Часть первая. ВЕТЕР СВОБОДЫ. 1779
СИРЕНА ИЗ УСТЬЯ РЕКИ
Прилив начал уже отступать. Это был большой сентябрьский прилив, мощный и полноводный. Он увлекал с собой в океан голубоватые воды реки Блаве, смешанные с морской водой, торопливые волны которой дважды в день захватывали двойное устье, подгоняли воды маленькой речки, смешиваясь с ними, чтобы далеко проникнуть в глубь бретонской земли, более чем на три лье, до самого Эннебона, гордо неся на себе рыбацкие барки с красными парусами.
Наступил тот час, когда жирное оранжевое солнце начинало таять за мрачной линией горизонта, час, когда цапли медленно кружатся над рекой, ожидая появления илистых отмелей, чтобы опуститься на них. Время от времени искрящиеся круги на поверхности воды указывали на чайку, совершившую стремительный бросок вниз в поисках рыбы. Небо становилось лиловым. Большие пузатые барки торжественно, как во время церковного шествия, тихо спускались по реке к морю на ночную ловлю. Их вела за собой песня, уносимая свежеющим бризом.
Жиль наклонился, чтобы подобрать в траве у своих ног лесу, уложенную ровными кругами. Он проверил, как было привязано свинцовое грузило весом в добрых 10 унций, надел по червяку на оба крючка. Затем он взял лесу обеими руками, широко развел их и, раскрутив ее над головой, забросил грузило в воду так далеко, как только смог.
Свинец просвистел в воздухе и исчез из виду.
Забросив лесу, он натянул ее, держа между двух пальцев, чтобы не пропустить даже легчайшее прикосновение рыбы, уселся на траву и стал ждать, не глядя на лесу и полагаясь лишь на чувствительность своих пальцев, чтобы подсечь рыбу в нужный момент.
Флотилия рыбацких лодок исчезла, поглощенная поворотом реки, оставив за собой лишь эхо песни. Если бы Жиль не слышал ее, то мог бы вообразить себя единственным хозяином земли и воды. Он любил этот меланхолический вечерний час, когда солнце покидает сей мир, с тем чтобы перейти в иной. Воды реки стали как зеркало, а небо разукрасилось фантастическими красками, подобно актеру, надевающему свой самый великолепный костюм для участия в последней картине феерии. Шумы дня умолкали один за другим, оставляя напоследок только лишь отдаленный колокольный звон, призывающий к вечерней молитве… Это был миг нежнейший и драгоценнейший из всех прочих, но сегодня в нем чувствовалось что-то волшебное, необычное, однако юноша не мог определить, что же такое это было. Может быть, это исходило от больших стреловидных облаков, сопровождавших заход солнца, или от травы, к запаху которой примешивался легкий аромат дягиля…
Легкое подрагивание лесы, зажатой между пальцами, привлекло внимание рыбака. Леса едва заметно дернулась, впрочем не настолько, чтобы это означало что-то серьезное, и он собрался было возвратиться к своим мыслям, когда увидел лодку.
Лодка приближалась, она плыла одна посередине реки, увлекаемая течением, уносившим ее в море. Борта ее так низко сидели в воде, что она походила на плот, и она была пуста… совершенно пуста.
«Похоже, кто-то плохо привязал свою лодку и очень огорчится, не увидев ее на своем месте, — подумал Жиль. — Течение нынче вечером быстрое…»
Действительно, маленькая лодка плыла быстро.
Подумав о том, каким уроном будет потеря лодки для ее владельца. Жиль подождал, пока лодка не поравняется с убежищем, которое он устроил в высокой траве, поднялся и привязал свою лесу к ветке куста.
Он собирался уже снять рубашку, как вдруг заметил нечто, плывущее в нескольких саженях за лодкой, и не смог сдержать возглас удивления.
Это был человек, чья голова с волосами явно слишком длинными, чтобы принадлежать мужчине, едва виднелась у поверхности воды, отражая луч умирающего солнца: казалось, что в темной воде отблескивает медь…
Молодому человеку тотчас же представилась картина происшедшего. Лодка не могла отвязаться сама собой, должно быть, ее отвязала эта женщина, но, неопытная или неловкая, упала в воду.
Может быть, она при этом поранилась, так как казалось, что она скользит по течению, не делая ни малейшего движения, словно утопленница. Может, она уже мертва…
Секундой позже Жиль бросился в воду, даже не сняв рубашки. Он нырнул так ловко, что даже не потревожил большую серую цаплю, поглощенную поиском червяков. С силой рассекая воду, он спешил добраться до медно-красного пятна, увлекаемого быстрым течением, и через мгновение настиг его.
Его пальцы ухватились за похожие на водоросли длинные пряди волос. Он потянул к себе. Голова погрузилась в воду с криком, сразу же оборвавшимся. Тогда другой рукой он вцепился вслепую во что-то гладкое и скользкое: в тело, которое стало яростно ему сопротивляться, отчего они стали оба погружаться глубже в воду.
Давно уже привыкший плавать под водой с открытыми глазами, в нескольких сантиметрах от себя Жиль различил искаженное гримасой юное лицо. Он заторопился всплыть на поверхность, приподнять ее голову над водой, чтобы дать ей возможность дышать, но девушка продолжала сопротивляться, как это часто бывает с тонущими. Тогда Жиль подумал, что она утащит его с собой под воду и что нужно сделать так, чтобы она перестала двигаться. Тогда он нанес ей резкий удар в подбородок, оглушив тонущую девушку, чтобы без помех достичь берега. Затем, загребая лишь одной рукой, а другой поддерживая ее над водой, он доплыл до мелкого места и, торопясь уложить спасенную девушку на траву, поволок ее за собой, с некоторым трудом ступая по песку, смешанному с илом.
Тут Жиль чуть было не выпустил ее из рук, заметив, что, кроме длинных волос, облепивших совсем юную девушку, — ей явно было не более пятнадцати лет, — на ней ничего не было, никакой одежды, она была совершенно нагая. Это обстоятельство, которого спаситель девушки вовсе не заметил в пылу своего усердия, немедленно заставило его лицо вспыхнуть огненным румянцем и породило в его сердце чувство тревожного волнения. Тем не менее он взял себя в руки и как мог осторожно уложил незнакомку на траву, а сам опустился на колени, пытаясь уловить ее дыхание и не зная, как ему лучше поступить: бежать или остаться. Внезапно ему показалось, что в вечернем ветре гремит суровый голос аббата Делурма, надзирателя в коллеже Святого Ива Ваннского, где он учился:
«Красота Женщины — это проклятая западня, где гибнут душа и разум Мужчины. Избегайте женщину, вы, кто хочет служить лишь одному Богу!..»
Устрашившись, он закрыл глаза, перекрестился три или четыре раза, прошептав при этом молитву против злых духов, но с места не двинулся. Через короткое время Жиль снова открыл глаза…
Тогда ему стало ясно, что, проживи он хоть сотню лет, он не сможет забыть то, что открылось ему в этот миг, ведь впервые ему было дано созерцать тело женщины, а судьбе было угодно, чтобы это тело было восхитительным. Никакого сравнения с тем, что он мог иногда видеть в порту Ванна!
Девушки, стоящие там у дверей домов с закрытыми ставнями и подзывающие проходящих мимо матросов, имели обычай быстрым движением распахивать свои платья, чтобы показать ляжку или грудь. Но с той поры, как Жиль впервые заметил эту уловку, он всегда отворачивался, испытывая что-то вроде тошноты при виде их обильной плоти, часто нездоровой и всегда грязной. Такая не слишком аппетитная картина столь хорошо подтверждала диатрибы надзирателя, что Жиль с трудом видел в этих телах какую-либо западню.
Но с девушкой, что неподвижно лежала на порыжевшей от летнего солнца траве, все обстояло иначе, ибо она сама была совершенно иная: вся розово-золотая, с нежной, как лепестки цветка, кожей. Ее грациозное тело было стройным, с удивительно узкой талией, нежной выпуклостью тонких бедер и золотистого живота, в нем чувствовалась порода, как она чувствуется у чистокровной лошади. Груди были еще маленькие, но прелестной формы, изысканно увенчанные розовыми коронами сосков. Единственно дисгармонирующей нотой в этой очаровательной поэме были руки и длинные ноги, до локтей и до коленей имеющие оттенок значительно более темный, чем все тело, как если бы их длительное время касалось солнце.
— Похоже, дочь рыбака, — решил было Жиль, но в глубине души он сам не верил этому. Прежде всего, он знал все семьи рыбаков в округе, а эта очаровательная речная нимфа была ему неизвестна. Кроме того, форма ее рук и ног, длинная стройная шея, небольшой изящный носик, маленькой ямочкой соединяющийся с приподнятой верхней губой, врожденная грация позы — все это противоречило столь поспешно сделанному умозаключению. Этой юной особе явно никогда не приходилось вести тяжелую жизнь девушек с побережья. Она принадлежала к другому миру.
Внезапно девушка открыла глаза, большие, темные глаза с золотыми искорками. О цвете их у Жиля не было времени задуматься, поскольку он почти тотчас же получил пару таких сильных оплеух, что свалился в траву, а спасенная им девушка, вопя, как одержимая бесом, бросилась на него, растопырив пальцы с явным намерением выцарапать ему глаза.
Короткое время они боролись. Жиль не мог и слова вымолвить, с таким пылом юная фурия продолжала нападать, выкрикивая оскорбления. В конце концов он смог остановить ее, прижав к земле и удерживая ее руки за спиной, что потребовало значительных усилий. Принужденная таким образом к бездействию, но отнюдь не к смирению, девушка плюнула ему в лицо, пронзив его таким пылающим взглядом, какие бывают только у безумных.
— Грязный нищий! — вопила она. — Если ты меня сейчас же не выпустишь, с тебя шкуру сдерут и я скормлю ее собакам!
Ее юное лицо было так забавно искажено гневом, что в ее словах не чувствовалось вовсе никакой опасности. Это придавало ситуации комический оборот, и Жиль засмеялся, не ослабляя, впрочем, своей хватки:
— У вас странная манера благодарить того, кто спас вам жизнь, мадемуазель!
Его спокойный голос и изысканно-вежливые интонации весьма сильно удивили юную фурию.
Она перестала плеваться, нахмурила брови и принялась разглядывать своего спасителя сквозь полуопущенные ресницы.
— Откуда вы взяли, что моя жизнь была в опасности? — вскричала она, инстинктивно перестав обращаться к нему на «ты». — Неужели теперь и искупаться нельзя без того, чтобы какой-нибудь молодчик не набросился на тебя, оглушил и вытащил на берег?
— Купаться? В устье реки? С его течениями и во время отлива? Это же просто безумие! Вы ведь не умеете плавать.
— Да, не умею! Я просто позволила волнам нести меня. Это так приятно!
— Превосходно, но, к несчастью, это прямо привело бы вас в мир иной. Во всяком случае, на моем месте любой поступил бы так же, как я. Но где же ваша одежда?
Она издала смешок, слишком нервный, чтобы в нем не прозвучал гнев.
— А вы как думаете? В лодке, конечно. Вам остается лишь догнать ее…
Жиль выпрямился, вглядываясь в сумерки.
Лодку унесло уже далеко. Увлекаемая более быстрым течением, она была едва видна и через секунду достигнет моря.
— Это невозможно, — прошептал он, а его взгляд, будто притянутый магнитом, вновь обратился на тело девушки, которое она, казалось, вовсе не думала скрывать. Напротив, она растянулась на траве, зевнув и показав мелкие белоснежные зубы в розовой раковине рта.
— Ну, вот! — вздохнула она, насмешливо улыбнувшись, и Жиль заподозрил, что она втайне наслаждается ситуацией. — Не хватало только, чтобы я возвратилась в замок в таком виде!
Представляю, что на это скажут!
— В какой замок?
Она указала подбородком на высокие крыши, видневшиеся над деревьями в синеве сумерек.
— В замок Локгеноле, конечно! Я живу там у моих кузенов Перрьенов, но так как они слишком строго придерживаются приличий, то думаю, что вам остается только одно: вы должны отдать мне свою одежду.
Он не слушал. Будто зачарованный, он следил за каждым движением гибкого тела. Нечто неведомое и страшное пробуждалось в нем, сметая все полученное ранее воспитание. Кровь с силой запульсировала в его сердце, ударила в голову, затуманивая взор, лишая воли и разума. У него появилось чувство, что это тело принадлежало ему всегда, что он должен был соединиться с ним, срастись с ним в единое целое так, чтобы ничто не смогло разлучить их… Это было чувство почти болезненное, как голод или жажда. Все его существо напряглось, жадно требуя стиснуть, сжать в объятиях, подчинить это тело своей воле.
Изменившееся выражение лица юноши вспугнуло девушку. Ее улыбка вмиг испарилась, она внезапным, быстрым и гибким движением вскочила на ноги и, отступив, спряталась за кустом.
Теперь Жиль видел только лишь переплетенные ветви дрока, над которыми выступало ее юное разгневанное лицо под пламенеющей шапкой растрепанных волос.
— Вы что, не слышали? — раздраженным тоном произнесла девушка. — Вы должны отдать мне вашу одежду!
От этих слов Жиль возвратился с небес на землю, и возвращение это было столь резким, что вызвало у него гримасу боли, будто он и вправду поранился от грубого столкновения с земной реальностью.
— Мою одежду? А как же вернусь домой я? — спросил он.
— А мне все равно! Главное, чтобы я не появилась голой в замке. Давайте же ее скорее!.. Только не говорите мне, что ваша одежда промокла, это совершенно не имеет значения. Если вы не сделаете того, о чем я прошу, я закричу так громко, что меня услышат! Я скажу, что вы напали на меня, грубо обошлись со мной, и если вас и не повесят, то уж, наверное, изобьют палками!
Он пожал плечами, равнодушно выслушав угрозы, но тем не менее не колебался более ни секунды. Она была права, сказав, что не может обнаженной возвратиться в замок. Про графиню де Перрьен, владелицу Локгеноле, говорили, что она женщина нрава весьма сурового. С ней может приключиться припадок, если она увидит такое зрелище. Он-то сам дождется глубокой ночи, чтобы возвратиться в Кервиньяк, не попавшись никому на глаза, вот и все.
Он быстро снял с себя насквозь промокшую рубашку и короткие холщовые штаны, бросил их за куст, оставив на себе лишь узкие подштанники, и отвернулся, гораздо более смущенный, чем только что была девушка: разве не вдалбливали ему в коллеже, что нагота — это всегда невыносимо стыдно? Ему хотелось убежать, но какое-то более сильное чувство удерживало его. Вдруг он услышал ее голос, на сей раз более дружелюбный.
— Не стоит стыдиться, — сказала девушка. — Вы очень красивы! Прятаться нужно уроду.
Тогда он обернулся и засмеялся, испытывая чувство глубокого облегчения. В его одежде, которая была ей велика, она была смешной и очаровательной одновременно. Но девушка не смеялась. Она растерянно смотрела на него, как будто пытаясь разгадать неразрешимую загадку.
— Я вас никогда не видела, — сказала она наконец. — Как ваше имя?
— Жиль… Мое имя Жиль… Гоэло! Я живу в Кервиньяке.
Какого труда ему стоило произнести свое имя!
Перед лицом этой девушки, о чьем благородном происхождении он догадывался, несмотря на ее странные манеры, он отдал бы все на свете, лишь бы иметь право называться Роганом или Пентьевром… При этом Жиль сразу же почувствовал, что она разочарована, по тому, как слегка поджались ее губы, по едва уловимому пожатию плечами.
— А! — только и произнесла она.
Затем резко повернулась и, ничего более не добавив, побежала в сторону замкового парка. Тогда, приложив руки ко рту, Жиль прокричал ей вслед:
— А вас? Как вас зовут?
Она остановилась и повернулась в его сторону, но ночь опускалась быстро, и он не мог более различить выражение ее лица. Тем не менее Жиль почувствовал, что она колеблется, потом до него долетел голос, далекий и холодный.
— Мне не очень хочется, чтобы вы узнали мое имя, — сказала она. — Но я не вправе отказать вам в этом… Меня зовут Жюдит де Сен-Мелэн!..
Она снова побежала, не обернувшись больше ни разу, и исчезла под деревьями, а Жиль, униженный, разъяренный и замерзший, помчался через ланды, чтобы добраться до своей деревни Кервиньяк, до которой было не менее одного лье.
Он и сам не знал хорошенько, на кого обращен его гнев. На кого же он, в самом деле, злился? На самого ли себя, что был столь глуп и оглушил ударом по голове ни в чем не повинную купальщицу, которая ни о чем его не просила, хотя и подвергала свою жизнь опасности? На эту маленькую рыжую фурию, бесстыжую, как настоящая сирена, с улыбкой, полной очарования, которая, может быть, и была не прочь завязать знакомство с ним, но замкнулась в своей раковине, как устрица, узнав, что он не принадлежит к ее миру замков и сословных предрассудков? Или на дьявольскую судьбу, поставившую их друг перед другом лишь для того, чтобы он, юноша, впервые в жизни узнавший искушение, увидел бездонную пропасть, навсегда разделяющую его и эту очаровательную девушку? Жюдит де Сен-Мелэн была разочарована, услышав его простую фамилию.
Но как бы она повела себя, если бы могла узнать, что фамилия принадлежит лишь матери Жиля и что он незаконнорожденный? Думая о презрении, даже скорее об отвращении, с которым девушка наморщила бы свой маленький носик, покрытый пятнышками веснушек, и поджала свежие губки, юноша ощущал, как в его груди поднимается смертельное бешенство. Почему Господь так поступил с ним?
Когда, испытывая такое чувство, он спрашивал об этом Розенну, вырастившую его старую служанку, та ограничивалась в ответ лишь тем, что ласково улыбалась и гладила его по щеке. Потом она всегда говорила:
«Я, уверена, что Бог предназначил тебя для себя с самого твоего рождения, малыш! Ты же знаешь, что ты должен служить Ему всю твою жизнь.»
Долгое время такое объяснение его устраивало. Но вот уже два года, с тех пор как ему исполнилось четырнадцать лет, оно не казалось ему более столь бесспорным. К тому же Жиль и сам изо всех сил стремился разрушить его, используя все возможные аргументы, которые подсказывала ему юношеская логика. Не мог же Господь бесповоротно решить еще до его появления на свет, что он будет предназначен для служения Церкви? А уж если Он и сделал так, то, по крайней мере, Он должен был бы внушить своему избраннику мысль, что это и есть его истинное призвание.
Но Жиль этого не чувствовал. Его набожность была искренней, глубокой даже, но у всех молодых бретонцев его лет она была такой же пылкой.
Бог был для него неким огромным, таинственным высшим существом, устрашающим и бессознательно жестоким, потому что его служители обязаны были целиком отказаться от всего лучшего и прекраснейшего, созданного Богом: от земли с ее неисчислимыми сокровищами, от ее бесконечной нежности. Чем старше Жиль становился, тем сильнее испытывал он отвращение к этому суровому служению. Он гораздо лучше представлял себя в треуголке солдата короля, украшенной золотым галуном, чем в куцей черной сутане с залоснившимися локтями, одежде, достойной слуги Бога! К несчастью, его мать бесповоротно решила, что он станет священником.
Мать! Когда он представлял себе лицо Мари-Жанны Гоэло, то испытывал странное чувство, складывающееся из стольких ощущений, что ему не удавалось определить, какое же ощущение главенствует. Это было нечто вроде благоговения, мешающегося с боязнью, а также, с той поры как он превратился в подростка, — с гневной злостью. Если бы она только захотела, то в ответ на малую толику любви ребенок отдал бы все обожание, всю нежность, какими обладал. Но Мари-Жанна не захотела этого ни разу в жизни.
С самых давних пор, куда только достигали его воспоминания, Жиль чувствовал, что мать отталкивала его, мать, которая ни разу в жизни его не поцеловала, и если бы не тепло, которое он испытывал в присутствии Розенны, с ее брызжущими через край энергичной заботой и нежностью, совместная жизнь этих двух существ, связанных все же тесными кровными узами, была бы лишь одним долгим молчанием вплоть до поступления мальчика в коллеж за шесть лет до описываемых здесь событий.
Именно от Розенны Жиль немного узнал об обстоятельствах, предшествовавших его рождению, разбивших жизнь его матери и наложивших на него клеймо незаконнорожденного. Это была довольно банальная, классическая история соблазненной и покинутой девушки, но неистовый нрав Мари-Жанны поднял ее до высот греческой трагедии.
Дочь хирурга, служившего в военном флоте, ушедшего после ранения в отставку и обосновавшегося в городишке Пон-Скорфф, Мари-Жанна Гоэло не знала своей матери, умершей при родах.
Мать ее была красивейшей камеристкой графини де Талюэ-Грасьоннэ, замок которой, Лесле, был расположен по соседству с Пон-Скорффом. Графиня продолжала оказывать покровительство девочке после смерти ее матери и выдала ее замуж за Ронана Гоэло.
Заботами графини девушка получила превосходное образование в монастыре Кемперле, где Талюэ проводили зимние месяцы. Она была серьезным ребенком, редко показывающим свои чувства, но тем не менее привлекала внимание своей слегка суровой красотой, безукоризненными чертами лица, густыми темными волосами и прекрасными глазами того же цвета, что и волосы.
Она отличалась прежде всего крайней набожностью, и у членов семейства Талюэ быстро составилось мнение, что Мари-Жанна с достижением положенного возраста покинет свой чуть излишне «мирской» монастырь лишь для того, чтобы вступить в другой, бесконечно более строгий монастырь бенедиктинок в Локмариа.
Но затем в конце лета, одного из тех, что каждый год проводили в Лесле все Талюэ и Мари-Жанна, произошло это драматическое событие: обнаружилось, что будущая монахиня беременна!
С каменным лицом и с глазами, в которых не было слез, она сама призналась графине в своем положении, но было совершенно невозможно вытянуть из нее хоть слово касательно обстоятельств случившегося несчастья и имени его виновника.
Замкнувшись в ожесточенном молчании, шестнадцатилетняя девушка отказывалась и выдать преступника, и принять проявления жалости: она ожидала от своей благодетельницы скорее приговора, чем помощи.
Талюэ, у которых было четверо детей, принимали у себя множество молодых людей, так что им пришлось ограничиться одними догадками, поскольку никто никогда не замечал, чтобы Мари-Жанна испытывала какую-либо сердечную склонность к тому или иному гостю замка.
В следующую за этими событиями зиму Мари-Жанна более уже не возвратилась в Кемперле.
Она была укрыта в Лесле, под присмотром Розенны Танги, женщины, служившей в замке. В мае 1764 года появился на свет Жиль. Несмотря, однако, на убежище, которое предоставляли леса и пруды Лесле, замок был расположен не настолько далеко, чтобы не просочились слухи… Через две недели после рождения мальчика, Ронан Гоэло, бывший хирург военного флота, был найден повесившимся на главной балке своего дома, а на полу под ним валялось множество пустых бутылок из-под рома.
Поняв таким образом, что придется считаться с пересудами и клеветой и что Мари-Жанна и ее младенец не будут, возможно, в безопасности в ее владениях, г-жа де Талюэ принялась подыскивать для них прибежище. Как раз в это время ее младший сын, аббат Венсан, возвратился к родным пенатам после того, как был распущен Орден иезуитов, и был назначен ректором — приходским священником — в соседний город Эннебон.
Аббат Венсан пожелал стать крестным отцом мальчика и взял на себя заботы по устройству Мари-Жанны и ее ребенка. В сопровождении страстно привязавшейся к младенцу Розенны они отправились в Эннебон и поселились там в маленьком домике, расположенном рядом с городскими стенами.
Однако Мари-Жанна стремилась к еще большей тишине, к еще большему одиночеству. В глубине ее онемевшего сердца сожаление о монастыре было более горячим, чем когда бы то ни было.
Звуки, доносившиеся с улицы и от порта, внушали ей ужас. Получив наследство, доставшееся ей от отца, Мари-Жанна купила в Кервиньяке, деревне в ландах, дом и сад, упрятанные за густой изгородью из кустов утесника и черного терновника. Она затворилась в этом доме вместе с Розенной и сыном, чтобы вести в нем суровую жизнь, в которой самое главное место занимала молитва.
Мальчик вырос в одиночестве подле своей равнодушной матери, улыбку которой он не видел никогда. Он научился играть бесшумно, чтобы не помешать размышлениям несостоявшейся монахини. В тех редких случаях, когда она обращалась к сыну, она говорила о Боге, о Богоматери и о святых, чтобы научить его молитвам и попытаться внушить ему отвращение к миру. Для того чтобы лучше убедить мальчика, она очень рано дала ему узнать, что он не такой ребенок, как другие, а отверженный, отщепенец, который может найти спасение души и покой лишь в лоне Церкви.
«Люди, живущие в миру, оттолкнут тебя как что-то омерзительное, — говорила ему мать. — Лишь один Господь откроет тебе свои объятия.»
Несмотря на предостережения аббата Талюэ, несмотря на слезы Розенны, которая не могла смотреть, как страдает «ее малыш», Мари-Жанна Гоэло неделю за неделей, месяц за месяцем, год за годом старалась внушить своему сыну мысль о том, что в этой жизни он сможет стать только священником или будет проклят. Или же он пойдет путями дьявола, которые всегда приводят к эшафоту…
Она преуспела в этом лишь наполовину. Мальчик смотрел на мир, о котором ему говорили, что тот плохой, опасный, развращенный, и ему не удавалось вообразить его отталкивающим. Он видел всю красоту деревенских полей весной, в этом мире было море, ветер, ночи под звездным небом, запах земли, согреваемой солнцем, пение птиц, деревья и все животные, наполнявшие его детскую вселенную маленького крестьянина. Тут были лошади, создания огромные и великолепные, и мальчик их инстинктивно обожал, считая существами сказочными. Были также песни, которые пела Розенна, и бесконечное число чудесных сказок древней Бретани, запас которых был, казалось, неиссякаем.
Ему множество раз говорили, что он ребенок не такой, как другие, и тогда он стал искать объяснения этому и узнал: все дело в том, что у него нет отца. Тогда он захотел узнать больше, засыпал Розенну вопросами, на которые бедная женщина не могла ответить.
«Это был благородный господин, — призналась она однажды, — но я не знаю его имени, потому что твоя мать никому не пожелала открыть его…»
С годами образ отца, о котором говорила ему Розенна с такой нерешительностью, стал неотступно преследовать воображение Жиля, постепенно приобретая сказочные черты. Может быть, потому, что мать отказывала ему в любви, жизненно необходимой всем детям, он так сильно привязался к отсутствующему отцу, отказываясь увидеть в нем бессовестного соблазнителя, но украшая его портрет всем великолепием свободолюбивого человека, искателя приключений.
По мере того как в его сознании вырастал смутный образ неведомого отца, росла в нем и неосознанная потребность так или иначе через время и пространство обрести отца, как бы отождествить себя с ним. Он прекратил расспрашивать Розенну, которой нечего было ему больше открыть, потому что безотчетно опасался узнать какую-нибудь деталь, которая может исказить героический образ, рожденный его воображением.
И он более ничего не отвечал, когда мать изредка упоминала о том времени, когда он начнет учиться теологии.
Стать священником? В действительности Жиль никогда этого по-настоящему не хотел, но в тот вечер, когда он бежал по ландам, усеянным большими камнями, что стояли, как часовые, охраняющие какое-то таинственное королевство, он навсегда отбросил эту ставшую ему чуждой мысль.
Как можно по своей собственной воле отдать Богу сердце, переполненное образом бесстыжей маленькой сирены с волосами цвета огня?
Добравшись наконец до своего дома, устроившегося подобно жирному коту в ложбине между невысоких холмов, окруженной зарослями боярышника, ежевики и дрока. Жиль на миг заколебался: как он, полуголый, предстанет перед матерью. Представив себе ледяной взгляд, которым мать окинет его, он почувствовал, что дрожь пробегает у него по спине.
Со всеми предосторожностями Жиль приблизился к маленькому низкому окошку, которое открывалось в ночь, подобно большому глазу; он надеялся, что Мари-Жанна уже ушла в свою комнату, чтобы по обыкновению предаться молитвам: час был поздний. Она и впрямь никогда не интересовалась, чем он занимается во время вакаций, и ужинала в одиночестве, не дожидаясь его возвращения, поскольку Жиль иногда выходил ночью в море на рыбную ловлю вместе с сыновьями лоцмана Ле-Мана, его единственными друзьями в деревне.
Прижав нос к стеклу, он увидел, что комната действительно была пуста. Один прибор был поставлен на длинный навощенный дубовый стол, и Розенна, сидящая на скамье подле очага, читала молитву, по своему обыкновению в полудреме перебирая четки и иногда клюя носом.
Он улыбнулся при виде такой мирной картины, тихонько открыл дверь и проскользнул в комнату бесшумно, как кот. В одну секунду он добрался до большого ларя, стоявшего у покрытой резьбой перегородки, в котором хранилось белье, открыл одно из его отделений, вынул рубашку из грубого полотна, подобную той, что он отдал девушке, такие же штаны и переоделся.
Выскользнув затем снова за дверь. Жиль опять вошел, но уже с гораздо большим шумом.
— Я опоздал, — громко объявил он, — но у реки было так красиво, что я и не заметил, как пролетело время. Извини меня!
Розенна вздрогнула, подняв на юношу взгляд своих голубых глаз, оттенок которых подчеркивался цветом муслиновой накидки, прикрывавшей ее волосы и заменявшей чепец, накидки, которую она носила по моде женщин из Оре.
— А, это ты! — произнесла она, с усилием вставая со скамейки. — Я, кажется, немного задремала.
— Задремала! По-моему, ты крепко спала, — ответил Жиль. — Почему ты не легла? Я достаточно вырос, чтобы самому накрыть себе ужин.
Она кивнула, недовольная тем, что он снова затронул эту тему, давно уже служившую источником споров между ними.
— Так не полагается! Сколько раз нужно повторять, что в твоих жилах течет кровь людей, которые никогда не обслуживали себя сами? Садись и ешь!
— А где моя мать? Уже легла?
— Нет, она в церкви. Там как раз идет вечерняя служба, и мать пробудет там до утра.
— До утра! Не слишком ли это долго?
Старая служанка пожала плечами, давая таким образом понять, что она думает о Мари-Жанне и ее чрезмерном увлечении религией.
— Когда-нибудь она еще попросит для себя должности ризничего, чтобы проводить там и все дни. Да благословит нас Святая Анна! Эта женщина не в своем уме!