Я исключил из круга общения всех людей духа. Мои знакомые – прагматичные, веселые люди, которые хорошо питаются и одеваются со вкусом, для этого не нужно иметь много денег, нужно просто относиться к себе с элементарным уважением.
Кирсанов был писателем, поэтому к людям духа отношения не имел.
– Значит, ты не любишь интеллигенцию, – сказал он, когда мы вышли из «Достоевского».
– Не люблю, – ответил я и плюнул на асфальт. – Когда я вижу человека духа, то стараюсь перейти на другую сторону улицы.
– «Когда я слышу слово „культура“, моя рука тянется к пистолету», – процитировал кого-то Кирсанов, и я плюнул на асфальт еще раз.
– Моя не тянется, но я их терпеть не могу.
Мы шли по Литейному в сторону Невы. День не собирался умирать – солнце било в глаза, и трудно было составить впечатление о времени. Однако народу на Литейном, несмотря на погожий и совсем уже летний вечер, было мало. Можно сказать, вообще не было. Лишь далеко впереди, в районе резиденции нашего местного КГБ, маячили две фигуры.
– Сегодня что – праздник? Или траур? – спросил я Кирсанова.
– Да нет. Ничего похожего. А что?
– Народу что-то мало.
– И очень хорошо, – кивнул мой товарищ. – Странно вообще-то, – продолжил он тему, на которую я съехал на последней рюмке в «Достоевском». – Странно, с чего бы это ты так на них взъелся?
Я весь день рассказывал Полувечной о себе. Наверное, не совсем то, что она хотела от меня услышать.
Ей были нужны рассказы о проблемах, которые у меня возникали, и о том, как я с ними справлялся. О ментах, об отмененных концертах, о бандитских наездах, о кучах баб и наркотиках, о повальном алкоголизме музыкантов, о финансовых аферах и неуплате налогов, о драках и ресторанных скандалах, о разгромленных гостиничных номерах.
Мне все это было неинтересно. Я бы с удовольствием отдыхал после концертов в одиночестве, безо всяких баб, бандитов и ментов. Я ненавижу бесплатные концерты и уже много лет не играю так называемых благотворительных.
– Они ведь приятные в большинстве своем люди, – говорил Кирсанов. – Безобидные и безопасные бездельники.
– Они – главный тормоз. Они все живут в позапрошлом веке. Они убивают музыку.
– Мы зайдем сейчас еще в одно местечко, – сказал Кирсанов. – А почему это они убивают музыку?
Я плюнул на асфальт в третий раз за вечер. Вокруг, если не считать парочки вдалеке, по-прежнему никого не было.
Потому что они пришельцы. Гости из прошлого. Они до сих пор не считают рок-музыку музыкой. Для них музыка – это секта, куда можно попасть, только имея в кармане диплом консерватории. Все остальные заниматься музыкой не имеют права. Они слушают попсу восемнадцатого века с похоронным выражением лиц, а от этой музыки нужно просто сидеть и торчать – пить вино, обнимать девушку, может быть, молиться, что, в общем, примерно то же самое. А они заставляют людей ерзать на жестких, страшных для человеческого зада креслах по три часа – не чихать, не кашлять, конфетами не шуршать и спину держать прямо.
На сцену выходят музыканты и, после паузы, дирижер – с таким загробным видом, что кажется, будто ему аплодируют только за то, что он еще жив.
Лица музыкантов многозначительны и не по-земному одухотворены, никогда и не подумаешь, что эти музыканты погружены в размышления о повышении оклада и хитросплетения внутриоркестровых интриг.
Проще надо быть, господа артисты. Музыка существует для радости, а не для создания образов изможденных занятиями людей в мрачных черных фраках.
Я долго пытался понять, почему они уже в третьем тысячелетии от Рождества Христова продолжают играть музыку, наряжаясь в странные одежды – смесь восемнадцатого века с серединой двадцатого. Какого черта они рядятся во фраки? Откуда эта замкнутость, эта униформа, это сектантство? Откуда вообще эта дикая мода на фраки в наше-то время?
Смотришь на сцену и не понимаешь, то ли перед тобой графья и князья из обедневших, то ли письмоводители со столоначальником во главе.
Ясно, что фрак – это вроде что-то аристократическое, но у Достоевского все мелкие мерзавцы во фраках, и не только у Достоевского. Весь городской сброд в этом прикиде щеголял, напуская на себя солидность. Это как джинсы хорошей фирмы. Повседневная рабочая одежда канцелярской сволочи.
А почитатели из числа «людей духа» гордятся – мы слушаем серьезную музыку… Мы слушаем сложную музыку… А музыка не бывает простой и сложной. Она просто есть – одна, – и она огромна.
«Музыка выше, чем небеса», – сказал один саи-баба одному московскому музыканту. Баба знал, что говорит.
– Вот туда можно зайти, – повторил Кирсанов, показывая рукой на очередную дверь в очередной подвал. – Тут пиво дешевое.
Они не имеют представления о современной музыке вообще. Они знают то, что было написано в позапрошлом и более давних веках, – да и то, в основном, верхушки. А о том, что происходит сейчас, – вообще ни сном, ни духом.
Несколько надерганных из моря джаза имен и выдуманных критиками «течений». И несколько вбитых в головы рекламой эстрадных исполнителей, которые к современной музыке имеют такое же отношение, как романсы девятнадцатого века в переложении для гармошки-трехрядки к цветомузыке Скрябина. Вот и все, что они знают. А то, что джаз – это не море, а отдельная вселенная, что это абсолютная музыка – с минимумом изобразительных средств и без правил, – им этого не понять никогда. Джаз для них – просто одно из «направлений».
Они не могут понять элементарной вещи: нет больше в мире «рок-музыки», «джаза», «классики» – существуют сотни тысяч групп, музыкантов, авторов, которые играют все, что им в голову взбредет. Это и есть музыка – и этому надо радоваться. Ушли в прошлое мрачные ордена музыкантов, нет больше гениев-одиночек, музыка поглотила все это, размыла, теперь ею могут заниматься все – и это величайшее достижение. Мы переживаем небывалый расцвет культуры, каждый день создаются сотни произведений.
Они же, «люди духа», говорят об упадке, об отсутствии Имен и Личностей, о том, что не пишется больше хорошей музыки.
Да ее столько, что бессмысленно даже пытаться узнать все имена и услышать все, что делается сейчас на Земле. Чтобы хоть чуточку прикоснуться к этому небывалому, неожиданно свалившемуся на человечество в конце XX века богатству, нужно только чуть-чуть любопытства и немного простого интереса. А в первую очередь, музыку нужно просто любить.
…Она огромна, и она выше небес. Она направляет человека к общению и радости, а не к замкнутому кружку унылых неудачников. А что такое неудачник? Ленивый слабак. А ленивый слабак – от собственной глупости. От неумения концентрироваться и хоть чуть-чуть понимать окружающую жизнь.
– Нет, давай дальше двинем, я вспомнил, там через три дома – еще одно заведение.
Парочка впереди остановилась, мы приближались к ней.
…Нужно Марку сегодня об этом сказать, хотя он и так на правильном пути. Он занимается правильным делом. Он понимает, что музыку может делать группа разгильдяев, и эта музыка будет ничем не хуже звуков компании академических зануд. Музыке ведь все равно – закончил ты консерваторию или знаешь три гитарных аккорда и больше ничего вообще, включая таблицу умножения. Важно только Слышать, важно быть, как бы сказать… Слушателем.
– Ну да, – сказал Кирсанов. – Тем более что теперь вообще каждый мудак может писать на компьютере. Кстати, как ты относишься к компьютерным делам?
– Очень хорошо, – ответил я. – Если иметь в виду существование Бога, то следует, что все, что у нас есть, – от Него. В том числе и компьютер. И дан он нам, как я понимаю, в тот момент, когда Господь устал ждать, когда все люди научатся играть на музыкальных инструментах. Люди ленивы и в массе своей совершенно неподвижны. Их нужно тормошить, толкать. Их надо щипать, щекотать и бить – лучше всего бить. Это они понимают почти сразу. Большинство при битье зарывается в норы, часть совсем безмозглых выходит на демонстрации и принимается устраивать погромы, а остальные начинают думать. И у этих, которые задумываются, иногда получается что-то интересное.
– Ты хочешь сказать, что все, следуя божьему промыслу, должны заниматься музыкой?
Я хотел плюнуть, но сдержался.
– Это было бы идеально. Но, как всякий идеал, это вещь совершенно недостижимая. Поэтому, если каждый человек, пусть и не умеет он играть на инструменте, что, конечно, печально, будет хотя бы раз в год сочинять какое-нибудь музыкальное произведение – песню, например, – мир станет лучше. Это однозначно.
– Ага. Прекратятся войны, и исчезнет безработица.
– Может быть, войны и не прекратятся сразу. Но общее количество красоты при этом все равно возрастет.
– Красота спасет мир? Так, что ли? Что-то пока это предложение выглядит очень сомнительно. После Федора Михайловича с миром случилось столько неожиданностей… Одна мировая война, другая. «Близнецы», «Норд-Ост»… Вьетнам, Африка… М-да.
– Но мир-то не рухнул! Мы с тобой идем и пьем водку. И мир стоит – с чего бы это? Что мешает ему рухнуть? Что тормозит его уничтожение? Хотя, по всем прогнозам, не одно, так другое уже должно бы случиться. Не война, так экологическая катастрофа. Озоновые дыры, потепление. Яды всякие… Террористы… А?
– Ну и что? Красота спасает мир? Музыка?
– Это невозможно доказать, как невозможно и опровергнуть. Поэтому я считаю, что – да.
– Чего только по пьяни не наговоришь, – сказал Кирсанов. – Всякое случается. Иной раз такие бездны открываются, а протрезвеешь – все та же зарплата и отклеивающиеся обои. И никаких бездн.
– Слушай, – остановил я Кирсанова. Взял его за руку и остановил. – Слушай, вон там впереди…
– Что?
– Ну, двое…
– И что?
– Ты видишь?
– Кого?
– Посмотри лучше. Девчонка стоит, а рядом с ней мужик. – Кирсанов посмотрел в указанном мной направлении. – Ну?
– Что – ну? – переспросил Кирсанов.
– Да разуй глаза! Мужик же рядом с девчонкой – вылитый Джонни!
Джонни умер десять лет назад. Он не успел выехать за границу, хотя был самым «западным» из всех нас. Он читал нам «Нью Мюзикл Экспресс», переводил тексты Боуи и Дилана.
«Нью Мюзикл Экспресс» в те годы еще не был газетой, посвященной эстрадной музыке, а о Дилане в России вообще никто ничего не знал. Никто, кроме нескольких энтузиастов, в число которых входил Джонни.
Мы слушали с Джонни поп-музыку – тогда «поп-музыкой» были и «Кинг Кримсон», и «Флитвуд Мак» с Питером Грином, не говоря уже о «Битлз» и «Роллинг Стоунз». Джонни любил «чпок» – в мастерстве приготовления «чпока» он мог соперничать с самим Майком – и рок-н-роллы, он пел их без конца, и мы не могли представить нашу жизнь без Джонни и его рок-н-роллов. Еще Джонни писал замечательные песни. Он точно, как говорил наш общий знакомый Боб, «попадал в музыку».
Джонни умер десять лет назад, упав в коридоре собственной квартиры на пол и сломав основание черепа. Он пил все больше и больше; в последние месяцы, когда приходили гости, он покупал себе литр водки и пил из этой своей бутылки; гости пили что хотели, а Джонни – свой литр. Кончилось все падением на пол в коридоре и медленным, в течение нескольких часов, умиранием в одиночестве на собственной кровати. Когда наконец к нему пришли и вызвали «скорую», ничего сделать уже было нельзя. А когда приехали врачи, Джонни уже умер.
– Да, это он! – крикнул я. – Господи, как же…
Это чисто рок-н-ролльные истории: и Джима Моррисона кто-то где-то периодически встречает, и Леннон жив – по слухам, где-то на Тибете сидит. А вот Маккартни мертв уже давно, года с шестьдесят третьего, и в фанатской литературе тому есть куча неопровержимых доказательств. На фото «Abbey Road» он идет босиком, и на лице какие-то шрамы, которых якобы в детстве не было. Ну, про шрамы я знаю все, об этом я сегодня уже думал. В детстве ни у кого шрамов нет. Они появляются с годами. Маккартни в этом смысле – не исключение. Майлз Дэвис, рассказывают, тоже был похоронен а закрытом гробу, но кто лежал в гробу – неизвестно, а великий мистификатор Дэвис то ли в Индии, то ли в Африке, цел и невредим, играет на трубе.
Про Цоя тоже слухи ходят. В общем, слышал я разные истории и встречал достаточно сумасшедших, уверенных в физическом бессмертии своих героев.
Но сейчас я готов был поклясться, что вижу Джонни – живого, кажется, здорового и чем-то очень озабоченного. По причине этой озабоченности, проявляющейся в характерных для моего старого приятеля жестах, он выглядел живее всех живых.
Джонни стоял – я отчетливо это видел, хотя и издали, и со своим совиным зрением, – засунув руки в карманы джинсов, из которых, как и положено, выпирал круглый животик, доставшийся ему в наследство от советских пивных ларьков. Он слушал, что говорит собеседница – та стояла ко мне спиной, – и в такт ее словам задирал и опускал свой выдающийся вперед подбородок.
Поводил головой влево и вправо, переминался с ноги на ногу.
Пожимал плечами.
Горбился и резко выпрямлялся.
Пластика его была узнаваема на все сто.
Это не мог быть никто иной. Это был Джонни. Его тоже, кстати, хоронили в закрытом гробу. Я сам это видел.
Вид воскресшего приятеля не вызвал у меня ни страха, ни даже сильного удивления. И тем более я не впал ни в какой мистический восторг. Казалось, что все идет так, как должно идти. У Джонни была песня – «Все будет так, как оно быть должно, все будет именно так, другого не дано…»
Действительно, всякое бывает. Почему бы и нет? Жив мой приятель, вот тебе и на. А может быть, это просто пьяный бред. С кем не бывает? Многие пугаются, а мне не страшно. Я же знаю, что это бред.
Парень (я всегда называю и считаю всех своих знакомых – будь им хоть по пятьдесят и больше – «парнями»; в этом статусе они остались для меня, как и я сам, навсегда – и живые, и мертвые) еще раз кивнул девушке, резко повернулся, пошел к Неве, потом свернул на улицу Чайковского и исчез за углом коричневого, как кекс, дома в стиле «модерн».
На девушке были длинная черная юбка, туфли и какой-то жакет не жакет, пиджак не пиджак – что-то модное, с рукавами и хлястиком.
Я сделал еще несколько шагов, девушка повернулась и… оказалась госпожой Полувечной. В своем черном и, как мне показалось по точности линий, дорогом наряде она выглядела именно госпожой. Не сопливой девчонкой-тусовщицей, какой она приехала ко мне сегодняшним утром, и не дотошной прожженной журналисткой, в которую выкристаллизовалась днем. Госпожа Полувечная стояла передо мной и ехидно улыбалась.
– Какая встреча! – крикнула она.
– Слушай, – сказал я Кирсанову, – это та самая барышня, которую я ищу. А Джонни-то, Джонни куда делся? Ты его видел? Он как-то сразу убежал… Может быть, нас заметил?…
Говоря эти слова, я обернулся. Кирсанова за моей спиной не оказалось. И вообще поблизости его не было. Вдали его не было тоже. По Литейному шли редкие прохожие, но ни один из них не походил на моего приятеля.
Сатиров и швайн
Тамару на самом деле звали Людой. Зачем она взяла себе псевдоним в том же стиле, что и оригинальное имя, я не понимал. Вторая девчонка из «Бедных людей», которую Сухоруков называл Виолеттой, оказалась как раз Тамарой и вовсе не подругой Тамары-Люды, а просто знакомой, причем знакомой, которая Тамару-Люду не любит и всячески пытается подставить. Тамара-Люда же Виолетту-Тамару считала уродиной и сукой, что было недалеко от истины.
Тамара-Люда тоже была сука порядочная, я это понял уже через неделю после нашего с ней знакомства. Когда я вызвал ее к себе, она сразу назвала цену, от которой у меня на пять минут пропал аппетит – я как раз ужинал, и гамбургер застрял в горле. Пришлось встать и выплюнуть любимое лакомство.
– Что молчишь? – спросила меня из трубки Тамара-Люда.
– Блюю, – ответил я и отключил связь.
– Кто платит за баб в кабаке? – как-то спросил я куратора.
Карл Фридрихович мгновенно состарил свое лицо, демонстрируя отягощенность служебными проблемами, и с упреком в голосе сказал, что моих проституток оплачивает государство.
– Кстати, – совсем уже ослабев от горя, после трагичной паузы продолжил офицер, – вот твоя зарплата…
И протянул мне очередной конверт.
В конверте могло бы быть и побольше, но взгляд куратора, исполненный мировой скорби, пресек мои невысказанные претензии.
– Надо бы с получки это… – тихо и без выражения пробормотал сидевший на моем диване Сатиров. – По пол-литре… А? Как вы, господа, на это дело смотрите?
Компания склеилась очень быстро – за месяц мы настолько привыкли сидеть у меня втроем, что мне казалось, будто так было всегда…
Рок-клуб открылся, и я быстро втянулся в работу. Работа оказалась рутинной, как чистка картошки вручную. Я понимал отчетливо, что по доброй воле в жизни не работал бы в такой должности и в таком месте. Первый концерт собрал невероятное количество народа – невероятное для удельного культурного веса выступающих артистов. Хотя, справедливости ради, я готов был признать, что Сатиров и Швайн собирали побольше.
Общая масса зрителей наполовину состояла из переодетых офицеров полиции нравов, представителей городского руководства, их семей, друзей и знакомых, представителей отдела культуры, их семей и т. д., вырядившихся в штатское постовых милиционеров, военных, пожарных, врачей, преподавателей вузов и прочих добропорядочных и благонадежных граждан. Вторую половину составляла молодежь, из которой треть была стукачи (это я уже знал точно), треть – бритоголовые бандиты и наконец треть – юные одухотворенные любители рок-музыки.
Первым номером, как я предполагал с самого начала всей этой истории, играл Железный со своими монстрами. Я сказал несколько слов перед их выступлением: о том, какой это – то есть происходящее за моей спиной и перед моими глазами – большой праздник, о том, как я, подобно всем присутствующим, этому празднику рад, – и выразил надежду, что все мы встречаемся в выделенном нам городской управой зале не в последний раз.
– Парень по прозвищу Железный, – завершил я свою речь, – натура очень свободолюбивая…
В зале засмеялись. И кожаные монстры Железного, и полицейские – все со знанием дела.
– …и музыка его неподготовленному слушателю может показаться странной…
В зале засвистели (одобрительно) и захлопали (нетерпеливо).
Со свойственным всем металлистам неуважением к окружающим Железный тут же зажужжал на своей самопальной гитаре – мне пришлось заткнуться и уйти. Но я не обиделся. Я уже воспринимал все, что творилось в зале, как нечто, ко мне отношения не имеющее. Будут деньги капать – и ладно. Мало ли чем кому-либо приходилось заниматься? И в лучшие годы, когда рок-музыку еще можно было играть и слушать без опасения угодить за решетку, мои друзья-музыканты торговали арбузами, спекулировали недвижимостью и выбалтывали себя в микрофоны, трудясь дикторами на радио.
В общем, всякий труд почетен.
Мой в том числе.
На первой же неделе я в порыве служебного рвения сдал своему начальству молодого паренька, который говорил, что наш рок-клуб – говно и что он будет играть сам. Мол, художник должен быть свободным, и все такое. Сбиваться в стадо, говорил, негоже, ходить строем позорно, и творчество – штука индивидуальная. Играл он круто, действительно круто, как и всякий талантливый самоучка, – выделывал такие штуки, что я на протяжении его выступления несколько раз испытывал чувство радостного удивления. Секунд пятнадцать из тех сорока минут, что парень играл, по моей коже бегали мурашки. Это много. Пятнадцать секунд мурашек могут сделать любой, самый занудный и дурацкий рок-альбом золотым.
Играл этот паренек у себя дома – сам себе устроил концерт. Пришло к нему в гости человек пятнадцать, плюс я, сидевший весь вечер в кресле свадебным генералом. Через два дня Женьку – гитариста-самородка, гостеприимного энтузиаста – арестовали, и что с ним делали сейчас, мне неведомо. Думаю, ничего особенного. Посидит месяцок, пошляется на допросы, получит несколько раз по башке и выйдет на волю. А дальше уж ему решать – либо продолжать заниматься индивидуальным творчеством, либо идти в менеджеры среднего звена, куда ему, после того приключения, что я ему устроил, еще надо пробиться.
Когда под грохот барабанов и тяжелый рык Железного я пошел в гримерку, то в коридоре по пути встретил изрядное количество малознакомых мне людей. Здесь были Буба с Ренегатом – уже пьяные до полного русского отчаяния. Здесь бродили анонимные личности из «Радости», лица которых я время от времени видел на телеэкране. Анонимными они были только для меня – включая дома телевизор, я делаю две операции: нажимаю кнопку «Power» и сразу же – «Mute». Мелькнул вышибала из «Бедных людей», сделав вид, что он меня не знает. Попалась пара-тройка ментов, которые когда-то запихивали меня в кутузку – то ли по пьяни, то ли за длинные волосы.
Журналисты, директора супермаркетов, модельеры, парикмахеры, которых теперь было принято называть «стилистами», портные, они же кутюрье, менеджеры по рекламе, дизайнеры, директора ночных клубов, бесконечные асексуальные бабы кукольного вида и прочая светская сволочь толпилась в кулуарах концертного зала, выделенного нам под клуб. Три дня в неделю концертный зал, принадлежащий концерну «Радость», был в нашем распоряжении. Какую радость имел от этого концерн, я так и не понял, а Карл не стал распространяться на данную тему.
Гримерку мне выделили огромную – с мягкими диванами, зеркалами, внушительным обеденным столом, покрытым толстой мягкой зеленой скатертью. С душем, туалетом, телевизором и кучей пепельниц. Хорошая гримерка – хоть живи в ней. Мне как президенту, сказал Карл Фридрихович, пристало сидеть именно в такой гримерке – принимать, типа, решения.
Какие, на хрен, решения, если за меня все уже давно решено, а мне эти решения оставалось только озвучивать, пересыпая сухую казенщину унылым сленгом.
Казалось мне, что больше не будет ни головной боли, которую я обычно испытывал от больших скоплений фанатов чего бы то ни было – футбола, Первомая, телесериалов и еще сотни фетишей, – ни утомления, ни тоски. Думал, посижу один, попью хорошей водочки, которую Карл обещал поставить в гримерку, посмотрю телевизор без звука. Выйду несколько раз на сцену, чтобы объявить очередных потенциальных звезд российского масштаба, и – вернусь на диван денежки считать.
Не тут-то было! В служебную, то есть мою гримерку стали одна за другой подтягиваться личности мне известные, малоизвестные и неизвестные вовсе. Ни одного приятного мне лица среди них не было.
Все они чувствовали себя в служебном помещении, предназначенном для отдыха начальника, то есть меня, как в собственной квартире, хлопали меня по плечу, рассказывали анекдоты, курили, пили приготовленный для меня кофе, выпивали из моих бутылок – благо, их было несколько.
На сцене гремела и ревела музыка, которая должна была быть забыта еще в семидесятые годы прошлого века, вокруг хохотали, целовались, шептали что-то друг другу в уши и размахивали руками, пробираясь в киселе табачного дыма.
В конце концов, увернувшись от крепких горячих рук и каменных плеч гостей, пробиравшихся к бутылке или пепельнице, я оказался сидящим на диванчике в углу рядом с туалетной комнатой, в которой кто-то давно уже заперся и потому наиболее нетерпеливые гости то и дело отлучались в общий закулисный сортир.
Рядом со мной сидел полный, неприятно потеющий человек в мятом сером костюме. Я никогда не узнал бы его, если бы не очередной светский козел, хлопнувший по плечам – сначала меня, потом моего соседа.
– Сатиров! И ты здесь?! – вскричал козел, взбрыкнул обтянутым узкими джинсами задиком и поскакал в направлении водки.
Козла я видел впервые в жизни, а вот сосед по дивану вдруг показался знакомым. Я покосился на него. Он поерзал, скрипя диваном, протянул руку к тумбочке, на которой стояла полная рюмка, и, подняв ее, посмотрел мне в глаза.
– Будем знакомы?
– Будем.
Я выпил из стакана, который уже минут двадцать держал в руке – ходил с ним, курил с ним, стоял и сидел с ним. Если стакан поставить на любую плоскость, его тут же кто-нибудь схватит и утащит – знаю я эти «party». Основная цель основной части гостей – нажраться на халяву.
– Сатиров, – сказал Сатиров.
– Боцман, – ответил я.
– Хорошее имя.
Сатиров выпил, водка тут же выступила на его лбу новыми каплями пота. Судя по всему, Сатиров переживал сильнейший отходняк, что еще хуже, чем банальное похмелье.
– Хорошо платят? – спросил Сатиров, будто речь шла о чем-то само собой разумеющемся.
Я замялся, глотнул из стакана, кашлянул.
– Ясно, – сказал Сатиров. – А я думал, может, к вам перейти…
– Куда это – к нам?
– Ну, в рок. Думал, может, пока дело новое, платить станут прилично… Но вижу, что тебя тоже напарили… Суки они. Жмоты…
– Что вы имеете в виду?
– Да не придуривайся. Давай лучше вмажем еще, – сказал Сатиров.
Внешность его говорила о том, что мы, в общем, ровесники. Но тон моего нового знакомого был таким же, каким говорит уставший после трудового дня отец с сыном, постигающим премудрость управления телевизионным ДУ-пультом.
– Что имею… То и имею. Платят, гады, только чтобы с голоду не сдохли артисты… А вони-то было – мы вам, мы вам всё, мы для вас в лепешку…
– Это вы о чем?
– Давай на «ты», а?
Сатиров наклонился и поднял с пола стоявшую между диваном и тумбочкой бутылку водки, классом пониже, чем та, что была предназначена для меня и ушла в пользование неизвестных мне гостей.
– Не люблю я эти экивоки. Ну, Боцман?
Он наполнил свою рюмку и зазывно помахал бутылкой, одновременно зорко поглядывая по сторонам.
«Привычка старого алкаша, – отметил я. – Боится, что кто-то упадет на хвост…»
С носа Сатирова в рюмку упала капля пота.
– Черт… Потею… На концерте, знаешь, какие проблемы? С морды льет, в рот затекает. А все равно – стой, шути, мать их так. Возраст уже не тот, чтобы шутить.
– Так какие проблемы? – спросил я. – Не шути.
– Ну да – не шути! Легко сказать. А семью кормить чем? Все, попал. И ты тоже попал крепко. Теперь уже не выдраться из этой трясины. Как они повязали нас всех – как пацанов! Купились мы, блядь, на сказки ихние.
– Какие сказки? – спросил я. Но Сатиров уже изменился в лице и стал похож на того самого народного героя, который каждый день вещал с телеэкрана о невзгодах простого человека – о его борьбе с жэковскими сантехниками, о неполадках в общественном транспорте, о неверных прогнозах погоды, то есть о неурядицах, касающихся каждого, о нестрашных, уютных, стабильных неурядицах, не будь которых, простому человеку и поговорить было бы не о чем.
Лицо Сатирова порозовело, пот невероятным образом мгновенно высох, растрепанные редкие волосы легли аккуратной причесочкой, блестящие похмельной слезой глаза покрылись ровной, матовой, как оргстекло, пленкой.
– Кого я вижу?! – услышал я знакомый голос.
К нам вперевалочку, широко ставя короткие ноги, бежал Рудольф Виссарионович. Мой добрый следователь, которого я после официальных допросов и не видел.
Толпа, сгустившаяся в гримерке, сама собой расступалась перед Рудольфом Виссарионовичем. Ему не приходилось просить, трогать за руки и заглядывать в глаза, с тем чтобы гости освободили проход. Герои светских хроник и даже менты чувствовали его приближение затылком и изящно, невзначай делали шаг назад или в сторону, чтобы через секунду вернуться на прежнее место.
С ним никто не здоровался, он тоже не кивал и не подмигивал никому, но его знали здесь все, это было очевидно. Знали и боялись – так мне показалось. Уступали дорогу молча, делая вид, что ничего особенного не происходит. Вероятно, у Рудольфа Виссарионовича на каждого из присутствующих в гримерке было заведено дело, а если и не дело, то имелось досье, полное всяких гадостей.
– Кого я вижу! – снова крикнул добрый следователь, нависнув над нами с Сатировым своей… – нет, не тушей, такое определение не подходило к добродушному толстяку, – своей тушкой. Своим пузиком. Своим филейчиком.
Рудольф Виссарионович смотрел аккуратно между нами – поэтому неизвестно было, кого именно он видит.
– Приветствую вас, – хорошо поставленным звонким голосом, четко выговаривая буквы, откликнулся Сатиров.
– Да-да… Как настроение? – спросил добрый следователь, продолжая смотреть в стену.
Сатиров толкнул меня локтем.
– Бодрое! – отрапортовал я.
– Молодцы! Приятно видеть вас вместе. Хорошие люди должны держаться друг друга, – подвел черту Рудольф и, сделав шаг в сторону, дернул ручку туалетной двери. Дверь тотчас отворилась, и на свет божий выскочил длинный раскрасневшийся хлыщ с бегающими мокрыми глазами, в распахнутом пиджаке и брюках с наполовину застегнутой ширинкой.
– М-да, – покачал головой Рудольф Виссарионович. – Зайди ко мне завтра.
– Я не-е… – затянул, икая, хлыщ, но добрый следователь уже втиснулся в сортир и запер за собой дверь.
В гримерку ворвались ребята Железного, хотя у них было свое помещение – большой зал, где семь или восемь групп молодых дарований готовились к первому в их жизни «официальному» концерту и где планировалось празднество по этому случаю.
Я понял, что сейчас в моем рабочем кабинете наступит настоящий хаос, и потянул Сатирова за рукав, кивая в сторону душевой.
– Как? И вы тоже? – игриво улыбнувшись, спросил заслуженный артист.
– Нет, я не в этом смысле, – успокоил я Сатирова. – Я предлагаю допить вашу водку сепаратно. Сюда пришло безумие в лице молодых рокеров. Вам это надо?
– Это нам будет уже чересчур, – серьезно сказал Сатиров, и все оставшееся время концерта мы провели, сидя на корточках под дырчатым раструбом душа, из которого иногда капала теплая водичка. Меня искали, что-то кому-то от меня было нужно, но у Сатирова в кармане оказалась еще фляжка с бронебой-но крепкой чачей. Меня в тот день так и не нашли.