Нежность (сборник)
ModernLib.Net / Поэзия / Белла Ахмадулина / Нежность (сборник) - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 4)
где будут во все времена одни лишь собаки и дети бедней и свободней меня. «Однажды, покачнувшись на краю…»
Однажды, покачнувшись на краю всего, что есть, я ощутила в теле присутствие непоправимой тени, куда-то прочь теснившей жизнь мою. Никто не знал, лишь белая тетрадь заметила, что я задула свечи, зажжённые для сотворенья речи, — без них я не желала умирать. Так мучилась! Так близко подошла к скончанью мук! Не молвила ни слова. А это просто возраста иного искала неокрепшая душа. Я стала жить и долго проживу. Но с той поры я мукою земною зову лишь то, что не воспето мною, всё прочее – блаженством я зову. «Собрались, завели разговор…»
Собрались, завели разговор, долго длились их важные речи. Я смотрела на маленький двор, чудом выживший в Замоскворечье. Чтоб красу предыдущих времён возродить, а пока, исковеркав, изнывал и бранился ремонт, исцеляющий старую церковь. Любоваться ещё не пора: купол слеп и весь вид не осанист, но уже по каменьям двора восхищённый бродил иностранец. Я сидела, смотрела в окно, тосковала, что жить не умею. Слово «скоросшиватель» влекло разрыдаться над жизнью моею. Как вблизи расторопной иглы, с невредимой травою зелёной, с бузиною, затмившей углы, уцелел этот двор непреклонный? Прорастание мха из камней и хмельных маляров перебранка становились надеждой моей, ободряющей вестью от брата. Дочь и внучка московских дворов, объявляю: мой срок не окончен. Посреди сорока сороков не иссякла душа-колокольчик. О запекшийся в сердце моем и зазубренный мной без запинки белокаменный свиток имён Маросейки, Варварки, Ордынки! Я, как старые камни, жива. Дождь веков нас омыл и промаслил. На клею золотого желтка нас возвёл незапамятный мастер. Как живучие эти дворы, уцелею и я, может статься. Ну, а нет – так придут маляры. А потом приведут чужестранца. Медлительность
Надежде Яковлевне Мандельштам
Замечаю, что жизнь не прочна и прервётся. Но как не заметить, что не надо, пора не пришла торопиться, есть время помедлить. Прежде было – страшусь и спешу: есмь сегодня, а буду ли снова? И на казнь посылала свечу ради тщетного смысла ночного. Как умна – так никто не умен, полагала. А снег осыпался. И остался от этих времен горб – натруженность среднего пальца. Прочитаю добытое им — лишь скучая, но не сострадая, и прошу: тот, кто молод, – любим. А тогда я была молодая. Отбыла, отспешила. К душе льнёт прилив незатейливых истин. Способ совести избран уже и теперь от меня не зависит. Сам придет этот миг или год: смысл нечаянный, нега, вершинность… Только старости недостает. Остальное уже совершилось. «Что за мгновенье! Родное дитя…»
Что за мгновенье! Родное дитя дальше от сердца, чем этот обычай: красться к столу сквозь чащобу житья, зренье возжечь и следить за добычей. От неусыпной засады моей не упасётся ни то и ни это. Пав неминуемой рысью с ветвей, вцепится слово в загривок предмета. Эй, в небесах! Как ты любишь меня! И, заточенный в чернильную склянку, образ вселенной глядит из темна, муча меня, как сокровище скрягу. Так говорю я и знаю, что лгу. Необитаема высь надо мною. Гаснут два фосфорных пекла во лбу. Лютый младенец кричит за стеною. Спал, присосавшись к сладчайшему сну, ухом не вел, а почуял измену. Всё – лишь ему, ничего – ремеслу, быть по сему, и перечить не смею. Мне – только маленькой гибели звук: это чернил перезревшая влага вышибла пробку. Бессмысленный круг букв нерожденных приемлет бумага. Властвуй, исчадие крови моей! Если жива – значит, я недалече. Что же, не хуже других матерей я – погубившая детище речи. Чем я плачу за улыбку твою, я любопытству людей не отвечу. Лишь содрогнусь и глаза притворю, если лицо моё в зеркале встречу. Взойти на сцену
Пришла и говорю: как нынешнему снегу легко лететь с небес в угоду февралю, так мне в угоду вам легко взойти на сцену. Не верьте мне, когда я это говорю. О, мне не привыкать, мне не впервой, не внове взять в кожу, как ожог, вниманье ваших глаз. Мой голос, словно снег, вам упадает в ноги, и он умрет, как снег, и обратится в грязь. Неможется! Нет сил! Я отвергаю участь явиться на помост с больничной простыни. Какой мороз во лбу! Какой в лопатках ужас! О, кто-нибудь, приди и время растяни! По грани роковой, по острию каната — плясунья, так пляши, пока не сорвалась. Я знаю, что умру, но я очнусь, раз надо. Так было всякий раз. Так будет в этот раз. Исчерпана до дна пытливыми глазами, на сведенье ушей я трачу жизнь свою. Но тот, кто мной любим, всегда спокоен в зале. Себя не сохраню, его не посрамлю. Когда же я очнусь от суетного риска неведомо зачем сводить себя на нет, но скажет кто-нибудь: она была артистка, и скажет кто-нибудь: она была поэт. Измучена гортань кровотеченьем речи, но весел мой прыжок из темноты кулис. В одно лицо людей, всё явственней и резче, сливаются черты прекрасных ваших лиц. Я обращу в поклон нерасторопность жеста. Нисколько мне не жаль ни слов, ни мук моих. Достанет ли их вам для малого блаженства? Не навсегда прошу – но лишь на миг, на миг… «Сад еще не облетал…»
Сад еще не облетал, только берёза желтела. «Вот уж и август настал», — я написать захотела. «Вот уж и август настал», — много ль ума в этой строчке, — мне ль разобраться? На сад осень влияла все строже. И самодержец души там, где исток звездопада, повелевал: – Не пиши! Августу славы не надо. Слиткам последней жары сыщешь эпитет не ты ли, коль золотые шары, видишь, и впрямь золотые. Так моя осень текла. Плод упадал переспелый. Возле меня и стола день угасал не воспетый. В прелести действий земных лишь тишина что-то значит. Слишком развязно о них бренное слово судачит. Судя по хладу светил, по багрецу перелеска, Пушкин, октябрь наступил. Сколько прохлады и блеска! Лёд поутру обметал ночью налитые лужи. «Вот уж и август настал», — ах, не дописывать лучше. Бедствую и не могу следовать вещим капризам. Но золотится в снегу августа маленький призрак. Затвердевает декабрь. Весело при снегопаде слышать, как вечный диктант вдруг достигает тетради… «Бьют часы, возвестившие осень…»
Бьют часы, возвестившие осень: тяжелее, чем в прошлом году, ударяется яблоко оземь — столько раз, сколько яблок в саду. Этой музыкой, внятной и важной, кто твердит, что часы не стоят? Совершает поступок отважный, но как будто бездействует сад. Всё заметней в природе печальной выраженье любви и родства, словно ты – не свидетель случайный, а виновник её торжества. «Опять сентябрь, как тьму времён назад…»
Опять сентябрь, как тьму времён назад, и к вечеру мужает юный холод. Я в таинствах подозреваю сад: все кажется – там кто-то есть и ходит. Мне не страшней, а только веселей, что призраком населена округа. Я в доброте моих осенних дней ничьи шаги приму за поступь друга. Мне некого спросить: а не пора ль списать в тетрадь – с последнею росою траву и воздух, в зримую спираль закрученный неистовой осою. И вот ещё: вниманье чьих очей, воспринятое некогда луною, проделало обратный путь лучей и на земле увиделось со мною? Любой, чьё зренье вобрала луна, свободен с обожаньем иль укором иных людей, иные времена оглядывать своим посмертным взором. Не потому ль в сиянье и красе так мучат нас её пустые камни? О, знаю я, кто пристальней, чем все, её посеребрил двумя зрачками! Так я сижу, подслушиваю сад, для вечности в окне оставив щёлку. И Пушкина неотвратимый взгляд ночь напролет мне припекает щёку. Снимок
Улыбкой юности и славы чуть припугнув, но не отторгнув, от лени или для забавы так села, как велел фотограф. Лишь в благоденствии и лете, при вечном детстве небосвода, клянётся ей в Оспедалетти апрель двенадцатого года. Сложила на коленях руки, глядит из кружевного нимба. И тень её грядущей муки защёлкнута ловушкой снимка. С тем – через «ять» – сырым и нежным апрелем слившись воедино, как в янтаре окаменевшем, она пребудет невредима. И запоздалый соглядатай застанет на исходе века тот профиль нежно-угловатый, вовек сохранный в сгустке света. Какой покой в нарядной даме, в чьём чётком облике и лике прочесть известие о даре так просто, как названье книги. Кто эту горестную мету, оттиснутую без помарок, и этот лоб, и чёлку эту себе выпрашивал в подарок? Что ей самой в её портрете? Пожмёт плечами, как угодно! И выведет: «Оспедалетти. Апрель двенадцатого года». Как на земле свежо и рано! Грядущий день, дай ей отсрочку! Пускай она допишет: «Анна Ахматова», – и капнет точку. «Я вас люблю, красавицы столетий…»
Я вас люблю, красавицы столетий, за ваш небрежный выпорх из дверей, за право жить, вдыхая жизнь соцветий и на плечи накинув смерть зверей. Ещё за то, что, стиснув створки сердца, клад бытия не отдавал моллюск, открыть и вынуть – вот простое средство быть в жемчуге при свете бальных люстр. Как будто мало ямба и хорея ушло на ваши души и тела, на каторге чужой любви старея, о, сколько я стихов перевела! Капризы ваши, шеи, губы, щёки, смесь чудную коварства и проказ — я всё воспела, мы теперь в расчете, последний раз благословляю вас! Кто знал меня, тот знает, кто нимало не знал – поверит, что я жизнь мою, всю напролёт, навытяжку стояла пред женщиной, да и теперь стою. Не время ли присесть, заплакать, с места не двинуться? Невмочь мне, говорю, Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.
Страницы: 1, 2, 3, 4
|
|