Нежность (сборник)
ModernLib.Net / Поэзия / Белла Ахмадулина / Нежность (сборник) - Чтение
(Ознакомительный отрывок)
(стр. 2)
Я не знаю, И не знаю: я одобрена вами иль справедливо и бегло охаяна. Но проносятся пусть надо мной ваши лица и ваши слова. Написала всё это Ахмадулина Белла Ахатовна. Год рождения – 1937. Место рождения — город Москва. 1963Новая тетрадь
Смущаюсь и робею пред листом бумаги чистой. Так стоит паломник у входа в храм. Пред девичьим лицом так опытный потупится поклонник. Как будто школьник, новую тетрадь я озираю алчно и любовно, чтобы потом пером её терзать, марая ради замысла любого. Чистописанья сладостный урок недолог. Перевёрнута страница. Бумаге белой нанесён урон, бесчинствует мой почерк и срамится. Так в глубь тетради, словно в глубь лесов, я безрассудно и навечно кану, одна среди сияющих листов неся свою ликующую кару. Грузинских женщин имена
Там в море паруса плутали, и, непричастные жаре, медлительно цвели платаны и осыпались в ноябре. Мешались гомоны базара, и обнажала высота переплетения базальта и снега яркие цвета. И лавочка в старинном парке бела вставала и нема, и смутно виноградом пахли грузинских женщин имена. Они переходили в лепет, который к морю выбегал и выплывал, как чёрный лебедь, и странно шею выгибал. Смеялась женщина Ламара, бежала по камням к воде, и каблучки по ним ломала, и губы красила в вине. И мокли волосы Медеи, вплетаясь утром в водопад, и капли сохли, и мелели, и загорались невпопад. И, заглушая олеандры, собравши всё в одном цветке, витало имя Ариадны и растворялось вдалеке. Едва опершийся на сваи, там приникал к воде причал. «Цисана!» – из окошка звали. «Натэла!» – голос отвечал… «Не уделяй мне много времени…»
Не уделяй мне много времени, вопросов мне не задавай. Глазами добрыми и верными руки моей не задевай. Не проходи весной по лужицам, по следу следа моего. Я знаю – снова не получится из этой встречи ничего. Ты думаешь, что я из гордости хожу, с тобою не дружу? Я не из гордости – из горести так прямо голову держу. Снегурочка
Что так Снегурочку тянуло к тому высокому огню? Уж лучше б в речке утонула, попала под ноги коню. Но голубым своим подолом вспорхнула – ноженьки видны — и нет ее. Она подобна глотку оттаявшей воды. Как чисто с воздухом смешалась, и кончилась ее пора. Играть с огнем – вот наша шалость, вот наша древняя игра. Нас цвет оранжевый так тянет, так нам проходу не дает. Ему поддавшись, тело тает и телом быть перестает. Но пуще мы огонь раскурим и вовлечём его в игру, и снова мы собой рискуем и доверяемся костру. Вот наш удел ещё невидим, в дыму ещё неразличим. То ль из него живыми выйдем, то ль навсегда сольёмся с ним. «Живут на улице Песчаной…»
Живут на улице Песчаной два человека дорогих. Я не о них. Я о печальной неведомой собаке их. Эта японская порода ей так расставила зрачки, что даже страшно у порога — как их раздумья глубоки. То добрый пёс. Но, замирая и победительно сопя, надменным взглядом самурая он сможет защитить себя. Однажды просто так, без дела одна пришла я в этот дом, и на диване я сидела, и говорила я с трудом. Уставив глаз свой самоцветный, всё различавший в тишине, пёс умудренный семилетний сидел и думал обо мне. И голова его мигала. Он горестный был и седой, как бы поверженный микадо, усталый и немолодой. Зовется Тошкой пёс. Ах, Тошка, ты понимаешь всё. Ответь, что мне так совестно и тошно сидеть и на тебя глядеть? Всё тонкий нюх твой различает, угадывает наперёд. Скажи мне, что нас разлучает и все ж расстаться не даёт? «По улице моей который год…»
По улице моей который год звучат шаги – мои друзья уходят. Друзей моих медлительный уход той темноте за окнами угоден. Запущены моих друзей дела, нет в их домах ни музыки, ни пенья, и лишь, как прежде, девочки Дега голубенькие оправляют перья. Ну что ж, ну что ж, да не разбудит страх вас, беззащитных, среди этой ночи. К предательству таинственная страсть, друзья мои, туманит ваши очи. О одиночество, как твой характер крут! Посверкивая циркулем железным, как холодно ты замыкаешь круг, не внемля увереньям бесполезным. Так призови меня и награди! Твой баловень, обласканный тобою, утешусь, прислонясь к твоей груди, умоюсь твоей стужей голубою. Дай стать на цыпочки в твоем лесу, на том конце замедленного жеста найти листву, и поднести к лицу, и ощутить сиротство, как блаженство. Даруй мне тишь твоих библиотек, твоих концертов строгие мотивы, и – мудрая – я позабуду тех, кто умерли или доселе живы. И я познаю мудрость и печаль, свой тайный смысл доверят мне предметы. Природа, прислонясь к моим плечам, объявит свои детские секреты. И вот тогда – из слёз, из темноты, из бедного невежества былого друзей моих прекрасные черты появятся и растворятся снова. «В тот месяц май, в тот месяц мой…»
В тот месяц май, в тот месяц мой во мне была такая лёгкость, и, расстилаясь над землёй, влекла меня погоды лётность. Я так щедра была, щедра в счастливом предвкушенье пенья, и с легкомыслием щегла я окунала в воздух перья. Но, слава Богу, стал мой взор и проницательней, и строже, и каждый вздох и каждый взлёт обходится мне всё дороже. И я причастна к тайнам дня. Открыты мне его явленья. Вокруг оглядываюсь я с усмешкой старого еврея. Я вижу, как грачи галдят, над черным снегом нависая, как скучно женщины глядят, склонившиеся над вязаньем. И где-то, в дудочку дудя, не соблюдая клумб и грядок, чужое бегает дитя и нарушает их порядок. Нежность
Так ощутима эта нежность, вещественных полна примет. И нежность обретает внешность и воплощается в предмет. Старинной вазою зелёной вдруг станет на краю стола, и ты склонишься удивлённый над чистым омутом стекла. Встревожится квартира ваша, и будут все поражены. – Откуда появилась ваза? — ты строго спросишь у жены. — И антиквар какую плату спросил? — О, не кори жену — то просто я смеюсь и плачу и в отдалении живу. И слезы мои так стеклянны, так их паденья тяжелы, они звенят, как бы стаканы, разбитые средь тишины. За то, что мне тебя не видно, а видно – так на полчаса, я безобидно и невинно свершаю эти чудеса. Вдруг облаком тебя покроет, как в горных высях повелось. Ты закричишь: – Мне нет покою! Откуда облако взялось? Но суеверно, как крестьянин, не бойся, «чур» не говори, то нежности моей кристаллы осели на плечи твои. Я так немудрено и нежно наколдовала в стороне, и вот образовалось нечто, напоминая обо мне. Но по привычке добрых бестий, опять играя в эту власть, я сохраню тебя от бедствий и тем себя утешу всласть. Прощай! И занимайся делом! Забудется игра моя. Но сказки твоим малым детям останутся после меня. Несмеяна
Так и сижу – царевна Несмеяна, ем яблоки, и яблоки горчат. – Царевна, отвори нам! Нас немало! — под окнами прохожие кричат. Они глядят глазами голубыми и в горницу являются гурьбой, здороваются, кланяются, имя «Царевич» говорят наперебой. Стоят и похваляются богатством, проходят, златом-серебром звеня. Но вам своим богатством и бахвальством, царевичи, не рассмешить меня. Как ум моих царевичей напрягся, стараясь ради красного словца! Но и сама слыву я не напрасно глупей глупца, мудрее мудреца. Кричат они: – Какой верна присяге, царевна, ты – в суровости своей? — Я говорю: – Царевичи, присядьте. Царевичи, постойте у дверей. Зачем кафтаны новые надели и шапки примеряли к головам? На той неделе, о, на той неделе — смеялась я, как не смеяться вам. Входил он в эти низкие хоромы, сам из татар, гулявших по Руси, и я кричала: «Здравствуй, мой хороший! Вина отведай, хлебом закуси». – А кто он был? Богат он или беден? В какой он проживает стороне? — Смеялась я: – Богат он или беден, румян иль бледен – не припомнить мне. Никто не покарает, не измерит вины его. Не вышло ни черта. И все же он, гуляка и изменник, не вам чета. Нет. Он не вам чета. Мотороллер
Завиден мне полёт твоих колес, о мотороллер розового цвета! Слежу за ним, не унимая слёз, что льют без повода в начале лета. И девочке, припавшей к седоку с ликующей и гибельной улыбкой, кажусь я приникающей к листку, согбенной и медлительной улиткой. Прощай! Твой путь лежит поверх меня и меркнет там, в зелёных отдаленьях. Две радуги, два неба, два огня, бесстыдница, горят в твоих коленях. И тело твое светится сквозь плащ, как стебель тонкий сквозь стекло и воду. Вдруг из меня какой-то странный плач выпархивает, пискнув, на свободу. Так слабенький твой голосок поёт, и песенки мотив так прост и вечен. Но, видишь ли, весёлый твой полёт недвижностью моей уравновешен. Затем твои качели высоки и не опасно головокруженье, что по другую сторону доски я делаю обратное движенье. Пока ко мне нисходит тишина, твой шум летит в лужайках отдалённых. Пока моя походка тяжела, подъемлешь ты два крылышка зелёных. Так проносись! – покуда я стою. Так лепечи! – покуда я немею. Всю лёгкость поднебесную твою я искупаю тяжестью своею. «Влечёт меня старинный слог…»
Влечёт меня старинный слог, Есть обаянье в древней речи. Она бывает наших слов и современнее и резче. Вскричать: «Полцарства за коня!» — какая вспыльчивость и щедрость! Но снизойдёт и на меня последнего задора тщетность. Когда-нибудь очнусь во мгле, навеки проиграв сраженье, и вот придёт на память мне безумца древнего решенье. О, что полцарства для меня! Дитя, наученное веком, возьму коня, отдам коня за полмгновенья с человеком, любимым мною. Бог с тобой, о конь мой, конь мой, конь ретивый. Я безвозмездно повод твой ослаблю – и табун родимый нагонишь ты, нагонишь там, в степи пустой и порыжелой. А мне наскучил тарарам этих побед и поражений. Мне жаль коня! Мне жаль любви! И на манер средневековый ложится под ноги мои лишь след, оставленный подковой. Светофоры
Светофоры. И я перед ними становлюсь, отступаю назад. Светофор. Это странное имя. Светофор. Святослав. Светозар. Светофоры добры, как славяне. Мне в лицо устремляют огни и огнями, как будто словами, умоляют: «Постой, не гони». Благодарна я им за смещенье этих двух разноцветных огней, но во мне происходит смешенье этих двух разноцветных кровей. О, извечно гудел и сливался, о, извечно бесчинствовал спор: этот добрый рассудок славянский и косой азиатский напор. Видно, выход – в движенье, в движенье, в голове, наклонённой к рулю, в бесшабашном головокруженье у обочины на краю. И, откидываясь на сиденье, говорю себе: «Погоди». Отдаю себя на съеденье этой скорости впереди. Сны о Грузии
Сны о Грузии – вот радость! И под утро так чиста виноградовая сладость, осенявшая уста. Ни о чем я не жалею, ничего я не хочу — в золотом Свети-Цховели ставлю бедную свечу. Малым камушкам во Мцхета воздаю хвалу и честь. Господи, пусть будет это вечно так, как ныне есть. Пусть всегда мне будут в новость и колдуют надо мной родины родной суровость, нежность родины чужой. Свеча
Всего-то – чтоб была свеча, свеча простая, восковая, и старомодность вековая так станет в памяти свежа. И поспешит твоё перо к той грамоте витиеватой, разумной и замысловатой, и ляжет на душу добро. Уже ты мыслишь о друзьях все чаще, способом старинным, и сталактитом стеаринным займёшься с нежностью в глазах. И Пушкин ласково глядит, и ночь прошла, и гаснут свечи, и нежный вкус родимой речи так чисто губы холодит. Магнитофон
В той комнате под чердаком, в той нищенской, в той суверенной, где старомодным чудаком задор владеет современный, где вкруг нечистого стола, среди беды претенциозной, капроновые два крыла проносит ангел грациозный, — в той комнате, в тиши ночной, во глубине магнитофона, уже не защищённый мной, мой голос плачет отвлечённо. Я знаю – там, пока я сплю, жестокий медиум колдует и душу слабую мою то жжет, как свечку, то задует. И гоголевской Катериной в зелёном облаке окна танцует голосок старинный для развлеченья колдуна. Он так испуганно и кротко является чужим очам, как будто девочка-сиротка, запроданная циркачам. Мой голос, близкий мне досель, воспитанный моей гортанью, лукавящий на каждом «эль», невнятно склонный к заиканью, возникший некогда во мне, моим губам еще родимый, вспорхнув, остался в стороне, как будто вздох необратимый. Одет бесплотной наготой, изведавший ее приятность, уж он вкусил свободы той бесстыдство и невероятность. И в эту ночь там, из угла, старик к нему взывает снова, в застиранные два крыла целуя ангела ручного. Над их объятием дурным магнитофон во тьме хлопочет, мой бедный голос пятки им прозрачным пальчиком щекочет. Пока я сплю, злорадству их он кажет нежные изъяны картавости – и снов моих нецеломудренны туманы. Прощание
А напоследок я скажу: прощай, любить не обязуйся. С ума схожу. Иль восхожу к высокой степени безумства. Как ты любил? – ты пригубил погибели. Не в этом дело. Как ты любил? – ты погубил, но погубил так неумело. Жестокость промаха… О, нет тебе прощенья. Живо тело, и бродит, видит белый свет, но тело мое опустело. Работу малую висок еще вершит. Но пали руки, и стайкою, наискосок, уходят запахи и звуки. Пейзаж
Ещё ноябрь, а благодать уж сыплется, уж смотрит с неба. Иду и хоронюсь от света, чтоб тенью снег не утруждать. О стеклодув, что смысл дутья так выразил в сосульках этих! И, запрокинув свой беретик, на вкус их пробует дитя. И я, такая молодая, со сладкой льдинкою во рту, оскальзываясь, приседая, по снегу белому иду. Зима
О жест зимы ко мне, холодный и прилежный. Да, что-то есть в зиме от медицины нежной. Иначе как же вдруг из темноты и муки доверчивый недуг к ней обращает руки? О милая, колдуй, заденет лоб мой снова целебный поцелуй колечка ледяного. И всё сильней соблазн встречать обман доверьем, смотреть в глаза собак и приникать к деревьям. Прощать, как бы играть, с разбега, с поворота, и, завершив, прощать, простить еще кого-то. Сравняться с зимним днём, с его пустым овалом, и быть всегда при нём его оттенком малым. Свести себя на нет, чтоб вызвать за стеною не тень мою, а свет, не заслонённый мною. «Случилось так, что двадцати семи…»
Случилось так, что двадцати семи лет от роду мне выпала отрада жить в замкнутости дома и семьи, расширенной прекрасным кругом сада. Себя я предоставила добру, с которым справедливая природа следит за увяданием в бору или решает участь огорода. Мне нравилось забыть печаль и гнев, не ведать мысли, не промолвить слова и в детском неразумии дерев терпеть заботу гения чужого. Я стала вдруг здорова, как трава, чиста душой, как прочие растенья, не более умна, чем дерева, не более жива, чем до рожденья. Я улыбалась ночью в потолок, в пустой пробел, где близко и приметно белел во мраке очевидный Бог, имевший цель улыбки и привета. Была так неизбежна благодать и так близка большая ласка Бога, что прядь со лба – чтоб легче целовать — я убирала и спала глубоко. Как будто бы надолго, на века, я углублялась в землю и деревья. Никто не знал, как мука велика за дверью моего уединенья. Тоска по Лермонтову
О Грузия, лишь по твоей вине, когда зима грязна и белоснежна, печаль моя печальна не вполне, не до конца надежда безнадежна. Одну тебя я счастливо люблю, и лишь твоё лицо не лицемерно. Рука твоя на голову мою ложится благосклонно и целебно. Мне не застать врасплох твоей любви. Открытыми объятия ты держишь. Все говоры, все шёпоты твои мне на ухо нашепчешь и утешишь. Но в этот день не так я молода, чтоб выбирать меж севером и югом. Свершилась поздней осени беда, былой уют украсив неуютом. Лишь чёрный зонт в моих руках гремит, живой упругий мускул в нём напрягся. То, что тебя покинуть норовит, — пускай покинет, что держать напрасно. Я отпускаю зонт и не смотрю, как будет он использовать свободу. Я медленно иду по октябрю, сквозь воду и холодную погоду. В чужом дому, не знаю почему, я бег моих колен остановила. Вы пробовали жить в чужом дому? Там хорошо. И вот как это было. Был подвиг одиночества свершён, и я могла уйти. Но так случилось, что в этом доме, в ванной, жил сверчок, поскрипывал, оказывал мне милость. Моя душа тогда была слаба и потому – с доверьем и тоскою — тот слабый скрип, той песенки слова я полюбила слабою душою. Привыкла вскоре добрая семья, что так, друг друга не опровергая, два пустяка природы – он и я — живут тихонько, песенки слагая. Итак – я здесь. Мы по ночам не спим, я запою – он отвечать умеет. Ну, хорошо. А где же снам моим, где им-то жить? Где их бездомность реет? Они все там же, там, где я была, где высочайший юноша вселенной меж туч и солнца, меж добра и зла стоял вверху горы уединенной. О, там, под покровительством горы, как в медленном недоуменье танца, течения Арагвы и Куры ни встретиться не могут, ни расстаться. Внизу так чист, так мрачен Мцхетский храм. Души его воинственна молитва. В ней гром мечей, и лошадиный храп, и вечная за эту землю битва. Где он стоял? Вот здесь, где монастырь еще живет всей свежестью размаха, где малый камень с лёгкостью вместил великую тоску того монаха. Что, мальчик мой, великий человек? Что сделал ты, чтобы воскреснуть болью в моём мозгу и чернотой меж век, всё плачущей над маленьким тобою? И в этой, Богом замкнутой судьбе, в своей нижайшей муке превосходства, хотя б сверчок любимому, тебе, сверчок играл средь твоего сиротства? Стой на горе! Не уходи туда, где – только-то! – через четыре года сомкнётся над тобою навсегда пустая, совершенная свобода! Стой на горе! Я по твоим следам найду тебя под солнцем, возле Мцхета. Возьму себе всем зреньем, не отдам, и ты спасён уже, и вечно это. Стой на горе! Но чем к тебе добрей чужой земли таинственная новость, тем яростней соблазн земли твоей, нужней ее сладчайшая суровость. Зимняя замкнутость
Странный гость побывал у меня в феврале. Снег занёс мою крышу ещё в январе, предоставив мне замкнутость дум и деяний. Я жила взаперти, как огонь в фонаре или как насекомое, что в янтаре уместилось в простор тесноты идеальной. Странный гость предо мною внезапно возник, и тем более странен был этот визит, что снега мою дверь охраняли сурово. Например – я зерно моим птицам несла. «Можно ль выйти наружу?» – спросила. — «Нельзя», — мне ответила сильная воля сугроба. Странный гость, говорю вам, неведомый гость. Он прошёл через стенку насквозь, словно гвоздь, кем-то вбитый извне для неведомой цели. Впрочем, что же ещё оставалось ему, коль в дому, замурованном в снежную тьму, не осталось для входа ни двери, ни щели. Странный гость – он в гостях не гостил, а царил. Он огнем исцелил свой промокший цилиндр, из-за пазухи выпустил свинку морскую и сказал: «О, пардон, я продрог, и притом я ушибся, когда проходил напролом в этот дом, где теперь простудиться рискую». Я сказала: «Огонь вас утешит, о гость. Горсть орехов, вина быстротечная гроздь — вот мой маленький юг среди вьюг справедливых. Что касается бедной царевны морей — ей давно приготовлен любовью моей плод капусты, взращенный в нездешних заливах». Странный гость похвалился: «Заметьте, мадам, что я склонен к слезам, но не склонны к следам мои ноги промокшие. Весь я – загадка!» Я ему объяснила, что я не педант и за музыкой я не хожу по пятам, чтобы видеть педаль под ногой музыканта. Странный гость закричал: «Мне не нравится тон ваших шуток! Потом будет жуток ваш стон! Очень плохи дела ваших духа и плоти! Потому без стыда я явился сюда, что мне ведома бедная ваша судьба». Я спросила его: «Почему вы не пьете?» Странный гость не побрезговал выпить вина. Опрометчивость уст его речи свела лишь к ошибкам, улыбкам и доброму плачу: «Протяжение спора угодно душе! Вы – дитя мое, баловень и протеже. Я судьбу вашу как-нибудь переиначу. Ведь не зря вещий зверь чистой шерстью белел — ошибитесь, возьмите счастливый билет! Выбирайте любую утеху мирскую!» Поклонилась я гостю: «Вы очень добры, до поры отвергаю я ваши дары. Но спасите прекрасную свинку морскую! Не она ль мне по злому сиротству сестра? Как остра эта грусть – озираться со сна средь стихии чужой, а к своей не пробиться. О, как нежно марина, моряна, моря неизбежно манят и минуют меня, оставляя мне детское зренье провидца. В остальном – благодарна я доброй судьбе. Я живу, как желаю, – сама по себе. Бог ко мне справедлив и любезен издатель. Старый пёс мой взмывает к щеке, как щенок. И широк дивный выбор всевышних щедрот: ямб, хорей, амфибрахий, анапест и дактиль. А вчера колокольчик в полях дребезжал. Это старый товарищ ко мне приезжал. Зря боялась – а вдруг он дороги не сыщет? Говорила: когда тебя вижу, Булат, два зрачка от чрезмерности зренья болят, беспорядок любви в моем разуме свищет». Странный гость засмеялся. Он знал, что я лгу. Не бывало саней в этом сиром снегу. Мой товарищ с товарищем пьёт в Ленинграде. И давно уж собака моя умерла — стало меньше дыханьем в груди у меня. И чураются руки пера и тетради. Странный гость подтвердил: «Вы несчастны теперь». В это время открылась закрытая дверь. Снег все падал и падал, не зная убытка. Сколь вошедшего облик был смел и пригож! И влекла петербургская кожа калош след – лукавый и резвый, как будто улыбка. Я надеюсь, что гость мой поймет и зачтёт, как во мраке лица серебрился зрачок, как был рус африканец и смугл россиянин?
Страницы: 1, 2, 3, 4
|
|