Лифт снова остановился и снова, после того как я нажал кнопку, пошел вверх. Я чуть раздвинул пальцы.
Лифт остановился. И тут откуда-то снизу донесся визгливый женский крик:
— Вы что там опять устроили катанье, паршивцы! Колька, Мишка!.. Я ведь знаю, что это вы! Ну-ка, вылезайте!.. Я кому говорю, а?!
Грохнув дверью лифта, я вытряхнул Светку на площадку. Кажется, это был предпоследний этаж. За моей спиной загудела, уползая вниз, кабина лифта. Ей вторили несмолкающие женские вопли, несущиеся из щелястого лестничного колодца.
По-прежнему сжимая Светке горло, я сволок ее на лестничную площадку между этажами. Втиснул в угол возле высокого, узкого окна.
— Пикнешь или дернешься… Уничтожу. Поняла? — тихо спросил я.
Она конвульсивно задергала головой, — наверное это означало согласие. Я разжал онемевшие пальцы и оттолкнул ее от себя. Она тут же схватилась обеими руками за горло, закашлялась, задышала лихорадочно. Не спуская с нее глаз, я достал из кармана ручку и записную книжку.
— Диктуй ее домашний адрес. Телефон. Настоящую фамилию, имя, отчество. Ты меня слышишь, паскудина?
Она смотрела на меня, — жалкая, мокрая, перепуганная досмерти, а я с ужасом думал о том, что еще немного — и минуту тому назад я стал бы убийцей.
Глава 16. ПАЛАЧ.
Я завороженно наблюдала, как из ребристого металлического носика электрического самовара тонкой струйкой льется кипяток в прозрачно-истонченную чашку кузнецовского фарфора, которую держала в руке бабуля. Я посмотрела на бабулю.
Бабуля, почувствовав мой взгляд, ласково мне улыбнулась и сказала, переходя на привычный английский и передавая чашку с чаем:
— It seemes to me you lost a few kilos last week, Лёлечка…
Улыбка очень красила бабулю и ее лицо сразу становились совсем молодым и обаятельным. В нашей семье законы Менделя соблюдаются свято: я, то есть третье поколение, очень похожа на бабулю — разумеется, на бабулю из того, далекого теперь уже прошлого. Это особенно заметно, когда я сравниваю наши фотографии: мои цветные теперешние и ее тогдашние, — пожелтевшие, вылинявшие от сияния прошедших и угасших уже лет, — но по-прежнему таящие в своих коричневато-болотных глубинах невыразимую для меня прелесть и аромат ушедшего в никуда прекрасного времени.
Бабуля, впрочем, как и я — вовсе не красавица. Признанная красавица в нашей семье — мама. Но зато у нас с бабулей, о чем мы обе прекрасно осведомлены, есть во внешности эдакая загадочная чертовщинка, морок, необъяснимая притягательность, которая проявляется неким роковым для мужчин образом только тогда, когда мы с бабулей сами этого хотим. Эту чертовщинку, как я догадываюсь, бабуля отлично умела — теперь уже в незапамятные времена, — использовать в общении с сильной половиной рода человеческого, и в частности с дедулей. Впрочем, дедуля до сих пор немедленно и неотвратимо впадает в медитативный восхищенный транс, стоит только бабуле включить свои таинственные способности.
Вот это самое умение, к счастью, и передалось мне по наследству от бабули. Срабатывает оно безукоризненно, особенно если учесть, что минимум девяносто пять процентов этой самой сильной половины открыто или в глубине души считают нас, женщин, недоумками и существами низшего порядка. Чем-то вроде трахально-носкостирательной полуавтоматической приставки для высшей мужской расы. Kinder, Kirche, Kucher — мы по-прежнему рабыни, нас это устраивает — ничто не меняется в нашем бедном мире, хотя с другой стороны, откровенно говоря, я всегда с неодобрением относилась к феминистическим выходкам своих подруг по угнетаемому мужиками классу.
Так вот, на этом-то — нашем мороке, — мужчины и прокалываются насмерть. Со мной, по крайней мере. Потому что они не знают, по каким правилам я с ними играю. А правила эти достаточно просты и абсолютно действенны, если их тщательно придерживаться. Преподал же мне их папа в день моего восемнадцатилетия — Боже мой, когда это было?..
Давно это было и я помню, как именно.
Летним прохладным утром, на даче, после вручения всех мыслимых и немыслимых подарков, восторгов и поцелуев папа с таинственным видом поманил меня и мы вышли на веранду. Папа уселся в свое любимое кресло-качалку (которое — теперь уже мое любимое — стоит у меня в кабинете), я примостилась на скамеечке у его ног и он, глядя поверх моей головы на еще свежую июньскую зелень сирени, задумчиво произнес:
— Вот ты и вступила в свою эпоху мужчин, Лёля…
От неожиданности этой фразы я отстранилась от папы — разговоры про мужчин?! Ганг повернул вспять свои священные воды? Луна упала на Землю?..
Папа никогда ранее не то что не обсуждал, просто не говорил, как бы и не замечал моих мальчиков-ухажеров, пропускал мимо ушей все мамины рассказы о моих невинных (а если совсем честно говорить, то и не вполне) школьно-дачных романах и прочих девичьих шалостях… И вдруг — «эпоха мужчин»? Я смущенно заулыбалась, не понимая еще, куда он клонит.
Папа вернул мне улыбку:
— Пусть это будет с моей стороны небольшим предательством нас, мужчин, но я хочу дать тебе один, на мой взгляд, хороший совет. Совет мужчины — женщине. Это даже скорее несколько несложных, но достаточно мудрых правил. Правил обращения с сильным полом. И поверь, если даже в небольшой степени ты им будешь следовать, твое существование в дальнейшем будет весьма облегчено…
Папа неторопливо достал сигареты, закурил. Я молчала, ожидая продолжения.
— Правила эти просты… Итак, первое. Живи ради своего дома и своей семьи, даже если эта семья — только ты и твой ребенок… Правило второе. Никогда не доказывай мужчине свою правоту. И, наконец, правило третье… Всегда переходи улицу там, где хочет мужчина…
Тут папа снова улыбнулся, наклонился ко мне и закончил шепотом, щекоча мое ухо теплым табачным дыханием:
— Но всегда веди его туда, куда хочешь ты. Это все.
Я, ответно улыбаясь, обняла папу за шею, что-то смущенно бормоча, по-собачьи понимая лишь одно — я люблю его…
Не всегда в жизни я следовала этим правилам, дура несчастная, ох далеко не всегда…
Но я что-то совсем отвлеклась.
Итак, бабуля сказала, ласково улыбнувшись:
— It seemes to me you lost a few kilos last week, Лёлечка…
— I think it"s only seemes to you, бабуля, — ответно улыбнулась я. — Скорее наоборот.
Дед привычным жестом погладил свою бородку и дополнил:
— Не нахожу, не нахожу…
Мама не сказала ничего. Она просто придвинула поближе ко мне блюдо кузнецовского фарфора, полное бутербродов с колбасой и осетриной.
Мы четверо сидели в столовой за большим овальным столом. Чуть слышно урчал электросамовар. Висящая высоко под лепным потолком хрустальная люстра разбрасывала конфетти разноцветных огоньков на накрахмаленную скатерть. За стеклами буфета мерцало столовое серебро и громоздился пирамидками наш старинный фамильный фарфор — «остатки дворянской роскоши», по всегдашнему ироничному замечанию дедули. Две революции и буйная чересполосица войн, арестов, ссылок (слава Богу, наша семья не вполне советски-стандартная — никто у нас в лагерях не сидел по счастливому стечению обстоятельств и Божьему промыслу) и часто накатывающегося внезапного обнищания весьма ощипали былое дореволюционное великолепие.
В нашей бесконечно огромной шестикомнатной квартире царила тишина и покой. Гулко пробили напольные часы в дедовом кабинете. Они били долго — семнадцать раз. И пока они так били, мы все почему-то молчали.
В столовую, шаркая тапочками, вошла Дашенька и поставила на стол вазу с фруктами.
— Спасибо, Дашенька, — поблагодарила мама.
— Больше ничего не нужно, Анна Николаевна? — спросила тихо Дашенька.
— Спасибо, милая. Вы свободны, — качнула высокой прической прямоспинная мама.
Дашеньку только звали Дашенькой. На самом деле нашей бессменной домработнице и моей бывшей няне было уже далеко за шестьдесят — гораздо больше, чем маме.
Дашенька выплыла из комнаты, высоко неся свою сухую птичью головку с гладко зачесанными седыми волосами.
Дед — худой, костлявый, в черной академической шапочке, с которой он расставался только в постели, выбрал себе кисть темного винограда. Посмотрел сквозь нее на свет. Отщипнул одну виноградину и положил в рот.
— Амброзия, — сказал он удовлетворенно, разжевав. — Нектар, право слово.
Посмотрел на меня:
— Чего тебе из женевских шопов привезти, внука? — и перешел на английский:
— I know it"s not a problem to buy anything in Питер. But, what about something for fun?
— I prefer good Japanese dictaphone, — ответила я, подумав. — Мой что-то последнее время барахлить начал.
— Может быть, батарейки сели? — спросил дед.
— Меняла недавно. Do you have a cash?
— Dont worry, dear, — засмеялся дед. — Я за эти восемь лекций столько денег получу — девать некуда будет. А еще что привезти? Для души? — спросил дед.
— Автомат «Узи», — брякнула я. — И ведро патронов.
Дед смачно захохотал, показывая два ряда белоснежных, как у юноши, зубов.
— Эт-та можно. Но заметут меня, как пить дать заметут! — еле выговорил он. — Прямо на таможне и повяжут. И весь ЮНЕСКО не выручит!
— Филипп! — укоризненно сказала бабушка. — Что за выражения? Фу!..
— Виноват!
Дед наклонился и чмокнул бабушку в тонкое запястье.
— Знаете что, дорогие мои, — сказала я. — Пойду-ка я, прилягу, пожалуй. Что-то я сегодня подустала, слишком много дел навалилось. Вы меня извините, хорошо?
— Конечно, конечно, Лёлечка, — засуетилась бабушка. — Я велю Дашеньке принести к тебе в комнату перину.
— Спасибо, бабуля. Нет причины ее беспокоить. У меня там целая куча теплейших пледов, — ответила я, по-обезьяньи переходя на дедулин академическо-книжный слэнг.
Я поднялась и поцеловала маму в щеку.
— Очень вкусно, ма…
По слабо освещенному, казавшемуся еще выше от бесконечно высоких книжных шкафов многоколенчатому коридору я понуро добрела до своей комнаты. До бывшей своей комнаты. Светелки. Хотя, впрочем, она в этом доме так и осталась навсегда моей. Комнатой единственной и ненаглядной дочки и внучки.
Я достала из шкафа несколько маленьких подушек-думок и пледы. Быстро соорудила из них на диване уютную нору и с ногами забралась в нее. Поставила рядом с собой на колченогий барочный столик вымытую Дашенькой до стерильной чистоты медную пепельницу.
Я курила и смотрела на противоположную от изголовья дивана стенку. Там, в тонкой деревянной рамке под стеклом висел большой цветной фотопортрет в рост. А на портрете смеялась прямо в объектив длинноногая девчонка с выгоревшими на солнце прямыми волосами. Это была я, собственной персоной.
На портрете мне лет девятнадцать, не более. Нет, девятнадцати мне еще тогда не стукнуло: день рождения должен был накатиться через полтора месяца, в конце лета. Значит, восемнадцать с хвостиком. Ранний период эпохи мужчин. Пицунда, Дом творчества Союза кинематографистов, постоянная жара за тридцать, парное море, отъезд мамы и папы на неделю раньше срока (какие-то неинтересные для меня питерские семейные проблемы), восхитительное одиночество, уйма карманных денег и первый выпитый на законных основаниях — я уже совершеннолетняя! — коктейль с Martini.
А еще: молодые мускулистые животные в маленьких узких плавках; томление, перетекающее в низ живота от раскаленной пляжной гальки; постоянный треугольник паруса на черте горизонта; сошедший с ума сорокатрехлетний (дедушка!) маститый лысоватый московский кинооператор, вдрызг разругавшийся из-за моей юной персоны со скоропостижно уехавшей после этого домой дебелой супругой; его ежедневные ритуальные пляски вокруг меня с фотоаппаратом наготове — щелк-щелк, — летят в урну для мусора упаковки из-под пленки Kodak; внезапные слезы на его плохо выбритых щеках в полумраке комнаты, под шелест ночного прибоя после моего мстительного отказа (почему отказала-то, дурища?) выйти за него замуж и полное ощущение вседозволенности и безнаказанности.
Оператор был влюблен по-настоящему, теперь-то я это понимаю. Но, увы, оператор канул в неизвестность и вместо него — ожидание принца. Вместо принца — мой бывший муж-урод, которого я через пол-года после свадьбы застукала в гостиничной постели (короткая совместная поездка на каникулы в Таллин) с пятнадцатилетним прыщавым сопляком. Сейчас, по весьма достоверным слухам, мой голубой принц держит на пару с каким-то пуэрториканцем (занятие как раз по нему) маленький sex-shop в каком-то бандитском районе L.A.
Я погасила догоревшую до фильтра сигарету и снова посмотрела на свой замечательный портрет.
Я была снята беднягой-оператором как раз в тот момент, когда повернулась к камере — волосы летят, плечи углом, мини-юбки, считай и вовсе нет. И улыбка до ушей.
— Вот овца-то беззаботная, прости Господи, — пробормотала я, глядя на свою глупую и счастливую улыбку.
В дверь осторожно постучали.
— Входи, ма, — сказала я.
Мама вошла и остановилась в дверях:
— Я тебе не помешаю, Лёля?
— Ну что ты, ма. Конечно же нет.
Мама помедлив, опустилась в кресло, стараясь не помять складки длинного платья. Помолчала.
— Дай, пожалуйста, и мне сигаретку, — сказала она.
Я удивленно покосилась на нее, но ничего не сказала. Протянула ей пачку и зажигалку. Мама долго разминала и так сухую американскую сигарету. Прикурила. Покачала головой. Ноги у нее и сейчас были хоть куда. И одевалась мама, не смотря на инфляцию, дефолт и смену мужей по-прежнему дорого и модно. Я в этом отношении вся в нее. В остальном — в деда. И кое в чем — в папу.
— Послушай, Лёля, — начала она не очень решительно. — Мне кажется… Мне кажется, что у тебя что-то произошло…
— У меня? — отозвалась я нехотя.
— Да… Впрочем, я не знаю… В конце концов — ты человек взрослый, самостоятельный и я не вправе требовать от тебя исповеди. Но…
Она замолчала.
— Так что — «но»? — спросила я сварливо, усаживаясь по-турецки на диване.
— Может я чем-либо могу тебе помочь, Лёля? Может быть, ты сочтешь нужным поделиться со мной твоими проблемами?
— Какими проблемами? — постаралась сделать я недоумевающий вид. Кажется мне это удалось.
Мама вздохнула. Неумело стряхнула пепел и негромко продолжила, глядя куда-то сквозь меня, в окно, забранное белоснежным тюлем:
— С тех пор, как ты стала жить отдельно, Лёля, а это произошло уже достаточно давно, мы с тобой как-то совсем перестали разговаривать по душам. А время идет. Я уже не молода, дорогая, совсем не молода… Но я ведь все-таки хорошо знаю тебя… И после смерти отца…
— Мама, а почему вы отдали меня именно в английскую спецшколу, — перебила ее я. — Почему?
— Как почему? — ошарашенно уставилась на меня мама. — Чтобы ты блестяще знала язык… Чтобы легко поступила в университет… Все же ты учила его с трех лет… А что это тебя вдруг так заинтересовало детство?
— Просто так, — сказала я и встала. — Лучше бы я не знала английского языка, мама.
— Господи, да что это ты такое говоришь, Лёля?
— Я, мама, наверное сегодня не останусь ночевать. Поеду к себе, — сказала я и вышла из комнаты.
* * *
Я уже натягивала в прихожей плащ, когда мама появилась из бывшей моей комнаты и подошла ко мне.
— Тебе надо как следует отдохнуть, Лёля, — негромко сказала она. — Съездить развеяться, скажем за границу. В горы или к морю. На худой конец — к нам на дачу.
— Да, ма. На дачу — это неплохая идея. Очень кстати. Но дачу я уже недавно посещала. Боюсь, что на дачи у меня теперь стойкая идиосинкразия.
— Ты была на нашей даче? А почему я об этом не знаю? — удивилась мама.
Я наклонилась и чмокнула ее в щеку.
— Я пошла. Поцелуй за меня деда и бабушку. Извинись, скажи — у меня срочные дела.
* * *
Я спустилась вниз, попрощалась с консьержкой и пошла к машине. Долго открывала дверь — никак не могла попасть в темноте ключом в замочную скважину. А потом, скорчившись на сиденье, я включила двигатель, печку и долго-долго смотрела перед собой, в осязаемо сгустившуюся темноту старого петербургского двора-колодца. Залетавший сверху, от труб, ветер сдирал остатки листьев с корявого высокого тополя, тянущегося из асфальта рядом с покосившимся фонарным столбом. Редкие капли дождя барабанили по крыше машины. Пахло холодной кожей сидений и застарелым табачным дымом.
Мне было жалко себя, маму, дедулю с бабулей. Хотя они и не узнают никогда, что со мной произошло, мне было их жалко.
И еще мне хотелось умереть.
Но вместо того, чтобы покончить с собой каким-либо зверским способом, я достала из кармана пачку сонапакса. Проглотила две таблетки. И тронула машину с места.
* * *
Я вытащила из почтового ящика целую кипу корреспонденции: газеты, телефонные счета, несколько писем и бумажную шелуху рекламных объявлений. Разглядывая конверты, я поднялась на второй этаж и отперла дверь в свою квартиру.
Одно из писем было из Штатов — длинный узкий конверт, заляпанный яркими пятнами марок. From Los Angeles, от моего бывшего супруга, мать его. И наверняка с какой-нибудь очередной слезной челобитной или дурацким коммерческим (по его мнению) предложением. Он, сволочь, теперь бессовестно пользуется так сказать, скидкой на время, на то что я — человек не злопамятный. И хотя я на большинство его писем не отвечаю, он все мне пишет и пишет. Настырный, как Ломоносов, мать его! Я скинула плащ. Прошла в кабинет и бронзовым длинным ножом для разрезания бумаг вскрыла конверт. Вытащила исписанные неаккуратным убористым почерком — по-английски, наверняка с кучей грамматических и синтаксических ошибок, — несколько листов с label какого-то отеля в верхнем левом углу. Мой бывший гомосек-миленок обожает, как и большинство русских эмигрантов последней волны, дешевые опереточные эффекты. А пресловутый отель — наверняка какая-нибудь грязная трехзвездочная дыра в захудалом южном штатовском городишке, полном поддатых скототорговцев и тупых полицейских.
Но я не успела прочитать ни строчки.
Потому что мелодично пропел дверной звонок. С письмом в руке я подошла к двери и заглянула в глазок. На плохо освещенной лестничной площадке я увидела искаженную оптикой глазка мужскую фигуру в куртке, кепке и с небольшим чемоданчиком в руке. Я не могла разобрать — кто это. Но в любом случае ни на кого из моих знакомых он не был похож и поэтому я настороженно спросила:
— Кто там?
— Открывайте, Ольга Матвеевна, не стесняйтесь. Это из РЭУ, дежурный сантехник, — услышала я быстрый, веселый, слегка отдающий псковским говором мужской голос. — Вы тут у соседей ваших нижних, у Антоновых из семьдесят второй, цельный потоп устроили. Мы уж вам звоним, звоним. Я второй раз прихожу. Открывайте, Ольга Матвеевна, открывайте скорей. А то они уже в тазиках по квартире плавают.
Я растеряно охнула. Однажды я по свойственному мне иногда разгильдяйству действительно круто затопила многодетных бедняг Антоновых. Потом мне пришлось нанимать работяг, которые сделали им за мой счет ремонт на кухне и в ванной. И теперь то же во второй раз? Да что ж за напасть такая! Я быстро повернула собачку замка и распахнула дверь.
Передо мной стоял он.
Один из них. Номер четвертый. Но я не смогла бы сейчас, даже если бы и захотела, вспомнить его имя или фамилию. Я вообще сейчас больше не могла ни о чем думать, потому что при виде номера четвертого мозг мой мгновенно отключился и я превратилась в бесформенный комок неодушевленной, распадающейся на первозданные молекулы слизи.
Даже не умом, а каким-то пока что еще живым кусочком сознания я вроде бы ощущала, что у меня вроде бы есть возможность захлопнуть дверь, но я словно оледенела от ужаса. Я хотела закричать, но вместо этого у меня из горла вырвался тоненький писк, даже скорее мерзкий сип какой-то, а не писк. Я попятилась в глубину квартиры, инстинктивно вытянув для защиты руку, в которой так и было зажато письмо.
Он шагнул вперед, прямо на меня, резко захлопывая за собой дверь. Он что-то говорил, но я не могла разобрать ни одного из его слов. Я пятилась назад, пока не уперлась спиной, мокрой от холодного смертного пота, в не менее холодную твердую стену. Дальше отступать мне было некуда. Я чувствовала, как капли пота быстро катятся у меня и по вискам, и по лбу, заливают, пощипывая, глаза.
Он подступал ко мне с вытянутыми вперед руками. Пальцы были растопырены. Его лицо с беззвучно шевелящимися губами приблизилось к моему лицу. И только тогда я услышала, что он говорит — какие слова. И наконец поняла, что он показывает мне, что руки у него пустые. А говорил он вот что:
— Не бойтесь. Да не бойтесь же вы. Я безоружен. Я пришел просто поговорить с вами… Не бойтесь.
Глава 17. СВИДЕТЕЛЬ.
Свет настольной лампы падал в основном на меня. А она сидела в тени, в кресле напротив меня и глаза ее свирепо поблескивали в полумраке комнаты. Она сидела поджавшись, собранная для прыжка, как пантера, готовая в любую секунду сорваться с места, зашипеть, зарычать и выпустить когти при малейшем моем неосторожном движении. Но я был очень, очень осторожен. Я старался и двигаться осторожно, и говорить негромко и мягко, в чуть замедленном, завораживающем темпе.
Именно мягко и медленно я протянул руку и стряхнул в керамическую пепельницу пепел, выросший длинным столбиком на моей сигарете. Мне нельзя было ее спугнуть — она и так была напугана до чертиков моим приходом. Но тем не менее к этому моменту я уже вполне созрел, чтобы наорать на нее или надавать ей оплеух.
— Что же вы замолчали? — спросил я.
— А вы уверены, что у вас все получится? — в ответ спросила она и глаза ее злобно сверкнули.
Я пожал плечами.
— Я бы с вами не разговаривал сейчас, если бы мы не были уверены. — Я специально подчеркнул слово «мы». — Получится, получится, все получится. Повторяю: раз вы не хотите идти нам навстречу, мы будем вынуждены принять ответные меры. Но уже по отношению к вам. Лично к вам, Ольга Матвеевна.
— И какие же это будут меры?
Я снова пожал плечами — надеюсь это у меня вышло достаточно естественно и свободно.
— Почему это я должен сообщать вам подробности? Вы ведь не хотите пойти на компромисс… Разве не так?
Она ничего не ответила. Взяла сигарету, зажигалку. Я не сделал даже попытки дать ей прикурить. Она щелкнула своей зажигалкой. Огонек на несколько мгновений высветил ее лицо. Но смотрела она не на пламя, а на меня. Очень пристально и недобро смотрела.
— Ну, скажем так: для вас не секрет, что каждый день в городе происходит масса несчастных случаев. И многие — со смертельным исходом, — ровным голосом сказал я. — Значит, скоро будет на один несчастный случай больше. Око за око, зуб за зуб, раз уж вы не хотите прислушаться к голосу разума. Поймите, нам теперь терять нечего.
Слава Богу, голос мой действительно звучал как надо — спокойно и зловеще. Ведь она ни в коем случае не должна была догадаться, что я блефую. Что все мы блефуем и ни о каком «несчастном случае» и речи не могло идти.
— Несчастный случай, говорите? Со смертельным исходом? А вы — именно вы уверены, что этот несчастный случай произойдет до того, как вы…
Она резко оборвала фразу и замолчала.
А мне вдруг по-настоящему стало страшно. Ведь я был одним из оставшихся номеров после Игоря. После его Жанны.
— Нам теперь нечего терять, — тем не менее упрямо повторил я. — Уже нечего.
— Зачем тогда вы пришли? — вдруг спросила она.
— Как это — зачем? — даже опешил я. — Вы что, до сих пор не поняли, каким…
Она зашипела, вырастая из глубин кресла, словно рассвирипевшая кобра.
— Я вас спрашиваю — зачем вы пришли?
Неожиданно для себя я постыдно быстро вскочил на ноги.
— Сначала вы предлагаете мне деньги, потом угрожаете, обещаете устроить мне несчастный случай, — продолжала тихо шипеть она, — а у вас хоть немножко пошевелились мозги, прежде чем вы решились сюда придти? У вас, в вашей пустой черепной коробке, или у них, у ваших вонючих друзей-ублюдков, мозги пошевелились?..
Она мелкими танцующими шажками придвигалась ко мне, поднимая, — видимо, сама не осознавая, что делает, — поднимая растопыренные пальцы с острыми ногтями к моему лицу. Я попятился в спасительный простор прихожей.
— Вы хоть подумали, с чем вы ко мне идете? Вы хоть понимаете, что произошло тогда там, на даче? — постепенно повышала она голос, не отступая от меня ни на шаг. — Вы хоть понимаете, кто вы? Кто — вы?! А?!
Я, пятясь, словно рак, пересек прихожую и уперся спиной во входную дверь. Дальше пятиться было некуда, разве что только улепетнуть за дверь. Но я не улепетнул. Да и неловко мне было дальше отступать, — ведь она была всего-навсего женщина. Слабая, несчастная женщина.
— Вы понимаете, что вы — свиньи? — вдруг завопила она. — Вонючие трусливые свиньи, вот вы кто! Гниды ползучие, ишь, обосрались!.. Мириться прибежали? Да я знаете что с вами… Да я вас!..
У нее не хватило слов, она захлебнулась злобным отвращением. И тогда я, не выдержав этой чудовищной, осязаемо толкающей меня в грудь ненависти, этого женского неистовства, тоже заорал прямо ей в лицо:
— А ты видела дочку Игоря, сволочь?! Ты видела, что с ней сделали твои уроды? Детей-то зачем?! Ты что думаешь — ты лучше нас? Да ты такая же! Точно такая же сволочь и гнида! Только к тому же еще и оттраханная тремя мужиками сразу!..
Я резко оттолкнул ее от себя и повернулся к двери, нащупывая собачку замка.
Глава 18. ПАЛАЧ.
До меня не сразу дошел смысл того, что он на одном дыхании выплюнул мне прямо в лицо. А когда дошел, то на меня нахлынула какая-то мутная, первобытная волна невероятной злобы. Я кинулась в комнату, схватила со стола то, что первое попалась под руку и рванулась назад, в прихожую, где он неумело возился с дверным замком. Кажется, я стонала. Не помню.
И, выбежав в прихожую, я с размаха всадила бронзовый нож для разрезания бумаг прямо ему под правую лопатку. Мелькнуло мимолетное удивление: нож вошел легко, с едва слышным противным сухим хрустом.
От моего удара его бросило вперед и он звонко стукнулся лбом о дверную филенку. А выдернувшийся по инерции нож остался у меня в руке. Он отпустил замок. Из небольшой дырки в куртке несильно выплеснулась и потекла по черной хромированной коже куртки кровь. Она была ослепительно алой и блестящей. Она была настоящей.
А потом он повернулся ко мне — медленно, медленно — и так же медленно, ко мне лицом, пополз вниз по двери. Не отрывая от меня взгляда, он очутился на полу и тихо сказал, почему-то грустно улыбнувшись:
— Эх ты, дурочка… Боже мой, какая же ты дурочка…
И закрыл глаза, и голова его бессильно свесилась на грудь. Он не шевелился.
На двери, там, где он проехался спиной, на блестящей белой масляной краске осталась размазанная красная полоса. Словно кто-то только что начал перекрашивать дверь, попробовал-попробовал колер, да и бросил это никчемное занятие.
Я попятилась; кажется, я что-то пыталась произнести. Губы у меня онемели и во рту стало сухо и горячо. Звонко брякнул о паркетины пола выпавший у меня из руки нож.
— Господи, о, Господи, — шептала я, отступая. — Что же я наделала?..
Я зачем-то побежала на цыпочках на кухню, заметалась по ней, роняя табуретки, вернулась назад во внушающую мне — теперь — ужас прихожую. Я осторожно присела на корточки перед ним и пальцем осторожно тронула его за плечо:
— Эй… Эй, вы живы?..
Он приоткрыл глаза, с трудом приподнял голову. Он смотрел на меня мутным пустым взглядом, почти не узнавая. Пошевелился, попытался левой рукой залезть назад, за спину; видно, хотел дотянуться до того места, куда вошел нож. Скривился от боли и прошептал:
— Помоги…
Я подхватила под руки его тяжелое, непослушное тело, приподняла, поволокла из прихожей в кабинет. Он пытался помогать мне, слабо отталкиваясь от пола ногами. Он ворочался, как пьяный, как пробитый острым гарпуном глянцево-черно-красный морской краб.
— Бинт… У тебя… В доме есть бинт? — прохрипел он.
— Да… Да! Конечно есть!
Я отпустила его, помчалась на кухню. Когда я вернулась с бинтами и тампонами, он уже стянул с себя свою кожаную куртку, пытался вылезти из свитера. Он сидел, привалившись здоровым боком к дивану. Светло-синяя подкладка куртки потемнела, она была вся пропитана кровью. Когда он попытался стянуть свитер, то заскрипел зубами от боли. Откинулся назад. Лицо его прямо на глазах становилось землисто-серого цвета, покрывалось мелким потом, будто он только что вынырнул из-под воды.
— Разрезай…к матери… Разрезай, — прошептал он.
Я выхватила из ящика серванта большие портновские ножницы и торопясь, дрожащими руками стала кромсать свитер прямо вместе с рубашкой, обнажая его бок и спину. Куски ткани, набухшие от крови, влажно шлепались на пол. Он повернулся чуть на бок и я увидела рану. Она была небольшая и выглядела, словно обычный порез с припухшими синеватыми краями. Но из этого пореза по-прежнему толчками выбрасывалась кровь. В крови были и спина, и джинсы, словно кто-то вылил на него бутылку липкого красного десертного вина.
— Бинтуй, что смотришь?..
Я стала заматывать его, положив на рану несколько тампонов. И тампоны, и бинты сразу же набухали, темнели от терпко пахнущей крови. Но я продолжала, стоя перед ним на коленях, лихорадочно быстро обматывать его бинтами.
Наконец зубами я разодрала край бинта и кое-как завязала концы. Он откинулся, уронил голову на сиденье дивана. Посмотрел на меня и хотел что-то сказать, но не успел. Зрачки у него закатились и голова бессильно упала набок.
— Ты что? — схватила я его за плечо. — Ты что?.. Не умирай, слышишь?!
Я затрясла его за плечи, затормошила. Голова его безвольно моталась из стороны в сторону. Я схватила его, с трудом приподняла. Заволокла на диван и уложила почти поперек, на большее сил не хватило — ноги его свешивались вниз. Он лежал ничком и я, косясь на темное-красное пятно, расплывавшееся на белизне бинтов, подскочила к телефону и стала лихорадочно нажимать кнопки. Палец у меня плясал, не попадая на нужные цифры. Но все же я набрала тот единственный номер телефона, который мог его и меня спасти.