— У меня нет больше семьи, если вообще она У меня когда-то была, я ничто на моей родине и уже давно хотел бы обрести родину здесь. Что до моей карьеры… Вашингтон сделал меня офицером, однако мое оружие — это перо и чернильница. Как только кончится война, я опять стану ничем! Нет, Сита, я уеду без сожаления, раз у меня будешь ты! Сегодня вечером я приду в обычное время, но принесу мужскую одежду для тебя, и мы убежим вдвоем.
Она слишком хотела верить в это, чтобы отговаривать его.
— Я отдам всю свою жизнь, чтобы сделать тебя счастливым. Ты увидишь, как это замечательно — жить свободным, в чаще лесов, около большого озера, плещущего о скалы. Война в один прекрасный день закончится, и мы станем колонистами, у нас будут дети, земли, которые мы будем обрабатывать, дом, в котором я постараюсь стать женой по обычаю женщин твоей страны, может быть, целая империя… Наша страна огромна, и в ней все возможно. И еще я буду любить тебя, любить так, как никогда ни одна женщина не любила мужчину!..
Жиль взял в ладони прекрасное лицо с лучистыми глазами и разглядывал его несколько мгновений с бесконечной нежностью.
— Может быть, всего этого не будет… может быть, в конце пути мы погибнем, если твоему мужу удастся добраться до нас, но, может быть, это и есть наивысшее счастье: умереть вместе. Тогда не будет ни угрызений совести, ни возможных сожалений. Прощай до вечера…
И они обменялись целомудренным поцелуем.
Это был настоящий поцелуй обручающихся, который сметал все расчеты и алчные притязания жестокой жизненной схватки. Больше не было ни победителя, ни побежденного в этом жарком любовном поединке, в котором каждый из них бессознательно старался вырвать у другого то, чего он хотел. Теперь же это были двое, решившие устранить все, что разделяло их, все то, что, в конце концов, не имело такого значения, как их любовь. Они делали это, чтобы просто принадлежать друг другу. Она больше не была индейской принцессой, он не был больше ни бретонцем, ни солдатом короля Людовика XVI, ни офицером повстанческой армии молодых Соединенных Штатов. Они были два новых существа на заре мира. Спаянные желанием тела пробудили сердца, хотя их обладатели меньше всего ожидали этого.
День прошел как во сне. Жиль старательно, как никогда ранее, выполнил работу, которая еще сутки назад вызывала у него отвращение, затем упаковал мальчишеский наряд для Ситапаноки, собрал кое-что из припасов и оружия, необходимого тем, кто собирается углубиться в лесные дебри. Потом он написал три письма: одно для Вашингтона, другое для Рошамбо, еще одно для Тима — Жиль знал, что всегда может рассчитывать на помощь друга. Наконец, вместо того чтобы поужинать вместе с другими офицерами штаба, он поел в одиночестве в уголке харчевни и спокойно выкурил трубку, дожидаясь часа, чтобы пойти к своей возлюбленной.
Он чувствовал удивительную легкость, свободу, как часто бывает, когда примешь трудное решение. Все вдруг стало так просто. Достаточно было сказать «нет» честолюбию, обычной жизни, Старому Свету, который мог предложить ему только жалкое прозябание в тесных рамках своих дряхлеющих монархий, и даже Жюдит, которая будет напрасно его ждать, если только ее обещание, прозвучавшее как вызов, было действительно искренним. Маленькая рыжеволосая сирена из Блаве казалась предутренней грезой, исчезающей с первым солнечным лучом. В дальних уголках его памяти она осталась бесплотной тенью, цветком без запаха, хрупким отражением в воде… Она также была побеждена!
Когда стемнело и горнисты подали сигнал к тушению огней, Жиль вышел из харчевни, небрежно попрощался со всеми, добрался до кладбища, где в углублении изгороди он спрятал свою кладь, и, взвалив ее на спину, двинулся к дому пастора. На душе у него пели птицы. То обстоятельство, что за целый день он ни разу не видел Вашингтона, значительно облегчало все дело: главнокомандующий уехал в инспекционную поездку вместе с полковником Гамильтоном, и Жиль обрадовался этому, так как он не очень хорошо представлял себе, как бы он себя чувствовал под проницательным взглядом генерала.
Он еще издали увидел окно, светящееся в ночи подобно золотой звезде, пробрался за ограду, бесшумно, как кошка, поднялся по лестнице и открыл дверь привычным движением руки, заранее улыбаясь сладостной картине, которую он ожидал увидеть. Как каждый вечер. Сита, должно быть, ждала его, полулежа перед очагом, как сирена на берегу озера, но на этот раз она, конечно же, была одета: в ближайшее время любовь не входила в их планы.
Он широко распахнул дверь, готовый заключить ее в объятия.
— Входите же! — произнес холодный голос.
Маленькая комнатка вдруг показалась совсем крошечной. Ситапаноки таинственным образом исчезла. Вместо нее на красноватом фоне очага вырисовывался огромный силуэт генерала Вашингтона, помешивавшего угли.
Внезапное молчание прервалось знакомым потрескиванием поленьев. Все было как обычно. Запах горячей смолы и горящего елового дерева, белые занавески с нелепыми оборками и коврик, связанный крючком, только теперь на нем твердо стояли ноги в сапогах с серебряными пряжками.
Мир, казалось, перевернулся: рай без Евы стал похож на тесное чистилище.
— Закройте же дверь! — приказал Вашингтон. — Дует… И положите куда-нибудь ваш узел.
Он отшвырнул в сторону кочергу, стряхнул с рук золу. Из манжет белоснежного батиста — он всегда о них очень заботился — показались его красивые длинные пальцы.
— Где она? — спросил Жиль, отбросив бесполезную теперь вежливость.
— Супруга вождя Сагоеваты держит путь к своему семейному очагу. Я отправил ее незаметно рано утром и, чтобы оказать ей честь, первую милю сам сопровождал ее. Вы хотите что-нибудь возразить? Или же вы полностью забыли, кто такая эта женщина, забыли, что мы находимся в состоянии войны и что вы солдат? Как ваш командир назовет то, что вы собирались делать?
— Дезертирство, — без страха быстро ответил Жиль.
— И это заслуживает?..
— Смерти! Расстреляйте меня… или повесьте, раз, судя по всему, отныне эта участь уготована всем солдатам.
— Ничего! Кроме того, что я люблю эту женщину, а она любит меня.
— Ну и что с того? Кто вы такой, чтобы нарушать мои планы? В драматической ситуации, которую мы сейчас переживаем, нам не хватает только новой Троянской войны, которая бросит на нас все Шесть племен! Вы не Парис, а она не Елена! Ну что за дурацкая привычка у вас, французов, всегда у вас на первом месте любовь! Вы размахиваете ею, как знаменем, вы украшаете себя ею, как медалью… У меня нет времени на любовь! Меня интересует Свобода, и я думаю, что вас тоже: Дон Жуана я бы не сделал офицером моей армии. Но, может быть, вы просто трус, как это чаще всего бывает с дезертирами?…
Жиль побледнел и сжал кулаки, готовый броситься на Вашингтона.
— Убейте меня, генерал, но не оскорбляйте.
— А вы прекратите раз и навсегда твердить о вашей казни. Мне не хватает еще одного мертвеца, когда я так нуждаюсь в живых. А теперь послушайте хорошенько: никто, кроме меня, не знает, что вы хотели бежать. Опыт показал, что я был прав, когда запретил вам сопровождать эту женщину, так как вы не вернулись бы, но я ошибся, оставив вас при себе. Вы созданы для смелых предприятий: в бою вы рассуждаете здраво и не делаете глупостей. Хотите драться?
— Я запрещаю вам думать об этом! Возвращайтесь к себе и готовьтесь к отъезду. Через одного нашего шпиона, Чэмпа, мы узнали точное местонахождение Арнольда. Генерал Лафайет, который, как и вы, не может утешиться после смерти Андре, на рассвете отправляется с отрядом своих стрелков, чтобы попытаться захватить его. Присоединяйтесь к нему!
Невозможно было устоять перед Вашингтоном в подобной ситуации, так как никто не знал людей, как он. Укрощенный, но с оледеневшей душой, Жиль подтянулся, щелкнул каблуками и отдал честь по всей форме.
— Всегда к вашим услугам, генерал, благодарю вас за то, что вы будете считать, будто ничего не произошло. Мне, может быть, удастся доказать вам свою признательность, отдав жизнь. Остается только вернуться к себе… и сжечь кое-какие письма, которые теперь совсем не должны вас интересовать.
Внезапно Вашингтон рассмеялся. Он подошел к молодому человеку и сжатым кулаком ткнул его в плечо.
— Чертов бретонский упрямец! Я просто из кожи лезу, объясняя, что хочу видеть вас живым. И потом… — голос его смягчился, но стал серьезным, а улыбка все еще светилась в его усталых глазах, — и потом, поверьте мне: ни одна женщина, даже самая красивая, не стоит того, чтобы способный молодой человек порушил свою судьбу ради нее. Спросите-ка об этом у Арнольда, если найдете его. Если бы не его безрассудная любовь к очаровательной Пегги, его жене, он, быть может, остался бы честным человеком и героем.
ПОНГО
С вызывающе красным пером на треуголке, как у всех солдат Лафайета, лейтенант Жиль Гоэло с головой погрузился в войну, как узник бросается в море, кишащее акулами, чтобы выплыть свободным или не выплыть никогда…
Ценой тысячи опасностей им удалось, пользуясь сведениями разведчика Чэмпа, подойти к Форт-Конститьюшн в нью-йоркской бухте, где укрылся предатель. Но там они узнали, что добыча ускользнула. Вне себя от гнева, жаждущий мести, Арнольд не мог и не желал просидеть все зиму взаперти в крепости. Он добился у лорда Клинтона разрешения присоединиться к южной армии англичан и тотчас двинулся на Виргинию, твердо решив заставить земляков Вашингтона дорого заплатить за то унизительное положение, в котором он оказался по своей собственной вине.
Экспедиция вернулась в Тэппен с пустыми руками — солдаты и офицеры не помнили себя от ярости. В едином порыве Лафайет и Жиль настойчиво убеждали Вашингтона, добиваясь у него разрешения преследовать предателя до Виргинии. Но генерал был против:
— Мы осаждаем Нью-Йорк, господа, вы, кажется, об этом забыли, и у меня не слишком много войск. Прошу вас, оставайтесь здесь и подчиняйтесь приказам.
Еще более жестокое разочарование ждало Жиля: пастор Гибсон и охрана, отвозившие Ситапаноки в лагерь на берегах Саскуэханны, возвратились гораздо раньше, чем думали, так как они не добрались до цели своего путешествия. Красавица индианка сбежала однажды ночью, когда они стояли лагерем около Дингмэнс Ферри на Делавэре. Она исчезла, и найти ее было невозможно.
Сначала эта новость, которую он услышал из уст самого генерала, наполнила Жиля тайной радостью.
— Она не захотела вернуться к Сагоевате! — Жиль не смог скрыть своего ликования. — Она хотела, чтобы мы жили вдвоем, далеко на севере, в тайном месте, которое служило убежищем племени ее отца, пока его не истребили.
— И вы полагаете, не правда ли, что она отправилась туда одна… и что она вас там, быть может, будет ждать?
— Почему бы и нет? Она уверена во мне, так же как и я уверен в ней.
— Уверены в ней? Ах, молодость, молодость!..
Мне вовсе не хочется говорить вам то, что скажу сейчас, мой бедный друг, но я должен это сделать, чтобы помочь вам изгнать из вашего сердца даже тень сожаления. Знаете ли вы, что мне сообщили шпионы, которые у меня есть на индейской территории? Супруга мудрого Сагоеваты, женщина, ради которой вы хотели отречься даже от своей крови, отправилась не в северные леса, где когда-то жили алгонкины, а в долину реки Мохок… к кострам лагеря Корнплэнтера!
Жиль умолк, слишком потрясенный, чтобы отреагировать, так как он ни секунды не сомневался в правдивости слов генерала. Имя вождя ирокезов ударило его словно обухом по голове.
Точно онемев, он смог только кивнуть, повернулся на каблуках и, даже не отдав честь, выбежал, пролетев, как смерч, между подошедшим Лафайетом и генералом Ноксом, которого чуть не сбил с ног.
— Боже правый! — воскликнул маркиз. — Но это же лейтенант Гоэло! Куда это он так бежит?
Он как будто увидел призрак!
Вашингтон, последовавший за ним до порога, пожал плечами и меланхолически улыбнулся.
— Призрак своей несбыточной мечты, мой дорогой маркиз! Я только что оторвал его от женщины, к которой он был неравнодушен.
— А! Вы говорите о той индейской принцессе?
Вы заперли ее в доме пастора, а он все же стал ее любовником…
— Вот как! Вы это знали?
Маркиз засмеялся.
— Когда поблизости красивая женщина, я всегда знаю все, что ее касается. У нас, французов, есть такой талант, генерал. К сожалению, я ее даже мельком не видел.
— Тогда мне жаль вас. Она наделена редкой красотой: великолепная дикая кошка. Но парень мне по душе, он храбрец, и я не хочу, чтобы он наделал глупостей!..
— Это меня бы удивило. Я видел, как он сражался, когда англичане нас чуть было не схватили… Что ж, пойду поищу его, когда мы получим ваши распоряжения.
Жиль далеко не ушел. Несясь, как раненый олень, который надеется в зарослях вырвать стрелу из раны, он внезапно остановился перед вывеской трактира «Великий Вашингтон». Его первой мыслью было броситься в Гудзон и окончить там свои дни… Весело раскрашенная вывеска, на которой красовалось довольно странное изображение его командира, заставила юношу передумать. Мысль о Ситапаноки, бросающейся из его объятий в объятия Корнплэнтера, мучила его, но не станет же он убиваться, как брошенная своим любовником беременная крестьяночка!
— Сука! — сквозь зубы процедил он. — Грязная сука! Турнемины никогда из-за этого не убивались… Раз уж ты хочешь утопиться, мой мальчик, лучше сделать это в стакане рому.
Он развернулся и вошел в трактир. Плюхнувшись на стул, он громко потребовал рому и начал методично напиваться. Здесь его и нашли два часа спустя генерал Лафайет и один из его заместителей, полковник Пор. Пьяный в стельку Жиль стоял на столе в веселом кругу солдат-пехотинцев. Они хлопали в такт задорной моряцкой песни, которую он распевал во все горло. Бретонцы знают эти песни с детства: они задают ритм управлению парусами.
Споем, чтоб скоротать часок,
О любви красивой девчонки,
Споем, чтоб скоротать часок,
О любви пятнадцатилетней девчонки…
Солдаты пробовали хором подхватить французские слова, которых они совершенно не понимали, а так как ром не сделал голос дирижера более мелодичным, то в результате получилась жуткая какофония, заставившая Лафайета поморщиться.
Лафайет пользовался авторитетом среди солдат, и он легко добился тишины. Труднее было заставить Жиля слезть со стола. Бретонец заявил, что желает с этой трибуны произнести речь о врожденной неверности женщин. С помощью Пора и двух солдат маркиз стащил его оттуда, и новоявленный пьяница упал ему на руки, плача в три ручья и называя его своим дорогим генеральчиком, что погрузило последнего из Лафайетов в пучину недоумения, но очень его позабавило.
Маркизу ничего не оставалось, кроме как перенести лейтенанта в его палатку и уложить в постель, где он тотчас захрапел.
— Ну вот, мы можем быть спокойны, по крайней мере, до завтра, — вздохнул маркиз. — У парня превосходное будущее, но на кой черт ему пришло в голову увлечься краснокожей женщиной?
— Я видел ее, когда она уезжала, — сказал полковник Пор, — и считаю, что генерал Вашингтон поступил правильно, пряча ее от солдат. Она могла бы воспламенить всю армию!
— Черт возьми! Вы заставите меня пожалеть о том, что я ее не видел! Я начинаю понимать молодого Гоэло… и завидовать ему.
Жиль проснулся в самом плачевном состоянии: у него раскалывалась голова и было такое ощущение, что конец света уже близок… В довершение всего, отважившись, наконец, выйти из палатки, он увидел, что льет дождь и весь лагерь утопает в грязи. Однако у него хватило ума не позволить воспоминанию об изменнице Ситапаноки снова мучить его. Впрочем, хотя его чувство навеки потонуло в отвращении и презрении, это не помогло ему забыть о пламенных ночах, проведенных с ней. Надо было победить желание…
Когда он превозмог сильную тошноту и ему показалось, что пол под ним наконец-то снова обрел некоторую устойчивость. Жиль пошел официально поблагодарить Лафайета, чью заботливость он все же ощутил сквозь туман алкоголя.
Он сделал это без малейшего смущения, так как во время их совместного похода на Нью-Йорк по достоинству оценил молодого генерала, рассказами о приключениях которого он так упивался в Ванне и который так разочаровал его в Род-Айленде.
Несмотря на свой тонкий голос и некоторое самодовольство, овернский маркиз не был лишен привлекательности. Наделенный несравненным мужеством и безукоризненной учтивостью, совсем не высокомерный, Лафайет умел привязывать к себе людей, и, не говоря уже о Вашингтоне, относившемся к нему как к сыну, сумел завоевать слепую преданность двух тысяч людей: солдат регулярной армии и ополченцев, которые входили в его отряд. Он заботился о них словно отец о своих детях, тратя свое состояние, одно из самых больших во Франции, на их снаряжение.
Маркиза де Лафайет без конца получала нежные письма с просьбой о присылке денег. Прекрасных дам Филадельфии, куда генерал Вашингтон часто посылал его для выполнения деликатных поручений, требующих обаяния, маркиз совершенно очаровал и убедил сшить огромное количество рубашек и связать горы чулок для своего отряда.
Надо признать, что он любил женщин (что не мешало ему любить и свою жену) и не избегал их общества.
— Вам нечего передо мной извиняться, — сказал Лафайет своему лейтенанту, когда тот пришел с повинной. — Я был в том же состоянии, что и вы, перед тем как покинуть Францию. Я был без ума от одной прекрасной дамы, но, так как оказался не единственным ее поклонником, и она очень плохо со мной обошлась, то часто забывался с помощью доброго бургундского вина.
Как вы себя чувствуете сегодня?
— Мне стыдно, досадно… и мне безумно хочется воевать. Лучше всего с ирокезами.
— Превосходно! Но, мне кажется, что ирокезы не представляют никакого интереса, когда так близко от нас есть столько англичан и гессенцев, которыми мы могли бы полакомиться! Вы мне нравитесь все больше и больше, лейтенант!
— Вы мне тоже, генерал! Только разрешите вам напомнить, что я не знаю своего отца и ношу фамилию своей матери…
— С какой стати я должен относиться к вам хуже, чем генерал Вашингтон? В этой стране все достойны друг друга… и потом мы оба принадлежим к народам, которые имеют мало общего с франкскими завоевателями, давшими имя нашей стране. Вы бретонец — значит, кельт, я овернец — значит, галл.
— Галл?
— Я надеюсь, что это так, потому что очень мало франков обосновалось в горах Оверни. Я предпочитаю Верцингеторига, храбро защищавшего свои горы, разбойнику Хлодвигу и его гнусным преемникам.
— Но… — ошеломленно проговорил Жиль, — но ведь его гнусные преемники — это…
— Короли Франции и большая часть их родственников? Ну, конечно! Я не люблю монархию, сударь, и я приехал поучиться здесь свободе. И я добавил бы еще вот что: мой дед, маркиз де Ларивьер, — чистокровный бретонец. Итак, дайте мне вашу руку… и пойдемте посмотрим, какого задания мы сможем добиться от генерала Вашингтона. Я, как и вы, хочу драться…
Но, несмотря на мольбы Лафайета и его штабных офицеров, Вашингтон не позволил штурмовать форты, защищавшие Нью-Йорк. Напрасно маркиз повторял, что эти решительные действия заставят раскошелиться французских министров. Американскому полководцу вовсе не хотелось отправлять на смерть солдат, которых он с таким трудом сохранил.
— Если мы всю зиму продержимся на тех позициях, которые занимаем сейчас, это будет очень хорошо. К тому же нам нужно подкрепление.
Господин граф де Рошамбо сообщил мне, что его сын снова отправился в Версаль на борту «Амазонки» под командованием господина де Лаперуза, чтобы попросить прислать новый флот. Англичане наконец-то оставили Ньюпорт, но кораблей шевалье де Тернея недостаточно, чтобы удержать устья основных рек и обеспечивать блокаду Нью-Йорка.
Надо подождать…
Ждать! Ждать! И Лафайет, и его новый лейтенант не хотели слышать этого слова. Они с трудом добились разрешения атаковать ночью расположение гессенцев и изрядно потрепали их.
Но вскоре им пришлось столкнуться с новым противником: ранняя зима, грянувшая как гром среди ясного неба, пришла на смену осени. Она одним махом завалила пушистым снегом весь континент, даже не предоставив привычную и чудесную передышку бабьего лета. Метели занесли снегом необъятные леса, замели города и деревни, и все замолкло. Реки покрылись льдом до самого моря. Воды Чесапикского залива и Йорка побелели и застыли.
И тогда, как предсказывал Вашингтон, армии стали голодать, особенно инсургенты. Запасы были малы, а денег, чтобы купить все необходимое, не хватало. Хлеб для солдат, впрочем, как и для офицеров, пекли из смеси гречи, риса, пшеницы и кукурузы, когда таковая имелась, и часто случалось, что люди по три дня оставались не только без мяса — его ели исключительно после удачной охоты, — но и без хлеба. Цены на черном рынке были чудовищны. Процветала спекуляция.
Французам, укрывшимся в Ньюпорте, жилось немногим лучше. Они восстановили укрепления, но привезенные из Франции припасы были на исходе, и командирам приходилось покупать все необходимое для войск за бешеные деньги. Все с большим нетерпением ждали новостей из Франции: Рошамбо потребовал, помимо новых войск и суммы в 25 миллионов франков, так нужных Вашингтону, присылки неимоверного количества различных вещей, начиная с 6000 рубашек, 10 000 пар сапог, 3000 бочонков муки и кончая 24 медными переносными печками и 72 клистирами. Но казалось, что Версаль забыл об армии, находившейся на краю света, и не торопился с ответом.
Каждая армия проводила время как могла, укрепившись на своих позициях и ничего не предпринимая из-за ранней зимы. Только Лафайет часто ездил в Филадельфию, чтобы заставить членов Конгресса и их жен, хотят они этого или нет, внести свой вклад в дело войны, и ему часто удавалось добиться получения действительно нужных вещей.
Накануне Рождества Тим Токер, скользя на своих снегоступах, как чайка над водой, прибыл в штаб с печальной новостью: 15 декабря на рассвете французское флагманское судно «Герцог Бургундский», а также и другие корабли флота приспустили флаги и обрасопили реи в знак траура, а их пушки дали залп в серое небо. Великий и могущественный Шарль-Анри-Луи д'Арсак, шевалье де Терней, рыцарь Мальтийского ордена, адмирал королевского флота Франции умер ночью в пять часов тридцать минут, за два часа до рассвета.
Эта новость потрясла Вашингтона, высоко ценившего мужество и благородство неразговорчивого адмирала, к которому без большой приязни относились молодые офицеры.
— Известно ли, отчего он умер? — спросил он у Тима.
— Мне сказали, что от гнилой лихорадки , но некоторые говорят о воспалении легких.
— Я скажу вам, отчего он умер, — взорвался Лафайет, опечаленный этой новостью. — Он умер от горя, видя, как Версаль бросает на произвол судьбы своих людей. Он предвидел, что эта зима будет губительной. В его смерти во многом виноват де Сартин, так как я знаю, что он издалека поощрял интриги своих молодых офицеров против него. Когда же раззолоченные дураки из министерств поймут наконец, что такое война… и что такое командир?!
— Кто займет его пост? — спросил Жиль, тоже опечаленный, как будто бы умер его друг. — Надо ждать назначения из Версаля?
— Еще этого не хватало! Командование по праву принадлежит капитану «Нептуна», шевалье Детушу, выдающемуся человеку.
— Да, его действительно тотчас назначили, — сказал Тим. — Но я должен сказать, что похороны чуть не явились причиной волнений: анабаптисты Ньюпорта не привыкли к пышности нашей римско-католической церкви, а господин де Рошамбо все сделал как полагается: они еще долго не придут в себя после этого.
Следопыт обрадовался своему другу, и Жиль обрел некоторое утешение в его обществе и в скромном праздновании Рождества, которое Вашингтон решил устроить своим офицерам и солдатам. Из-за вынужденного бездействия Жиль все больше замыкался в себе, стал менее непосредственным и более молчаливым. Когда он не бродил по лагерю, словно больной волк, его можно было видеть на передовых постах: он часами стоял на холме, до глаз закутанный в форменный плащ, глядя на белый лес и на заснеженные хребты гор, как будто мог угадать, несмотря на расстояние, место, где укрылась женщина, в которую он поверил и которая предала его. Юноша без конца задавался вопросом о подлинных намерениях Ситы. Зачем вся эта комедия? Зачем ей понадобилось толкать его на дезертирство, если она хотела убежать к ирокезу? Если только она не хотела передать в руки Корнплэнтера человека, который мешал ей встретиться с вождем ирокезов раньше. Гипотеза была ужасающей, но молодой человек не мог придумать никакого другого объяснения…
Но если постепенно и почти незаметно презрение гасило любовь, то против настоятельных требований своей натуры Жиль ничего не мог поделать. Воздержание было для него мукой, которую он стремился облегчить. Впрочем, это ему было вовсе не трудно… Его синие глаза со стальным оттенком, трагический изгиб губ, его походка, одновременно и свободная и горделивая, привлекали женщин как бабочек на огонь, а обаяние и искушенность в любви делали его неотразимым.
Он больше ни к кому не привязывался: удовлетворив свое желание, уходил к другой, равнодушный к жалобам и слезам, которыми всегда сопровождалось расставание.
За самой богатой фермершей Нью-Виндзора, рыжеволосой Юноной с роскошным телом, мечтавшей выйти за него замуж, последовала племянница пастора, хрупкая и лицемерная девица, которая каялась и плакала, говоря, что обрекает себя на вечные муки, но пускала в ход ласки, достойные куртизанки, чтобы вернуть его, когда он отдалялся от нее. Были также и жена какого-то трактирщика, и некая «Молли Питчер», у которой были огромные пустые глаза, вялая и мурлыкающая, как кошка. Он безуспешно пытался найти в ней сходство с Бетти, очаровательной девушкой, что побывала в его палатке в Пикскилле. Надо признать, что еще живое воспоминание о Ситапаноки отравляло все эти мимолетные увлечения, поскольку все эти женщины не шли ни в какое сравнение с индианкой.
Лишь один раз он потерпел неудачу. Однажды вечером, спеша с охапкой дров, чтобы разжечь огонь в своем очаге , он увидел женщину, закутанную в широкий плащ, которая вышла из его палатки и направилась в деревню. Бросив вязанку, он побежал и догнал ее.
— Когда хозяина нет дома, невежливо проникать к нему в дом и уходить, не дождавшись его! — воскликнул он, ухватив ее за плотный шерстяной плащ.
— Отпустите меня, лейтенант! — услышал он спокойный голос Гуниллы. — С какой стати мне было оставаться в вашей палатке, раз там не было вас.
Он отпустил ее, отошел на шаг и вежливо поклонился.
— Простите меня, Гунилла. Я не узнал вас в этом плаще. Но, прошу вас, вернитесь…
— Я тороплюсь. Миссис Гибсон ждет меня, она будет волноваться, если я задержусь. Я просто принесла вам банку варенья…
— Варенья? Как мило! Но зайдите, прошу вас, всего на несколько минут… чтобы я хоть мог сказать вам, вкусное ли оно…
Она молча последовала за ним, как когда-то в горах Пенсильвании, вошла в палатку, которую освещал фонарь, создавая подобие уюта. Банка варенья стояла рядом с фонарем, и Жиль взял ее, открыл, чтобы вдохнуть душистый запах фруктов, но при этом не спускал глаз с девушки.
Он давно ее не видел, так как со времени своего прибытия в штаб Гунилла жила под покровительством миссис Гибсон, полюбившей ее за мужество и мягкость и относившейся к ней как к дочери, которой у нее никогда не было.
Под крылышком миссис Гибсон Гунилла вела спокойную размеренную жизнь, которой она была вполне довольна. Она почти никогда не выходила из дома, не покидала сада, изгородь которого была Жилю так хорошо знакома.
Гунилла смотрела на него с удивленным любопытством. Стоя в желтом свете фонаря, она была воплощением свежести и спокойствия со своим серьезным личиком, окаймленным белизной гофрированного чепчика, из-под которого выбивались льняные пряди волос. Ее кожа, обветренная и посмуглевшая за годы рабства, стала теперь светлой и нежной, а глаза под густой бахромой ресниц были ярко-голубыми.
Жиль поймал себя на мысли, что девушка очень хороша собой. Однако она смотрела на него с некоторой робостью и опасением. Как мальчишка, он погрузил палец в розовое желе, облизал его и широко улыбнулся.
— В жизни не ел ничего вкуснее! — воскликнул он. — Спасибо, Гунилла!
— Это миссис Гибсон надо благодарить, а не меня.
— Да ну! Вы не заставите меня поверить, что эта респектабельная особа вдруг забеспокоилась обо мне. Если бы я был генералом Вашингтоном, тогда другое дело. Стало быть, я думаю, что это ваша идея… Очаровательная идея…
Он поставил банку, подошел к ней почти вплотную — рядом с ним она казалась совсем маленькой. Не двигаясь, она ждала его приближения.
Застыв на месте, она смотрела в глаза молодого человека словно загипнотизированная змеей птичка. Он улыбнулся этому ясному взгляду.
— А ведь вы очаровательны, Гунилла. Как я мог быть настолько глуп, что раньше не замечал этого?
Этот упрек самому себе был искренним, хотя он еще не понимал, что заставляло его соблазнять эту девочку. Может быть, из-за чистоты, исходившей от нее, несмотря на то что ей пришлось пережить в плену у сенека. Она не была невинна: рабыня, если хочет жить, не может противиться желаниям своих хозяев, и бедняжке не раз приходилось терпеть насилие воина, захватившего ее. Но, вернувшись к жизни, соответствовавшей ее воспитанию, она обрела свой прежний характер так же легко, как рука входит в перчатку. Можно было подумать, что она снова стала девственницей…
Жиль немного наклонился, и его губы коснулись губ девушки. Они были свежи и напоминали вкус яблока. Он почувствовал, что губы девушки ожили, ответили на его поцелуй, раскрылись навстречу его губам, но когда он захотел обнять ее, ему вдруг показалось, будто перед ним колючий кустарник. Гунилла отбивалась, как дикая кошка, отскочила от него и влепила ему звонкую пощечину.
— Грубиян! — вскричала она. — За кого вы меня принимаете? Я не ваша индианка! И тем более я не та пища, что едят за неимением лучшей!
Она ударила его изо всех сил. Щека горела, Жиль сделал слабое движение в ее сторону, но она уже выскочила из палатки и побежала по снегу, как кролик от волка. Жиль пожал плечами.