ГЛАВА I. НА БЕРЕГАХ КОДЫМЫ
Степь казалась бесконечной. Под летним солнцем ее необъятная серебристо-серая скатерть колыхалась под легким ветерком подернутыми дрожью длинными полосами, убегавшими к горизонту, словно по глади бескрайнего озера. Она напоминала волосы какого-то гиганта, живые и шелковистые, оставленные здесь шутки ради сказочным созданием. Красные цветы чертополоха выглядывали то там, то тут среди пышных султанов ковыля.
По мере того как продвигались вперед, жара становилась все более гнетущей и к полудню иногда делалась почти удушающей, но никогда Марианна не была так счастлива.
Уже больше недели плыла она со своими спутниками по необозримому морю трав, познав всеобъемлющее и острое счастье, становившееся порой почти мучительным. Однако, прекрасно зная, что эта ниспосланная ей благодать продлится только до конца их долгого пути на север, а затем неизбежная война придет разрушить ее нынешнюю радость, она поглощала ее с жадностью изголодавшейся, тщательно собирая каждую крупицу, чтобы просмаковать, не потеряв ничего.
Днем ехали по уже казавшейся обжитой степи, от одной почтовой станции до другой. Они располагались с интервалом примерно в пятнадцать верст, или четыре лье, и благодаря так чудесно оказавшемуся в кармане Гракха разрешению, упряжки вместе с кучерами менялись без всякого труда. Две копейки за версту ямщики считали хорошей платой и целый день пели песни.
А вечером, обычно на второй станции за день, останавливались на отдых. Станционные дома фактически заменяли постоялые дворы, почти не встречавшиеся на этой громадной территории. В них имелись комнаты для постоя, но, кроме неизбежных тут икон, развешанных по стенам, почти никакой другой «мебели» не было, так что добытые Гракхом тюфяки представляли собой большую ценность. Иногда можно было разжиться и едой, в зависимости от щедрости или богатства помещиков, на землях которых находились станции. Они, собственно, были на иждивении местного дворянства — в основном польского на территории древней Подолии и Украины, — которое содержало лошадей и обслуживающий персонал. Не менее трех четвертей возможного дохода пропадало, ибо полностью расплачивавшиеся путешественники встречались редко, и невольно удивляла та легкость, с которой выдавались знаменитые подорожные.
Ее достоинство благородной «англичанки» позволяло Марианне пользоваться гостеприимством вышеупомянутого дворянства и находить в некоторых поместьях роскошь и комфорт, совершенно невозможные на станциях императорской почты. Однако уюту помещичьих усадеб, являвшихся центрами производства зерна, которое тучная земля — прославленный чернозем — выращивала в таком изобилии, она предпочитала голые комнаты, где стены приятно пахли свежим деревом, где бросались тюфяки и где она переживала в объятиях Язона страстные ночи, невозможные в каком-нибудь замке, где «слугу» отсылали в людскую.
И он и она слишком много выстрадали в их бесконечной разлуке, чтобы хоть на секунду подумать о сохранении видимости или играть перед друзьями лицемерную комедию. В первый же вечер, на станции графа Ганского, Язон открыл свои карты. Едва закончился скудный ужин, состоявший из фаршированной наперченным мясом утки и простокваши, он встал. Не говоря ни слова, он протянул руку Марианне, заставляя ее встать из-за стола, и после адресованного честной компании громкого «доброй ночи» увлек молодую женщину в свою комнату.
Там молча, стоя лицом друг к другу и не отводя в стороны глаз, они одновременными движениями сбросили свои одежды. Затем сошлись, как две ладони в рукопожатии. Слившись в одно тело, они остались так до утра, забыв об окружающем мире.
Вечером девятого дня дорога пошла вниз и исчезла в реке. Отлогая долина, окаймленная кустарником и искривленными ветром деревьями, была возделана, и рядом с хлебными полями соседствовали арбузы и дыни.
Красивая синяя река текла между крутыми, поросшими камышом берегами, где дремали рыбачьи лодки и что-то вроде парома. Это была Кодыма, на берегу которой обосновалась деревня, куда путешественники подъехали на закате.
Поселение не отличалось большими размерами. Несколько белых домиков с камышовыми крышами, окруженных огородами и сараями, неподалеку от квадратной площади и церкви. Церковь тоже была белая, в форме креста, чьи равные ответвления, каждое заканчивавшееся небольшим треугольным фронтоном, смотрели на четыре стороны света, чтобы поп мог служить службу лицом к востоку. Позолоченный купол с греческим крестом увенчивал центральную часть и горел в лучах заходящего солнца. Повсюду копошились куры и утки, а над рекой вились розовые, как заря, зимородки.
Остановка кибитки перед почтовой станцией, построенной у дороги, несколько в стороне от деревни, вызвала панику у двух жирных дроф, которые торопливо улетели, тяжело хлопая крыльями. Осмотревшись вокруг, кучер сказал что-то, понятное только Гракху. Смышленый подросток с пользой употребил время пребывания в Одессе и уже разбирался в трудностях русского языка.
— Он говорит, что мы в станице Великой и что это казачья деревня, — перевел он.
— Казачья? — воскликнул Жоливаль, в котором это слово пробудило дремлющую любовь к истории. — Как это возможно? Судя по тому, что я знаю, мы находимся на бывшей территории запорожцев, истребленных в прошлом веке Екатериной Великой.
— Не всех же она истребила, — рискнул вмешаться Крэг. — Кто-нибудь и остался.
Гракх задал кучеру несколько вопросов, на которые тот разразился длинной тирадой, совершенно неожиданной для человека, умевшего, казалось, только петь.
— Что он говорит? — спросила Марианна, опешившая от такого внезапного красноречия.
— Я далеко не все понял! Но по-моему, он сказал — после того как много раз обращался к «моей Божьей матери», — что некоторые уцелевшие перекочевали в здешние деревни. Они больше не запорожцы, а черноморские казаки, вот и все.
Тем временем кучер вскочил с сиденья и что-то закричал, показывая кнутовищем в сторону площади перед церковью. Тут уж Жоливаль не нуждался в переводе.
— Он прав! — воскликнул он. — Скорей смотрите…
Действительно, на призыв колокола из дворов выходили, ведя на поводу снаряженных в дальнюю дорогу лошадей, вооруженные до зубов мужчины. Они носили длиннополые черные кафтаны, широкие с напуском шаровары и высокие мохнатые шапки, а их вооружение состояло из висевшего на ремне за спиной ружья без приклада, кривой сабли, засунутого за пояс вместе с кинжалом пистолета и очень длинной пики. На их небольших, но выносливых на вид лошадях были высокие седла, покрытые овечьими шкурами.
У всех этих людей был такой малоутешающий вид, что Марианна забеспокоилась.
— Что они собираются делать? Почему так вооружены?
— Нетрудно догадаться, — печально ответил Жоливаль. — Вспомните, что творилось в Одессе… Казаки живут мирно в своих деревнях, занимаясь скотоводством и земледелием, пока по степи не пронесется призыв их атамана. Тогда они оставляют плуги, берут оружие и направляются к назначенному месту сбора. Что мы и видим сейчас. Бесполезно уточнять, с каким врагом они будут сражаться…
Молодая женщина вздрогнула. Впервые после отъезда из Одессы она столкнулась с напоминанием о конфликте, разворачивавшемся очень далеко отсюда на дорогах Литвы и о котором они до сих пор ничего не знали.
Опечаленная увиденным, она хотела немедленно войти в дом станции, но ее спутники казались зачарованными открывшимся зрелищем…
Казаки собрались перед церковью, на пороге которой показался поп в парадном облачении. Женщины пришли босиком, в полотняных рубахах поверх юбок, с красными и синими косынками на головах. За ними следовали старики и дети. Все собравшиеся образовали полукруг перед церковью и, казалось, чего-то ждали.
Тогда показался еще один воин. Бородатый, одетый так же, как и его сотоварищи, он отличался от них выражением дикой ярости на плоском лице и еще одной деталью. Вместо лошади он тащил за собой воющую женщину в одной рубашке. За ними следовала седоволосая старуха, держа в руках большой мешок из грубой рогожи.
Несчастная женщина была молода и, возможно, красива, но ее безобразили слезы и крики. Она как могла пыталась защититься от безжалостного кулака мужчины, волочившего ее прямо по пыли. Дойдя до церкви, он отпустил ее волосы и так поддал ногой, что она покатилась до середины полукруга.
Со стороны мужчин послышался одобрительный ропот, а женщины разразились проклятиями, но поп жестом заставил их замолчать. Тогда тот, кто пришел последним, взял слово и заговорил удивительно спокойным голосом, учитывая его недавнее поведение, произнеся короткую речь, которую кучер попытался передать более доступно своим пассажирам.
— Что он говорит? — спросил Язон.
— Так… можно сказать, что у этих людей чудные нравы, — перевел Гракх. — Если я правильно понял, этот человек — муж женщины на земле. Она наставила ему рога, так он до отъезда на войну отказывается от нее, чтобы она не осквернила его очаг плодом своих шашней.
— Он мог бы отказаться не так грубо, — заметила Марианна.
— Но это еще ничего, — продолжал Гракх. — Если какой-нибудь другой мужчина согласится взять ее, она будет жить. Если нет — ее завяжут в мешок, который принесла ее свекруха, и бросят в реку.
— Но это же подлость! — возмутилась молодая женщина. — Это просто преступление! А где человек, с которым она согрешила?
— Похоже, что это был степной бродяга, который исчез, человек того же племени, что и женщина. Она цыганка, и у нее не должно быть много друзей в деревне…
Действительно, установилась полная тишина. По-прежнему распростертая на земле женщина машинально отбросила длинную прядь волос, упавшую ей на лицо. Ее полные страха черные глаза тщетно искали сочувствия во всех взглядах, устремленных на нее, на полуприкрытое разорванной рубашкой тело с синяками и ссадинами.
Ее муж скрестил руки на груди и грозно поглядывал на всех, словно предупреждая, чтобы никто не согласился взять ту, что он отвергает. А за ним несколько старух окружили свекровь, которая, подобно гению мести, уже готовила мешок…
— Может быть, найдется кто-нибудь, — прошептала охваченная ужасом Марианна, — очень молодой… или очень старый, чтобы такая женщина стала для него неожиданной находкой?
Но ни старики, ни молодые, еще недостойные носить оружие, не изъявляли желания иметь неприятности из-за чуждой им женщины. И осуждение ее читалось во всех взглядах. Поп, стоявший сияющим истуканом у входа в церковь, похоже, понял это. Он поднял вверх распятие, несколько раз перекрестил им собравшихся и начал молитву. Муж цыганки криво ухмыльнулся и отвернулся, тогда как женщины приблизились с отвратительной готовностью приступить к делу. Пройдет две-три минуты, и осужденная, стонавшая теперь, как раненая волчица, будет связана, засунута в мешок и брошена в эту такую красивую реку, которая невольно станет орудием казни…
Тогда Гракх, не раздумывая больше, бросился вперед и с криком «Стой! Стой!» подбежал к старухам.
— Господи! — испуганно воскликнула Марианна. — Да они разорвут его на куски. Пойдите к нему на помощь!..
Напрасная просьба. Язон, Крэг и Жоливаль уже устремились туда, увлекая с собой кучера, который, ни жив ни мертв, комично дрыгал ногами, пытаясь вырваться из железной хватки американца.
Наступил опасный момент. Разъяренные тем, что их жертва ускользает от них, женщины уже накинулись на парижанина, готовые впиться в него ногтями, завывая, как гиены вокруг добычи, а мужчины также собрались вмешаться, когда поп, потрясая крестом, бросился на помощь юноше. Его жесты немедленно остановили всех.
Женщины с сожалением отпустили Гракха, которого его товарищи обступили с видом, ясно дающим понять, что их не запугаешь. Хотя поп и выступил арбитром, начавшиеся объяснения оказались трудными. Раздавались крики, в ход пошли угрожающие жесты, особенно со стороны обманутого мужа, желавшего, видимо, присутствовать при смерти той, что изменила ему. Оставшись на месте, Марианна спрашивала себя, что следует предпринять. Если опасность станет очевидной, может быть, будет лучше пустить кибитку прямо на эту возбужденную толпу и, воспользовавшись неожиданностью и тяжестью повозки, вырвать мужчин из ее угрожающих рук… Ведь никто из них не подумал захватить оружие!
Взобравшись на козлы, она уже взяла вожжи и приготовилась тронуть с места боевую колесницу, когда все внезапно успокоилось. Женщины, старики и дети отхлынули к домам, а мужчины вернулись к своим лошадям. В центре площади остались только женщина, которую поднял с земли Гракх, его защитники и поп. Он снова поднял крест, указывая на спускавшуюся к реке дорогу… Тогда Гракх, взяв женщину за руку, в сопровождении друзей и перепуганного кучера направился к стоявшей у станции кибитке.
Охватившее юношу опьянение великодушием прошло, и, когда он подошел к Марианне, вид у него был довольно сконфуженный.
— Священник сказал, что теперь она стала моей женой! Ее зовут Шанкала, — пробормотал он таким печальным голосом, что Марианна, сжалившись, улыбнулась ему.
— Почему такой грустный вид, Гракх? Нельзя же было позволить убить эту несчастную, — сказала она ободряюще. — Вы действовали великолепно, и я горжусь вами.
— И я тоже! По крайней мере с точки зрения чело — , вечности, — одобрил и Жоливаль. — Но я спрашиваю себя: что мы теперь будем делать?
— Я думаю, что не о чем спрашивать, — бодро заявил ирландец. — Жена должна следовать за мужем, и поскольку отныне эта дикая кошка является госпожой Гракх…
— О, конечно, я не принял всерьез слова этого добряка, — оборвал его новоиспеченный молодой с фальшивой непринужденностью. — Не женат же я по-настоящему. К тому же я за свободу. Священников я не перевариваю, и, если хотите знать все, я гораздо больше люблю богиню Разума, чем нашего доброго боженьку.
Кстати, она очень красивая женщина…
— Господи, Гракх! — воскликнула опешившая Марианна. — Вот так символ веры! Я давно знаю, что вы дитя Революции, но я спрашиваю себя, что подумал бы кардинал, услышав вас…
Гракх повесил нос и переминался с ноги на ногу.
— Язык у меня болтает раньше, чем я подумаю.
Простите меня, мадемуазель Марианна. Эта история совсем заморочила мне голову… Наконец, я думаю, что из нее может получиться горничная. Конечно, она и в подметки не годится Агате, но лучше это, чем ничего.
Язон пока помалкивал. Он смотрел на спасенную с таким странным видом, словно она была неизвестным животным. В конце концов он пожал плечами.
— Эта женщина — горничная? Бред какой-то! По-моему, цивилизовать ее трудней, чем приручить волчицу. Я не уверен, что она признательна нам за спасение.
Это почти совпадало с мнением Марианны. Несмотря на ее несчастный вид: разорванная рубашка, следы побоев, покрывавшая ее пыль — она не вызывала жалости. Под густыми бровями ее черные глаза горели диким огнем, невольно вызывающим тревогу. Вблизи, впрочем, она оказалась довольно красивой. Лицо, правда, немного портили выдающиеся скулы и слегка приплюснутый нос. Чуть раскосые глаза выдавали следы монгольской крови. Кожа была смуглая, волосы — иссиня-черные, а большой рот, широкий, красный и мясистый, указывал на легковозбудимую чувственность.
Она заносчиво осмотрела по очереди своих спасителей, а когда Марианна с ласковой улыбкой протянула ей руку, сделала вид, что не заметила этого, и, стремительно повернувшись, вырвала из рук кучера замотанный в красное сверток, очевидно, ее одежду, который старуха бросила с порога проходившему мимо малому.
— Вот что, — сказал Жоливаль, — меня удивит, если она долго останется с нами. При первой же возможности, как только она будет достаточно далеко от своих деревенских друзей, она избавит нас от своего присутствия. Вы слышали, что сказал Гракх? Это цыганка, дочь больших дорог.
— О, пусть она делает что хочет, — вздохнула Марианна уязвленная пренебрежением цыганки. — Гракх — единственный, кого это касается. Это его дело, как быть с ней…
Ее уже не интересовала эта история, и если она еще не жалела о спасении цыганки от гибели, то по меньшей мере хотела забыть о ней. В конце концов, Гракх уже достаточно взрослый, чтобы брать на себя ответственность.
Она направилась к дверям станции, где стоял с фуражкой в руке обязательный станционный смотритель.
Язон последовал за ней, но когда Гракх взял за запястье Шанкалу, чтобы повести в дом, та выкрутилась, как змея, бросилась к Язону и, схватив его руку, с пылом прижалась к ней губами, заметно взволнованная, после чего гортанным голосом произнесла несколько слов.
— Что она сказала? — воскликнула Марианна, нервозность которой возрастала.
— Она говорит, что… если у нее должен быть повелитель, она хочет выбрать его. Вот шлюха!.. Я охотно позвал бы ее мужа и отдал ее старухам…
— Слишком поздно! — заметил Жоливаль.
Действительно, получив от своего попа последнее благословение, казаки начали переправляться через реку.
Не боясь промокнуть, они входили в воду, видимо, в знакомом месте, где был брод, так как лошадям вода доходила только до груди. Первые уже выходили на противоположный берег. Остальные следовали за ними, и вскоре эскадрон собрался полностью. Разобравшись по двое, черные всадники исчезали в сумерках…
Этой ночью в маленькой комнатке с дощатыми стенами, под иконой с до дрожи косоглазыми Богородицей и младенцем, Марианна не ощутила прежнего блаженства. Встревоженная, занервничавшая, она плохо отвечала на ласки возлюбленного. Ее мысли непрерывно возвращались к этой женщине, которая спала где-то рядом, под одной крышей с ними. И хотя она убеждала себя, что цыганка не лучше дикого животного, что ей не следует придавать значения, ибо она никак не способна вмешаться в ее жизнь, Марианна не могла избавиться от мысли, что та представляет собой опасность, угрозу, тем более серьезную, что молодая женщина не могла сообразить, как и в чем она проявится.
Устав обнимать безжизненное тело и целовать безответные губы, Язон вскочил одним прыжком, взял горевшую у иконы лампаду и поднес к лицу Марианны. В слабом свете заблестели широко открытые глаза, лишенные всяких следов страстной истомы.
— Что с тобой? — шепнул он, нежно проводя пальцем по ее губам. — Ты выглядишь, словно увидела привидение. Нет никакого желания заниматься любовью?
Молодая женщина не шелохнулась, только ее полный грусти взор обратился к нему.
— Мне страшно, — вздохнула она.
— Страшно? Но чего? Неужели ты боишься, что деревенские мегеры сделают засаду под нашими окнами, чтобы поймать Шанкалу?
— Нет. Мне кажется, что именно она вызывает у меня страх!
Язон рассмеялся.
— Что за глупость! Охотно соглашаюсь, что у нее не вызывающий доверия вид, но она нас совсем не знает, и, судя по тому, что мы видели, у нее до сих пор не было причин испытывать теплые чувства к роду человеческому. Эти старые колдуньи охотно разорвали бы ее в клочья. И ее красота немалая тому причина.
Марианна ощутила в районе сердца неприятное пощипывание. Ей совсем не понравилось, что Язон упомянул о ее красоте.
— А ты забыл, что она обманула мужа? Эта женщина, нарушившая супружескую верность, прелюбодейка…
Ее голос вдруг сделался таким резким, что ей показалось, будто она кричит. Может быть, из-за наступившей вслед за этим тишины… Некоторое время Язон пристально вглядывался в неожиданно ставшее замкнутым лицо своей возлюбленной. Затем он задул лампаду и обнял Марианну, так сильно прижав ее к себе, словно боялся, что она сейчас исчезнет. Он долго целовал ее, стараясь разогреть холодные губы до температуры собственной страсти, но напрасно. Тогда его губы пробежали по щеке молодой женщины, нашли ухо, и он слегка укусил его.
— А ты тоже, сердце мое, ты женщина, нарушившая супружескую верность, — прошептал он. — Однако никто не собирается бросать тебя в воду…
Марианна вздрогнула, как укушенная змеей, и попыталась отстраниться от прижимавшего ее к себе тела.
Но он держал крепко, да еще оплел ее ноги своими, так что она смогла только воскликнуть:
— Ты сошел с ума! Я неверная супруга? Ты разве не знаешь, что я свободна? Что мой муж умер?
Она почувствовала, что теряет самообладание и ее охватывает невыразимый ужас. Догадываясь, что она готова закричать, Язон стал еще нежнее.
— Тише! Успокойся! — прошептал он возле ее рта. — Не находишь ли ты, что уже пора сказать мне правду?
Разве ты еще не убедилась, что я люблю тебя… и ты можешь мне во всем довериться?
— Но что хочешь ты, чтобы я сказала?
— То, что я должен знать! Конечно, до сих пор я не мог похвастаться особым взаимопониманием… Я был груб, несправедлив, жесток и неистов. Но я об этом так жалею, Марианна! На протяжении долгих дней, когда я, полумертвый, едва передвигался под солнцем Монемвазии, ожидая возвращения сил, которые не хотели возвращаться, я думал только о тебе, о нас… обо всем, что я так глупо испортил… Если бы я поверил тебе и помог, мы не были бы сейчас здесь. После завершения твоей миссии мы плыли бы теперь к моей стране, вместо того чтобы бесконечно блуждать по варварской степи. Итак, довольно глупостей, лжи и скрытности! Отбросим все, что нам мешает, как мы отбрасываем одежды, чтобы творить любовь… Это твою душу хочу я видеть обнаженной, любовь моя! Скажи мне правду. Пришла пора сделать это, если мы действительно хотим добиться настоящего счастья.
— Сказать правду?
— Да… Я помогу тебе. Где твой ребенок?
Ее сердце пропустило один удар. Она всегда знала, что рано или поздно Язон задаст этот вопрос, но до сих пор она старалась об этом не думать. Она понимала, что он прав, что лучше сразу покончить с недоразумениями и тогда все станет на свои места. Но совершенно необъяснимо она отступала перед словами, словно девочка на краю канавы, чья глубина ее пугает…
— Мой ребенок… — медленно начала она, подыскивая слова, — он у…
— У своего отца, не так ли? Или по меньшей мере у того, кто захотел стать его отцом? Он у Турхан-бея… или, позволь мне говорить напрямик, у князя Коррадо?
Снова воцарилась тишина, но тишина уже нового качества. Внезапное облегчение, чистые ноты избавления от недуга прозвучали в голосе Марианны, когда она робко спросила:
— Как ты узнал? Кто сказал тебе?
— Никто… и все. Особенно он, я думаю, этот человек, выбравший рабство, чтобы попасть на мой корабль.
Он не имел никаких оснований вытерпеть то, что ему пришлось перенести из-за меня и других, если бы он не интересовался кем-то… и этим кем-то была ты. Безусловно, я не сразу это сообразил. Но опутавшая тебя густая сеть непонимания внезапно исчезла в то утро во дворце Хюмайунабад, когда я встретил верную служанку князя Сант'Анна, сияющую от радости и гордости, несущую наследника этих князей к простому купцу неопределенной национальности, которого в нормальных условиях ребенок не должен был интересовать до такой степени, что он забросил из-за него все текущие дела.
Но ты, Марианна, когда ты узнала правду?
Тогда она заговорила. Повторив недавний рассказ Жоливалю, она дополнила его всем, что хранила в памяти и душе, чувствуя при этом невыразимое облегчение.
Она описала все: ночь у Ревекки, требования князя, пребывание во дворце Морузи, соглашение между ней и ее супругом, козни английского посла, гостеприимство, оказанное ей во дворце на берегу Босфора, и, наконец, внезапный отъезд князя с ребенком, которого он посчитал отвергнутым матерью как раз в тот момент, когда в ней пробудилась материнская любовь. Она рассказала так же, как боялась реакции Язона, если бы он узнал, что она вышла замуж за черного…
— Мы решили расстаться, — добавила она, — зачем же в таком случае сообщать тебе об этом и рисковать еще больше разгневать тебя?..
Он невесело улыбнулся.
— Разгневать меня? Значит, в твоих глазах я всего лишь работорговец? — сказал он с горечью. — И ты, очевидно, никогда не поймешь, что в отношении этих негров, среди которых я провел юность и которым я обязан лучшими минутами детства, я считаю вполне нормальным быть их хозяином и все-таки любить их? Что касается его…
— Да, скажи мне, что ты испытываешь, когда думаешь о нем?
— Я не могу сказать определенно. Некоторую симпатию… уважение за его мужество и самоотречение. Но также и гнев… и ревность. Он слишком велик, этот человек! Слишком благороден, слишком далек от других, простых искателей приключений, как я… слишком красив также! И кроме того, он, несмотря ни на что, твой супруг. Ты носишь его имя перед Богом и людьми.
Наконец, у него твой ребенок, частица твоей плоти… частица тебя! Видишь ли, иногда бывают моменты, когда я думаю, что этому великому добровольному мученику чертовски везет…
В голосе моряка внезапно послышалась грусть, такая тяжелая и горькая, что она потрясла Марианну. Инстинктивно она покрепче прижалась к нему. Никогда еще, как в эти мгновения, она не ощущала, насколько она близка ему и до какой степени любит его. Она принадлежала ему безраздельно и, несмотря на все, что она выстрадала из-за него, она ни за что в мире не хотела, чтобы все произошло иначе, ибо страдания и слезы укрепляют любовь…
Пощипывая губами твердые мускулы на его шее, она пылко прошептала:
— Не думай больше об этом, умоляю тебя. Забудь все… Я же сказала тебе, что не останусь женой князя.
Мы разведемся. Он полностью согласен, и между свободой и мной осталась только благодаря новым императорским законам простая формальность. Теперь я буду иметь право быть с тобой навсегда. Весь этот кусок жизни исчезнет из моей памяти, как дурной сон…
— А ребенок? Он тоже исчезнет?
Она отстранилась от него, словно он ее ударил. И ему сейчас же показалось, что под нежной кожей молодой женщины каждый мускул напрягся и окаменел. Но так было только мгновение. Глубоко вздохнув, она снова прижалась к нему, обняв изо всех сил в примитивной потребности ощутить реальность их существования вдвоем, долго не отрывала губ от его рта, затем еще раз вздохнула.
— Сколько себя помню, я знала, мне кажется, что никакая радость, никакое счастье не приходит само собой и рано или поздно за все приходится платить. Этому научил меня, когда я была еще совсем маленькой, старый Добс, конюший в Селтоне.
— Конюший-философ?
— Философ — слишком громко сказано. Это был забавный добряк, полный нажитых с годами мудрости и здравого смысла, малоразговорчивый и выражавшийся главным образом пословицами и поговорками, собранными по всему свету, ибо в молодости он служил матросом, в основном у адмирала Корнуэлса. Однажды, когда я хотела во что бы то ни стало поехать на Огненной Птице — самой красивой и самой пугливой из наших лошадей, и когда я начала наливаться гневом из-за того, что он мешал мне это сделать, Добс вынул изо рта постоянно торчавшую там трубку и совершенно спокойно сказал мне:
«Если вы собираетесь сломать ногу или даже обе, хотя на их месте может оказаться и голова, валяйте, мисс Марианна. Это ваше дело! Видите ли, я недавно где-то услышал интересную поговорку:» Ты можешь взять все, что пожелаешь, — сказал, показывая человеку все радости земные, Господь, — но потом не забудь заплатить!..«
— И… ты поехала на Огненной Птице?
— Нет, конечно! Но я навсегда запомнила слова старого Добса, в справедливости которых неоднократно убеждалась. И я пришла к мысли, что ребенок является ценой, которую я должна заплатить за право любить и жить рядом с тобой. О, могу тебе признаться: вскоре после его рождения я сгорала от желания просить князя отдать его мне. И до такой степени, что я даже думала увезти его без разрешения, но это было бы несправедливо, жестоко, поскольку именно князь хотел его, а я отказывалась… Малыш является единственной надеждой, единственным счастьем сознательно принесенной в жертву жизни…
— И ты не страдала из-за него?
— Я уже страдаю. Но я стараюсь думать, что я погубила его, что он не живет больше. И затем, — добавила она с внезапной горячностью, — у меня будут другие от тебя! Они будут настолько же мои, как и твои, и я знаю, что, когда буду носить твоего первого сына, моя боль утихнет. Теперь люби меня! Мы слишком много говорили, слишком много думали. Забудем все, что не является нами!.. Я люблю тебя… Ты никогда не узнаешь, как я люблю тебя…
— Марианна! Любовь моя! Буйная и храбрая головушка!..
Но слова умерли на их слившихся воедино губах, и в тесной комнате слышались только вздохи, страстные вскрики и нежные стоны удовлетворенной женщины…
На следующее утро, когда станционный смотритель и кучер с помощью Гракха, Язона и Крэга втащили кибитку на паром, чтобы переправиться через Кодыму, все заметили, что щеку парижанина украшают свежие царапины и вид у него необыкновенно мрачный.
— Я спрашиваю себя, — зашептал Жоливаль на ухо Марианне, — не принял ли в конце концов наш Гракх действия попа всерьез.
Молодая женщина не удержалась от улыбки.
— Вы думаете?..
— Что он попытался предъявить свои супружеские права и был плохо принят? Даю руку на отсечение, что да. Впрочем, его можно понять: она красива, эта дева.
— Вы находите? — Марианна еле пошевелила кончиками губ.
— Господи, конечно же! Ведь сейчас так культивируют склонность к дикости… Но она явно не особенно снисходительна…
Действительно, одетая в свою обычную одежду, состоящую из просторной красной блузы с варварски пестрой вышивкой, юбки и большой черной шали, Шанкала казалась еще более загадочной и дикой, чем накануне в разорванной рубашке. Закутавшись, словно в римскую тогу, в свою траурную шаль, она держалась в стороне от всех на краю парома, положив около босых ног небольшой тюк из плотной красной материи. Она смотрела на приближающийся противоположный берег.
Ее упорное нежелание бросить последний взгляд на деревню, которую она покидала, безусловно, навсегда, было почти осязаемо своей силой напряжения. В общем, эту реакцию легко было понять, тем более что только что, перед посадкой на паром, женщина с яростью плюнула на оставляемую землю, затем, протянув сделанные из пальцев рога в сторону домиков, таких белых в лучах восходящего солнца, она хрипло бросила на легкий утренний ветер несколько слов, неистовых, как ругательства, без сомнения, означавших проклятие, столько ненависти вложила она в них.
И Марианна подумала, что она успокоится и будет счастлива, если предположение Жоливаля оправдается и новая спутница вскоре избавит их компанию от своего присутствия.