Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Нежность (сборник)

ModernLib.Net / Поэзия / Белла Ахмадулина / Нежность (сборник) - Чтение (Ознакомительный отрывок) (стр. 4)
Автор: Белла Ахмадулина
Жанр: Поэзия

 

 


где будут во все времена

одни лишь собаки и дети

бедней и свободней меня.

«Однажды, покачнувшись на краю…»

Однажды, покачнувшись на краю

всего, что есть, я ощутила в теле

присутствие непоправимой тени,

куда-то прочь теснившей жизнь мою.

Никто не знал, лишь белая тетрадь

заметила, что я задула свечи,

зажжённые для сотворенья речи, —

без них я не желала умирать.

Так мучилась! Так близко подошла

к скончанью мук! Не молвила ни слова.

А это просто возраста иного

искала неокрепшая душа.

Я стала жить и долго проживу.

Но с той поры я мукою земною

зову лишь то, что не воспето мною,

всё прочее – блаженством я зову.

«Собрались, завели разговор…»

Юрию Королеву

Собрались, завели разговор,

долго длились их важные речи.

Я смотрела на маленький двор,

чудом выживший в Замоскворечье.

Чтоб красу предыдущих времён

возродить, а пока, исковеркав,

изнывал и бранился ремонт,

исцеляющий старую церковь.

Любоваться ещё не пора:

купол слеп и весь вид не осанист,

но уже по каменьям двора

восхищённый бродил иностранец.

Я сидела, смотрела в окно,

тосковала, что жить не умею.

Слово «скоросшиватель» влекло

разрыдаться над жизнью моею.

Как вблизи расторопной иглы,

с невредимой травою зелёной,

с бузиною, затмившей углы,

уцелел этот двор непреклонный?

Прорастание мха из камней

и хмельных маляров перебранка

становились надеждой моей,

ободряющей вестью от брата.

Дочь и внучка московских дворов,

объявляю: мой срок не окончен.

Посреди сорока сороков

не иссякла душа-колокольчик.

О запекшийся в сердце моем

и зазубренный мной без запинки

белокаменный свиток имён

Маросейки, Варварки, Ордынки!

Я, как старые камни, жива.

Дождь веков нас омыл и промаслил.

На клею золотого желтка

нас возвёл незапамятный мастер.

Как живучие эти дворы,

уцелею и я, может статься.

Ну, а нет – так придут маляры.

А потом приведут чужестранца.

Медлительность

Надежде Яковлевне Мандельштам

Замечаю, что жизнь не прочна

и прервётся. Но как не заметить,

что не надо, пора не пришла

торопиться, есть время помедлить.

Прежде было – страшусь и спешу:

есмь сегодня, а буду ли снова?

И на казнь посылала свечу

ради тщетного смысла ночного.

Как умна – так никто не умен,

полагала. А снег осыпался.

И остался от этих времен

горб – натруженность среднего пальца.

Прочитаю добытое им —

лишь скучая, но не сострадая,

и прошу: тот, кто молод, – любим.

А тогда я была молодая.

Отбыла, отспешила. К душе

льнёт прилив незатейливых истин.

Способ совести избран уже

и теперь от меня не зависит.

Сам придет этот миг или год:

смысл нечаянный, нега, вершинность…

Только старости недостает.

Остальное уже совершилось.

«Что за мгновенье! Родное дитя…»

Что за мгновенье! Родное дитя

дальше от сердца, чем этот обычай:

красться к столу сквозь чащобу житья,

зренье возжечь и следить за добычей.

От неусыпной засады моей

не упасётся ни то и ни это.

Пав неминуемой рысью с ветвей,

вцепится слово в загривок предмета.

Эй, в небесах! Как ты любишь меня!

И, заточенный в чернильную склянку,

образ вселенной глядит из темна,

муча меня, как сокровище скрягу.

Так говорю я и знаю, что лгу.

Необитаема высь надо мною.

Гаснут два фосфорных пекла во лбу.

Лютый младенец кричит за стеною.

Спал, присосавшись к сладчайшему сну,

ухом не вел, а почуял измену.

Всё – лишь ему, ничего – ремеслу,

быть по сему, и перечить не смею.

Мне – только маленькой гибели звук:

это чернил перезревшая влага

вышибла пробку. Бессмысленный круг

букв нерожденных приемлет бумага.

Властвуй, исчадие крови моей!

Если жива – значит, я недалече.

Что же, не хуже других матерей

я – погубившая детище речи.

Чем я плачу за улыбку твою,

я любопытству людей не отвечу.

Лишь содрогнусь и глаза притворю,

если лицо моё в зеркале встречу.

Взойти на сцену

Пришла и говорю: как нынешнему снегу

легко лететь с небес в угоду февралю,

так мне в угоду вам легко взойти на сцену.

Не верьте мне, когда я это говорю.

О, мне не привыкать, мне не впервой, не внове

взять в кожу, как ожог, вниманье ваших глаз.

Мой голос, словно снег, вам упадает в ноги,

и он умрет, как снег, и обратится в грязь.

Неможется! Нет сил! Я отвергаю участь

явиться на помост с больничной простыни.

Какой мороз во лбу! Какой в лопатках ужас!

О, кто-нибудь, приди и время растяни!

По грани роковой, по острию каната —

плясунья, так пляши, пока не сорвалась.

Я знаю, что умру, но я очнусь, раз надо.

Так было всякий раз. Так будет в этот раз.

Исчерпана до дна пытливыми глазами,

на сведенье ушей я трачу жизнь свою.

Но тот, кто мной любим, всегда спокоен в зале.

Себя не сохраню, его не посрамлю.

Когда же я очнусь от суетного риска

неведомо зачем сводить себя на нет,

но скажет кто-нибудь: она была артистка,

и скажет кто-нибудь: она была поэт.

Измучена гортань кровотеченьем речи,

но весел мой прыжок из темноты кулис.

В одно лицо людей, всё явственней и резче,

сливаются черты прекрасных ваших лиц.

Я обращу в поклон нерасторопность жеста.

Нисколько мне не жаль ни слов, ни мук моих.

Достанет ли их вам для малого блаженства?

Не навсегда прошу – но лишь на миг, на миг…

«Сад еще не облетал…»

Сад еще не облетал,

только берёза желтела.

«Вот уж и август настал», —

я написать захотела.

«Вот уж и август настал», —

много ль ума в этой строчке, —

мне ль разобраться? На сад

осень влияла все строже.

И самодержец души

там, где исток звездопада,

повелевал: – Не пиши!

Августу славы не надо.

Слиткам последней жары

сыщешь эпитет не ты ли,

коль золотые шары,

видишь, и впрямь золотые.

Так моя осень текла.

Плод упадал переспелый.

Возле меня и стола

день угасал не воспетый.

В прелести действий земных

лишь тишина что-то значит.

Слишком развязно о них

бренное слово судачит.

Судя по хладу светил,

по багрецу перелеска,

Пушкин, октябрь наступил.

Сколько прохлады и блеска!

Лёд поутру обметал

ночью налитые лужи.

«Вот уж и август настал», —

ах, не дописывать лучше.

Бедствую и не могу

следовать вещим капризам.

Но золотится в снегу

августа маленький призрак.

Затвердевает декабрь.

Весело при снегопаде

слышать, как вечный диктант

вдруг достигает тетради…

«Бьют часы, возвестившие осень…»

Бьют часы, возвестившие осень:

тяжелее, чем в прошлом году,

ударяется яблоко оземь —

столько раз, сколько яблок в саду.

Этой музыкой, внятной и важной,

кто твердит, что часы не стоят?

Совершает поступок отважный,

но как будто бездействует сад.

Всё заметней в природе печальной

выраженье любви и родства,

словно ты – не свидетель случайный,

а виновник её торжества.

«Опять сентябрь, как тьму времён назад…»

Опять сентябрь, как тьму времён назад,

и к вечеру мужает юный холод.

Я в таинствах подозреваю сад:

все кажется – там кто-то есть и ходит.

Мне не страшней, а только веселей,

что призраком населена округа.

Я в доброте моих осенних дней

ничьи шаги приму за поступь друга.

Мне некого спросить: а не пора ль

списать в тетрадь – с последнею росою

траву и воздух, в зримую спираль

закрученный неистовой осою.

И вот ещё: вниманье чьих очей,

воспринятое некогда луною,

проделало обратный путь лучей

и на земле увиделось со мною?

Любой, чьё зренье вобрала луна,

свободен с обожаньем иль укором

иных людей, иные времена

оглядывать своим посмертным взором.

Не потому ль в сиянье и красе

так мучат нас её пустые камни?

О, знаю я, кто пристальней, чем все,

её посеребрил двумя зрачками!

Так я сижу, подслушиваю сад,

для вечности в окне оставив щёлку.

И Пушкина неотвратимый взгляд

ночь напролет мне припекает щёку.

Снимок

Улыбкой юности и славы

чуть припугнув, но не отторгнув,

от лени или для забавы

так села, как велел фотограф.

Лишь в благоденствии и лете,

при вечном детстве небосвода,

клянётся ей в Оспедалетти

апрель двенадцатого года.

Сложила на коленях руки,

глядит из кружевного нимба.

И тень её грядущей муки

защёлкнута ловушкой снимка.

С тем – через «ять» – сырым и нежным

апрелем слившись воедино,

как в янтаре окаменевшем,

она пребудет невредима.

И запоздалый соглядатай

застанет на исходе века

тот профиль нежно-угловатый,

вовек сохранный в сгустке света.

Какой покой в нарядной даме,

в чьём чётком облике и лике

прочесть известие о даре

так просто, как названье книги.

Кто эту горестную мету,

оттиснутую без помарок,

и этот лоб, и чёлку эту

себе выпрашивал в подарок?

Что ей самой в её портрете?

Пожмёт плечами, как угодно!

И выведет: «Оспедалетти.

Апрель двенадцатого года».

Как на земле свежо и рано!

Грядущий день, дай ей отсрочку!

Пускай она допишет: «Анна

Ахматова», – и капнет точку.

«Я вас люблю, красавицы столетий…»

Я вас люблю, красавицы столетий,

за ваш небрежный выпорх из дверей,

за право жить, вдыхая жизнь соцветий

и на плечи накинув смерть зверей.

Ещё за то, что, стиснув створки сердца,

клад бытия не отдавал моллюск,

открыть и вынуть – вот простое средство

быть в жемчуге при свете бальных люстр.

Как будто мало ямба и хорея

ушло на ваши души и тела,

на каторге чужой любви старея,

о, сколько я стихов перевела!

Капризы ваши, шеи, губы, щёки,

смесь чудную коварства и проказ —

я всё воспела, мы теперь в расчете,

последний раз благословляю вас!

Кто знал меня, тот знает, кто нимало

не знал – поверит, что я жизнь мою,

всю напролёт, навытяжку стояла

пред женщиной, да и теперь стою.

Не время ли присесть, заплакать, с места

не двинуться? Невмочь мне, говорю,

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4