслух вспоминал кафе «Роза ветров» и танцы в Парке Победы. Странно. Столько лет как и думать забыл об этом, а сейчас вспомнил. К чему бы? Если сопоставить ту неожиданную погоню и этого парня, то есть двоих парней, – неужели сейчас я так же близок к смерти, как и тогда, в Парке, когда я только случайно не попал под топор пьяного дебила?
– Пошел вон, – глухо сказала Полувечная.
– Йо! – оторопел парень. Покраснел, шмыгнул носом. – Йо-о! – снова выдохнул он, не найдя других звуков, не говоря уже о словах.
– Документы предъявите.
А вот мент возник совершенно неожиданно и словно бы ниоткуда. Или я на старости лет стал слишком рассеянным. Или просто был уже пьян и не заметил, как он вернулся в кафе. Это был один из тех троих, которые недавно следили за тем, как мы с молодой журналисткой пьем пиво.
– А в чем дело, командир? – встрепенулся парень в кожанке и механически-привычно улыбнулся. Специальной, выработанной для таких случаев улыбкой. Мол, я в порядке, командир, мы же свои люди, командир, все путем, командир.
– Этого забирай, – крикнул мент двум своим подельникам, так же тихо, как и он сам, появившимся в кафе. – А вы – документы давайте.
Среди лобио и курабье
Зеркало в полстены отразило меня, и я остался доволен отражением. Высокий осанистый мужчина с седой косичкой, лежащей на плече и упорно не желающей убраться за спину. Начищенные сапоги, новые джинсы. Лицо в меру опухшее, а в этом даже есть некий шарм, определенная двусмысленность и загадочность.
Вид человека спортивного вида с мужественным, ухоженным лицом ничего, кроме скуки, вызывать не может. Такой человек предсказуем и напоминает рисунок в книге о простой и лишенной приключений жизни. Так выглядели герои советских производственных романов пятидесятых годов, инженеры, поэты и геологи, целомудренные и целеустремленные, все пороки которых сводились к курению дешевых папирос и рюмке-другой «Мукузани» в «Арагви».
Но если парень выглядит ладно, как упругий, прокопченный горным солнцем альпинист, и при этом носит лицо завсегдатая дешевых пивных и ночных магазинов, то он интригует на всю катушку. Он откровенно сексуален, в его красных похмельных глазах мерцают разгадки секретов бытия, он готов к ответу на любой вопрос и отражению любого вида агрессии – от спонтанного диспута до газовой атаки.
Зеркало, установленное в фойе клуба «Последний рубль» и напоминавшее каждому из посетителей о степени его, посетителя, кредитоспособности, показывало мне отражение именно такого умудренного дружескими пьянками и потрепанного частой сменой работы мачо, каким я и должен был выглядеть сегодняшним вечером. А точнее, каким я и выглядел последние лет двадцать.
С небольшой сцены, расположенной возле входа в зал, мне синхронно кивнули Ренегат и Буба – аккордеонисты, работавшие по ночам в «Рубле» и получавшие за свой труд как раз столько, чтобы их общий баланс соответствовал названию заведения.
Я махнул им рукой, прошел мимо и уселся за столик у дальней стены так, чтобы видеть вход. Сидевшие вокруг дамы и господа глазели на меня с удивлением и неприязнью. Впрочем, народу в это время в «Рубле» было немного – ближе к полуночи между столиками будет уже не протолкнуться, а сейчас, в начале десятого, только первые ласточки городской ночной жизни и последние – дневной – кушали свой коньяк и сациви, рассредоточившись, как редкие пешки, дождавшиеся эндшпиля. Как и положено пешкам, они были подозрительны, тупы и самонадеянны, им было не по силам просчитать дальше хода на одно поле, и, уж конечно, они не ведали, что ни одна из них не станет ферзем. Это был эндшпиль проигрывающей стороны. Но все надеялись на то, что прорвутся к последней линии, и эти их надежды давно не вызывали у меня никаких эмоций.
– Чучело… – услышал я злобный ропот.
Я и к этому давно привык. Я не обижался. Нелепо ферзю обижаться на то, что в голове у пешек вместо мозгов остывшее сациви.
Клуб «Последний рубль» когда-то назывался «Полигоном», и мой внешний вид не вызвал бы в те времена косых взглядов прежних посетителей. Все бывавшие в «Полигоне» одевались в таком духе. Разве что наряды гостей канувшего в Лету «Полигона» были победнее, нежели мой теперешний. И музыка тогда звучала другая, и меню отличалось от современного. Собственно, в те времена никакого меню не было вовсе. Кроме пива, ничего в «Полигоне» не продавали, впрочем, точно я не помню. Давно это было, и с тех пор как «Полигон» перекроили на новый лад, случилось столько всякого, что трудно уже восстановить отдельные детали таких необязательных вещей, как буфет ночного клуба.
В «Рубле» возле каждого столика стояли добротные коренастые вешалки. Я снял свою тяжелую куртку и повесил ее так, чтобы в случае необходимости иметь быстрый доступ к карманам.
– Что будете заказывать? – спросил Леня, знакомый мне официант. Для него я был просто постоянным посетителем, экзотическим, но денежным; он, вероятно, принимал меня за какого-то мелкого бандита с легкими отклонениями в психике. То же думали обо мне и Буба с Ренегатом, которых я время от времени снабжал шаманкой.
– Кофе.
– Какой? У нас…
– Не надо. – Я с детства привык к неприхотливой пище и простым грубым напиткам, поэтому длинный перечень сортов и наименований, который сейчас собирался зачитать мне высокий, напоминавший лист осоки официант, всегда меня раздражал. – Эспрессо.
– Обычный или двойной? Сахар, сливки…
– Двойной, с сахаром.
– Сахар тоже двойной?
– Сахар тройной.
Официант едва заметно поклонился, не из уважения, а рефлекторно – в кармане его при этом зашуршали купюры и звякнули ключи, – повернулся и заскользил к стойке, посвистывая подошвами по мраморному полу.
В зал вошел известный литератор Русанов. Публика, поедавшая свои сациви и лобио, в большинстве своем книг не читала и не знала ни произведений Русанова, ни его лично, поэтому до моего столика он добрался без приключений.
– Привет, Боцман! – сказал Русанов, подходя ко мне и снимая дорогое, не по сезону легкое пальто. – А выпить нет? Шучу.
– Здравствуй, дорогой, – ответил я. – Располагайся.
– Чего это тебя сюда занесло? – спросил Русанов, устраиваясь напротив и оглядывая зал. – Ублюдочное какое-то место.
Мадам, грызущая за соседним столиком свиной шашлык, демонстративно цыкнула зубом. Леня принес мой кофе.
– Что будешь? – спросил я. – Я угощаю. Пива?
– На понижение не пью, – солидно заметил Русанов. – Водки. Водка какая у вас нынче?
– Водка… – начал было официант, но писатель не дал ему договорить.
– Ладно. Несите самую хорошую. На ваш вкус. Только глядите, чтобы холодненькая была.
– Закусывать…
– Потом, – махнул рукой писатель. – Мы прочитаем вот эту вещь, – он взял со стола меню, – и сообщим вам о принятом решении. А пока водки. Граммов сто пятьдесят, ну, или четыреста, что ли. Хорошо?
– Хорошо, – ответил официант. – Заказ принят.
– Удивительно приятно было с вами пообщаться, – кивнул литератор.
Никиту Русанова я знал лет, пожалуй, тридцать. В юности мы даже вместе играли в группе, которую собрал Никита. Однако увлечение игрой на гитаре прошло у него довольно быстро, и это, как я сейчас понимаю, избавило его от множества неприятностей.
Подали водку. Она была налита в графинчик и выглядела строго и лаконично. Если бы она могла звучать, то звучала бы как поздний «Ultravox». Несмотря на всю свою любовь к новым романтикам, я решил пока не пить и приберечь силы для ночи.
– Первую – молча, – сказал Русанов и выпил водку одним глотком. Черты его лица, еще секунду назад неопределенные и смазанные, схватились, отвердели, глаза заблестели, и всклокоченные густые волосы легли в конкретную, пусть и не слишком аккуратную прическу. Судя по всему, литератор сегодня пил уже не только пиво, но и вино.
– Уф-ф, хорошо, – сказал Никита и налил себе вторую. – Так как у тебя? Случилось? – спросил он, поднимая рюмку.
– Именно так, – ответил я. – Случка прошла на высшем уровне. И привела к полному удовлетворению обеих сторон.
– Да, Танька может, – вальяжно размякнув, согласился Русанов. – Это тебе, брат, не малолетки какие-нибудь. У нее, Таньки, хорошая школа.
– Я уже понял. Спасибо.
– Не за что. Мне это ни малейшего труда, как ты понимаешь, не составило. Одно только удовольствие. И товарищу помог, и в гостях посидел. Она меня давно уже звала, говорит, заходи по старой памяти, посидим, молодость вспомним… С приятелями, говорила, заходи, мне, мол, скучно одной…
– Так у нее же муж…
– Да что там – муж! Одно название, а не муж. Все в разъездах…
– В Финляндии, – сказал я.
– Вот-вот. Медом ему там намазано, что ли?… Я так думаю, у него там какая-нибудь горячая финка завелась, вот он и переселяется потихоньку в страну сочной травы. А Танька скучает.
Русанов заглотнул вторую и старомодно щелкнул пальцами. Леня был тут как тут.
– Таперича чего-нибудь закусить. С икрой, что ли, с колбаской бутербродиков… И, может быть, – размышлял литератор вслух в тени, отбрасываемой нависшим над ним официантом, – может быть, еще водочки?… Или переждать?… Нет, неси, любезный. Еще двести. Чтобы десять раз не бегать.
– Козлы… – прошелестело по залу.
Официант напрягся, Русанов же не обратил на адресованное нам оскорбление никакого внимания. Или не услышал.
– Ну хорошо, – сказал он. – Я вот тебе книжку новую принес.
– Спасибо.
– Подожди, подпишу.
Русанов выхватил из кармана серого в черную клеточку пиджака ручку «Паркер» и махнул что-то на титульном листе.
– Спасибо еще раз, – сказал я, повернулся, чтобы спрятать книгу в карман куртки, и встретился глазами со статным господином, подошедшим к нашему столу. Шаги его я услышал загодя. Слышал я и то, как он вставал из-за стола, уронив при этом вилку, слышал, как печально вздохнула его спутница, слышал, как похрустывали суставы его пальцев в карманах брюк.
Ренегат и Буба заиграли на своих аккордеонах что-то отвратительно аргентинское. Инструмент Бубы был очень старым, и лабух этим очень гордился. Я не разделял его восторгов – клавиши стучали, мехи сипели, аккордеон скрипел, шепелявил и по-звериному урчал, но Буба говорил, что это и есть то настоящее, что отличает произведение большого мастера от конвейерного новодела.
– А ты кто, бля, такой? – спросил подошедший господин. Он был одет в костюм, стоивший как средненькая яхта, а его ботинки при нужде можно было бы поменять на комнату в коммуналке. Не дождавшись ответа, господин обогнул стол и уселся рядом с Никитой.
Обращался незнакомец ко мне, игнорируя соседство с мастером художественного слова, о котором он явно ничего не знал и значение которого для мировой словесности, соответственно, не ценил. Лицо господина было простым русским лицом сноровистого палача. Костюм его шуршал, рубашка поскрипывала шелком, фарфоровые зубы постукивали, он принес с собой целый букет новых звуков. Молчал только неподвижный шрам над левой бровью.
Впрочем, насчет шрамов я большой специалист, меня на это не купишь. Все эти отметины, бывает, зарабатываются вовсе не в бою, а напротив – в минуты сладостного досуга. Один мой знакомый, например, напившись пьян, имел обыкновение падать с кровати лицом вниз. Просыпался в луже крови. Тоже имел, в этой связи, лицо со шрамом.
Заискивающая южноамериканская музычка действовала на нервы больше, чем водянистые глаза угрюмого плейбоя.
Русанов нехорошо покраснел. Он любил по пьяному делу с кем-нибудь поссориться.
– Так я не слышу, – сказал плейбой.
– Вот что, любезный, – вкрадчиво прошептал писатель (чт-з-с! – прокатилось по залу компактное эхо). – А вам мне кажется… (ж-щ-тсь!..)
– Короче, пошли. – Гость резко встал. Одной рукой он зацепил Никиту за ворот и рывком поставил его на ноги. Упал стул, звякнула моя чашечка на блюдце. Знатоки ресторанной жизни Ренегат и Буба заиграли громче и быстрее.
– Встал, я кому говорю! – рявкнул на меня враг, но тут литератор, смекнув, что к чему, провел почти идеальную подсечку, толкнув державшего его здоровяка локтем в грудь, и тот рухнул на мраморные плиты, звонко щелкнув по ним подбритым затылком. Падая, он невнятно матернулся и рыгнул. Уже лежа, здоровяк выбил дробь каблуками музейных ботинок по мрамору – пол был скользким, и эффектно выпрыгнуть в стойку плейбою не удалось.
– Нам пора, – сказал я Русанову, который пыхтел и суетился вокруг поверженного врага, норовя побольнее пнуть его ногой под ребра.
К нам уже пробирались между столиками двое в костюмах, должно быть, приятели плейбоя, и охранник, который меня не любил. Не знаю, почему, но он никогда со мной не здоровался и старался не отвечать на вопросы, которые я ему иной раз задавал, – работает ли, к примеру, клуб в праздничный день или еще что из производственной темы.
Я сорвал с вешалки куртку, натянул ее на себя и вытащил из кармана пятидесятидолларовую бумажку.
Русанов все-таки исхитрился и добавил обидчику. Поднаторевший в скольжении по мрамору охранник с пластикой хоккеиста подплыл к литератору, и мне пришлось прыгнуть вперед, чтобы оттолкнуть его ударом ладоней в грудь. Русанов в это время уже сцепился с одним из приятелей ползающего на полу заводилы – высоким, худым, с сосредоточенным лицом бухгалтера, проверяющего квартальный отчет. Номер третий – неповоротливый, вспотевший от выпитого прежде и случившегося только что толстяк – неуклюже топтался возле боровшихся, явно мешая номеру первому подняться, а номеру второму – нанести литератору Русанову хоть какие-нибудь, даже самые безобидные увечья.