Элизабет Блаукремер. А его голос, а эти стальные глаза… наконец, шрам па шее?
Д-р Думплер. Какой шрам?
Элизабет Блаукремер. Я его приметила во время танца – белое пятнышко, прямо за ухом, величиной с фасолину. Я приметила его, когда мы танцевали. И после этого я не смею кричать, когда вижу этого Кровопийцу, уютно рассевшегося рядом с Кундтом, Блаукремером и Хальберкаммом! Раньше я никогда не кричала, терпела все, все, немножко пила, читала Стивенсона, гуляла, помогала поднимать избирателям настроение, чтобы собрать больше голосов. Но Плич – это уж слишком. Нет! Нет!
Д-р Думплер. Плич мертв, а Плониус реабилитирован. Никто не оспаривает, да, он виноват, но теперь он реабилитирован и он не Плич. Вам не станет легче, если вы постоянно будете себя обманывать. (Вздыхает.) Ведь с тех пор прошло более сорока лет. Ваш брак тоже давно аннулирован. Вы зрелая женщина пятидесяти четырех лет, физически здоровая – и вы хотите жить, должны жить. Неужели у вас нет никакого утешения – я имею в виду утешения религиозного?
Элизабет Блаукремер. Вы полагаете, я должна взывать к Христу? (Качает головой.) Нет, не могу. У меня был Христос в детстве, когда я была маленькой девочкой. И в Гульсбольценхайме тоже, где Блаукремер стал моим мучителем, – но меня лишили Христа, изгнали его из меня, и я позволила его изгнать. Когда по утрам – после пьянок, оргий и всякого свинства – они преклоняли в церкви колена и, полные раскаяния, молитвенно воздевали руки, в этот миг все они были кроткими, искренне благочестивыми. Даже Блаукремер несомненно верующий человек, а Кундт наполовину мистик. Мессу служил милый прелат – его я, пожалуй, могла бы полюбить и, наверное, совершила ошибку, оттолкнув от себя такого чуткого человека. Нет, ту церковь Христос покинул, покинул навсегда… А потом еще Плич. Нет, не могу…
Д-р Думплер. Если б я только знала, чего вам не хватает, и была бы в состоянии это дачь…
Элизабет Блаукремер. Я ни в чем не нуждаюсь – могу поплавать, поиграть в теннис, погулять, обильно и вкусно поесть. Здесь ежедневно предлагают на выбор три меню, внизу в баре сидят жиголо [10], которые готовы потанцевать со мной, но я больше не танцую. А вечерами из леса через луг сюда приходят козуленьки.
Д-р Думплер. Почему вы говорите «козуленьки» вместо «косули»? По-моему, нехорошо иронизировать, когда речь идет о прекрасном творении природы. А называть жиголо наших самоотверженных сотрудников, этих прекрасно подготовленных увеселителей, – просто оскорбление. Не понимаю, ведь у вас полная свобода: у подъезда стоит ваша машина, ключи у вас в сумочке, доктор Блаукремер не скупой. Можете питаться у себя в комнате или внизу в столовой, в вашем распоряжении библиотека, музыкальный салон. У вас есть телевизор, радио и, если потребуется, врачебная помощь. Но она вам не нужна, физически вы абсолютно здоровы.
Элизабет Блаукремер. А если бы я уехала, вернулась, допустим, на Рейн, то завтра снова «добровольно» оказалась бы здесь?
Д-р Думплер. Да, и если бы вы опять поехали в Гульсбольценхайм – тоже. Вы повсюду сеете смуту, рассказывая свои ужасные истории, в частности о Пличе: вы возбуждаете ненависть и вражду и вдобавок распространяете неприличные подробности и выдумки насчет исчезнувших документов. Нарушение общественного порядка не мелкий проступок, это преследуется уголовным кодексом. Так что вы должны благодарить судьбу, что находитесь здесь.
Элизабет Блаукремер. А не в тюрьме, куда мне, собственно, и дорога, не так ли?
Д-р Думплер (кладет ладонь на руку Блаукремер). Ну почему, почему вы так стремитесь все погубить?
Элизабет Блаукремер (спокойно). Потому что меня, и как только вы это до сих пор не поняли, саму погубили. Надо было остаться в Бляйбнитце, пусть даже работать в конюшне у русских. Надо было сбежать на запад с Дмитрием, а не с матерью. Ведь я любила его. И мне не следовало выходить за Блаукремера. Не следовало, не следовало, не следовало – и вот все потеряно безвозвратно. Да еще этот паршивый титул, перед которым все вы преклоняетесь. Моя мать – ужасная женщина… А про мою сестру вы и сами знаете…
Д-р Думплер. Ваша сестра неделю тому назад покончила с собой…
Элизабет Блаукремер. Потому что жила с матерью. Вы не знаете ни Хальберкамма, ни Кундта, ни Блаукремера – а ведь он наконец-то стал министром. (Смеется.) Слышала по радио.
Д-р Думплер. Доктор Кундт соратник моего мужа по партии, обаятельный, скромный человек.
Элизабет Блаукремер. Все они соратники, даже добряк Вублер. А хорошо ли вы знаете собственного мужа, соратника Думплера?
Д-р Думплер. Очень прошу вас – не переходите на личности.
Элизабет Блаукремер. С чего это вы обиделись? Разве Кундт не пытался, как это говорят, подбить клинья и к вам? Чего вы краснеете и возмущаетесь? Все они благочестивы, эти собратья, весьма благочестивы, закроют в раскаянии лицо руками, покаются в грехах и пойдут к причастию. Разве мне найдется место среди них? Где? И это с моими воспоминаниями, которые я не могу вытравить и ничем заменить! Это вы, вы слишком многому верите, верите своим глазам, верите тому, чему учились. Ваше представление обо мне в равной степени и логично и глупо, отчасти оно даже правильно, но только отчасти, это «отчасти» и ослепляет. Я вижу то, чего вы не видите, – вижу повешенных детей, вижу избитого Дмитрия. Может, я истеричка? Да. Может, лгунья? Да. Больная? Да. Страдающая? Да. Неужто мне нельзя называть ваших косуль козуленьками? Уверена, что там, за лесной опушкой, кто-то впрыскивает им седуксен, прежде чем выпустить на вечернюю прогулку… и они тогда так грациозно семенят ногами и так пугливо принюхиваются, милые бэмби. Но больше всего мне хочется туда, куда мне нельзя, – на Рейн… А теперь идите вон! Прочь, к соратникам!
Элизабет Блаукремер идет к окну, доктор Думплер, раздосадованная, уходит.
Сегодня козуленьки пришли пораньше, милые, пугливые и тем не менее доверчивые. Уж не впрыскивают ли им героин? Но в корм наверняка что-нибудь подмешивают. Однажды лесничий Поль признался мне в этом. Он ухмыльнулся, когда я спросила, что подмешивают… да, не нужно особой фантазии, которой мне явно не хватает, чтобы догадаться, что животных запрограммировали… Ладно, нажму-ка кнопку и послушаю Шопена или Вивальди в лучшем исполнении… Недавно, встретив в коридоре малышку Беббер, я остановила ее и спросила: «Неужели, Эдит, вы тоже здешняя пациентка?» Она очень рассердилась, эта кроткая, немного вялая девочка, и, сверкнув глазами, ответила: «Я здесь не пациентка, а гостья и иду в душ». Всегда такая вежливая, а тут повернулась ко мне спиной и ушла… Итак, мы не пациенты, а гости. Этому здесь придается большое значение. Чай мне приносит одетая во все белое красотка, выглядит она как медсестра, но не хочет, чтобы ее так называли. Она прочла мне целую лекцию о качествах чая, перечислила шесть оттенков, которыми отличается сорт «флауэри орейндж пико» от сорта «конко», да, это была настоящая лекция. И цветы, цветы, повсюду цветы. Господь бог представлен здесь во всех ипостасях – католической, протестантской и даже православной… Поздно же я сообразила, что получение полковничьей пенсии зависело от того, был ли мой отец убит *?ли покончил жизнь самоубийством: если его убили, то право на пенсию несомненно, если покончил с собой, право сомнительно… Вспоминаю моего меньшого брата, которому сейчас было бы за пятьдесят, – вероятно, он тоже стал бы полковником. Как он умел скакать на лошади, а как стрелял! Выстрел – и ворона падает с дерева или с проводов. Ну а моему отцу сейчас было бы чуть не девяносто. Он был отнюдь не плохой человек, а вот позволил же Пличу отравить свое сознание, поддался подстрекательству… Да, хотя мы тут считаемся гостями, оплачивает все в основном больничная касса, так что мы в некотором роде братья по кассе. Блаукремер не так-то щедр, как его изображают, его вторая жена, Труда, тоже не имеет детей – хотела бы, да не получается. А я ни разу не рискнула, так никогда и не ощутила в себе нерожденную жизнь… слишком много видела рожденной жизни и – повешенной. У нас ни в чем нет нехватки, всё к нашим услугам, даже любовь: меня это не волнует, но те, что помоложе, получают славных молодых мужчин, вежливых, нежных, а если кто захочет, то и пылких, преданных студентов и ухарей-солдат. Значит, моя сестра Кристина тоже перешла в мир иной. Как это у нее хватило терпения прожить с матерью целых сорок лет? Нет, я не сержусь на нее, хоть она и дала ложные показания о моем изнасиловании: молоденькая поруганная аристократка – это слишком хорошо укладывалось в нашу легенду. Вообще-то мы никогда не относились к клятвам серьезно, поднимали руку и произносили, смеясь: «Клянусь богом». С первого взгляда Блаукремер произвел» неплохое впечатление. Сначала он появился в группе депутатов, а вечером пришел уже один. Когда он постучал в дверь и вошел, я поняла, что дело принимает серьезный оборот. Он умный, но, случается, ведет себя и непосредственно, недурен собой: высокий, смуглый, прямые брови, – хотя вот рот и руки его мне не понравились! Руки я разглядела только потом, иначе ответила бы «нет», когда он, еще не переступив порог, сказал: «Элизабет фон Бляйбнитц, хотите ли вы стать моей женой? Завтра я опять зайду». И ушел. Тут мать запричитала: «Прими его предложение, прими, и мы переедем на запад. Он хорош собой, с высшим образованием, адвокат, пользуется влиянием, он поможет нам получить компенсацию за потерю имущества, ну пожалуйста, Лисбет, согласись, и мы обойдемся без этих ужасных Плоденховелей». И я дала согласие, не разглядев его рук. Действительно, дела с пенсией и компенсацией уладились быстро, а я, став женой Блаукремера, переехала в дом его родителей. Семья была зажиточная, отец – человек дельный: хоть и был адвокатом, он вдобавок содержал и ресторан, в задней комнате которого, в темном уголке, договаривались о предстоящих процессах, согласовывали свидетельские показания, в том числе в уголовных делах, причем порой в этом участвовал сам судья. Смех, настоящая комедия из крестьянской жизни. Она была ничуть не похожа на комедии, которые мне довелось пережить. Зато в сале мы, во всяком случае, не испытывали недостатка, и я клюнула на фольклор, духовную музыку, фимиам, танца, пиво, причем, надо сказать, никто и не пытался меня одурачить, я сама подалась. (В дверь громко стучат.) Войдите!
Входит Эберхард Кольде; ему за тридцать, он хорошо сложен, модно причесан; на нем белая сорочка, белые брюки и белые туфли, походит на врача, но видно – к медицине отношения не имеет.
Я ничего не заказывала.
Эберхард Кольде. Я не официант, я…
Элизабет Блаукремер (прерывая его; со смехом). Представляю себе, кто вы, но на всякий случай не скажу – вдруг я ошибаюсь, а мне не хотелось бы вас обидеть.
Эберхард Кольде. Я терапевт и не вижу тут ничего оскорбительного.
Элизабет Блаукремер. Полагаю, что вы врачуете определенные разновидности женских страданий. Но я этим не страдаю. Вы милый юноша, а мне уже за пятьдесят, и я могу себе позволить называть вас так. Очевидно, вам поручено помочь мне обрести гармонию – сделать меня, ну, скажем, счастливой.
Эберхард Кольде. Ваши проблемы мне известны, я просмотрел вашу историю болезни. Боюсь, однако, что вы сводите мою терапевтическую деятельность к занятию, которое не соответствует ни моим намерениям, ни подготовке, ни способностям. Мы можем побеседовать, например, о Стивенсоне, которого вы столь цените, или о Модильяни, которого, насколько мне известно, вы тоже любите.
Элизабет Блаукремер. Ао Прусте или Кафке?
Эберхард Кольде. Разумеется. О несхожести этих авторов и о том общем, что им присуще. У обоих были, ну, скажем, склонности к вычурной архитектонике. Но мы можем и пойти погулять, поиграть в теннис или на танцы. Вы же так любите танцевать.
Элизабет Блаукремер. Любила, Все в прошлом, мой милый.
Эберхард Кольде. Можно зайти поболтать по-дружески в кафе или у стойки бара, расслабиться.
Элизабет Блаукремер. Но я такая распущенная, такая необузданная. А ласки допускаются?
Эберхард Кольде. Да, но при одном условии: не влюбляться в меня! Любовь я берегу для личной жизни: у меня жена и двое детей.
Элизабет Блаукремер. Значит, вы что-то вроде медикамента?
Эберхард Кольде. Вернее, медиума.
Элизабет Блаукремер (подчеркнуто спокойно и непринужденно). Так сказать, посредник, утешитель и ходатай – любопытно. Случайно, не аниматор? Это по-старинному, кажется, увеселитель?
Эберхард Кольде. «Анима» означает «душа», в этом смысле я хотел бы одухотворять, анимировать. К сожалению, понятие «аниматор» подверглось настолько глупой вульгаризации, что я не хочу им пользоваться. Называться же духовным братом было бы слишком претенциозно.
Элизабет Блаукремер. А плотским братом слишком пошло, не правда ли? Вы бедны?
Эберхард Кольде. Нет.
Элизабет Блаукремер. И не больны?
Эберхард Кольде. Опять же нет.
Элизабет Блаукремер. Вы полностью спокойны и уравновешенны?
Эберхард Кольде. Да, и я хотел бы поделиться с вами своей уравновешенностью, передать ее вам. Видите ли…
Элизабет Блаукремер. А как насчет гармонии?
Эберхард Кольде. Тоже. Видите ли, я…
Элизабет Блаукремер (идет к окну). Смеркается, надо задернуть гардины. (Задергивает гардины, осматривает шнурки.) Какая прекрасная ткань. (Эберхарду Кольде.) Ступайте, пожалуйста, и не сердитесь, мне не нужны ваши услуги, не нужны ни Стивенсон, ни Пруст, ни Кафка, ни Модильяни. Кстати, я хочу вам предложить: забудьте свою внеслужебную жизнь нежного мужа молодой жены и заботливого отца двух по всей вероятности милейших детей и влюбитесь в служебное время в малышку Беббер, любите ее не по службе, забудьте свою уравновешенность. Ну а я совершенно уравновешенна и живу в мире сама с собой. А теперь уходите. Одно место из Библии почему-то никогда не цитируют: «Возвеселись, неплодная, не рождающая; не мучившаяся родами…» [11] Надо бы напомнить это папе римскому.
Слышится смех. Наступает тишина. Эберхард Кольде уходит. Элизабет Блаукремер исчезает за гардинами, раздаются какие-то непонятные шорохи. Потом слышится голос Элизабет Блаукремер: «Благослови вас бог, господин министр». В двери появляется Эрика Вублер с большим букетом цветов, она тихо зовет: «Элизабет, Элизабет, молодой человек сказал мне, что вы у себя в комнате». Госпожа Вублер подходит к окну, раздвигает тяжелые гардины – Элизабет Блаукремер висит в петле, Эрика Вублер с воплем кидается назад, выбегает с криками в коридор, бросает цветы.
Глава 8
Сад перед виллой Блаукремера – к ней ведет дорожка посреди газона. Справа и слева по краю газона тоже дорожки, их можно осветить фонарями; примерно десять – пятнадцать пар движутся с. бокалами в руках по дорожкам, проходят, словно в полонезе, по средней дорожке и расходятся вправо и влево; слышатся смех и один и тот же вопрос: «Ваш рояль, надеюсь, еще в порядке?» И восклицания: «И надо же было ей сделать это именно сегодня!» И еще: «Я и не предполагал, что гардинный шнур может быть таким прочным». Одна из пар время от времени покидает этот круговорот, выходит на авансцену. Первая пара – Кундт и Блаукремер. По всей сцене взад, вперед ходят Катарина Рихтер и Лора Шмитц с подносами, предлагают тартинки и напитки.
Кундт (раздраженно). Тебе следовало отменить прием.
Блаукремер. Я узнал об этом всего два часа назад. Все уже было заказано: напитки, закуски, официанты; я бы не успел никого предупредить, многие все равно бы приехали.
Кундт. Повесил бы объявление у ворот: «Приносим свои извинения, но по случаю траура прием не состоится». Вот как надо было сделать. Ты просто не умеешь соблюдать приличия. Все-таки она почти двадцать лет была твоей женой, многие ее знали, большинству она нравилась. Этот вечер оставит тяжелое впечатление. Представляешь, какие заголовки появятся в газетах: «В тот день, когда его первая жена покончила с собой, Блаукремер устроил торжественный прием, на котором блистала его вторая жена». Не забывай: тебя боятся, но не любят.
Блаукремер. Полагаю, большая часть прессы на вашей стороне или у вас в руках, так что в ваших силах предотвратить появление таких заголовков. Герман Вублер сделал бы это ради меня.
Кундт. Большая часть прессы – еще не вся пресса, кроме того, Герман вряд ли захочет предотвратить подобный заголовок. Не забывай, чем ты грозил его жене. А ведь она видела Элизабет именно там, куда ты хотел спровадить и ее, Эрику.
Блаукремер. Уверен, она повесилась, узнав, что меня назначили министром. (Мрачно.) Это было бы вполне в ее духе: злость – и эффектные выходки.
Кундт. Но она умерла, а мертвые почему-то всегда правы, и тут твоя болтовня делу не поможет. Надо же, чтобы Эрика ее обнаружила, – до чего нелепо было подсылать к Элизабет этого безмозглого жеребца. Вот уж решительно не то, что ей нужно.
Блаукремер. Ты-то знал, что ей было нужно, а? Знал уже тогда, когда влез к ней в спальню… еще тогда…
Кундт (все еще мрачно). Да, я хотел ее, хотел обладать ею (презрительно) – да что тебе объяснять: я всегда думал не только о себе. А и о той, к кому шел. Я никогда не хотел никого лишать жизни, никогда не хотел крови – никогда…
Блаукремер. Конечно, хотеть ты не хотел, но почему-то так иной раз получалось. А хотел ты всегда лишь безопасности твоего рейха. Ты, видно, не представляешь, сколько озлобленных, сумасшедших, обманутых и полусумасшедших людей ты оставил за собой.
Кундт. Разве я один – их оставляют все, кому сопутствует успех, пусть даже простой бургомистр в захолустном селе с тысячей обитателей. Можешь смеяться, я скорблю о ней, о Лисбет, и мне не хотелось бы еще скорбеть об Эрике. (Оглядывается вокруг.) Ее здесь нет, Германа тоже. На похороны ты хоть пойдешь?
Блаукремер. Не знаю. Поверь, Лисбет нельзя было спасти.
Кундт. Мне казалось, она могла бы выздороветь, взять себя в руки, как-то устроиться, возможно даже с каким-нибудь приятным любовником, но чтобы так – нет. Она нравилась мне, упорная, сердитая, она никогда не сдавалась. Я сожалею о тех грубых шутках, которые мы порой вытворяли над ней.
Блаукремер. Твое раскаяние немного запоздало. Тогда ты…
Кундт. Черт возьми, да, я домогался ее, хотел ею обладать, и в этом нет ничего оскорбительного, оскорбителен, вероятно, способ, но не сам факт. Ни одна женщина не обижается, когда ее желают или находят желанной, и умеет поставить мужчину на место. Ты никогда не любил Элизабет, тебе нужна была лишь баронесса из протестанток, экзотика, не правда ли? – испуганная девочка с алчной мамашей. Ты не очень удачно выбирал жен. Не забывай: во второй раз мы не сможем заставить церковь аннулировать твой брак.
Блаукремер (возмущенно). Я не намерен расстаться с Трудой.
Кундт. У Элизабет был размах. Она умела устраивать необычные, порой незабываемые приемы. А здесь (показывает вокруг) – горы икры, гектолитры шампанского, беспорядочно подобранное общество вроде этого литературного фата Тухелера, готового заморочить голову каждому своей примитивной и глупой болтовней о Прусте. Да еще изобилие антиквариата. Надо обладать вкусом, а не скупать без разбора всякую дрянь, чтобы потом выставлять ее напоказ. К тому же я не уверен, что супруге министра следует демонстрировать всем – буквально всем – свой, пусть даже безупречный, бюст. Черт побери, у тебя ведь хватало баб, неужели обязательно нужно снова жениться, да еще устраивать пышное венчание в церкви. Разумеется, попы полезны нам и как декор и как мастера оформления, они годятся для поднятия духа, для армии, вооружения, экономики. Но мы уже так их использовали и, можно сказать, до того выпотрошили, что из них ничего больше не выжмешь, скоро они вообще превратятся в обузу. Избирателей они уже не приносят. А тебе вынь да положь епископа, чтобы ввести в свой дом Труду.
Блаукремер (вспылив). Ты все же думай, что говоришь, не зарывайся. У Труды хорошие связи.
Кундт. Я всегда зарываюсь – иначе ничего не добьешься, уж это ты должен бы понимать. Мы зарвались, сделав тебя министром. Но я не предполагал, что у вас, у вас обоих настолько вскружится голова, по крайней мере от тебя я этого никак не ожидал. Посмотри на Эрику: продавщица обуви из убогой деревенской лавчонки, а достоинства и вкуса у нее больше, чем у английской королевы с ее жуткими шляпками. А возьми мою Грету! Рассудительная, скромная, она обделывает дела, а я политику. Не то что твоя Труда. (Блаукремер вот-вот взорвется.) Не кипятись, в моих досье есть парочка фотографий. Хоть ты и не состоял в СС и был только прапорщиком, зато командовал пулеметным взводом и вел себя похуже иного эсэсовца. На снимках ты запечатлен как раз в тот момент, когда приказал скосить огнем этих бедолаг, жалких скелетов в лохмотьях, вырвавшихся из концлагеря, чтобы бежать навстречу американцам, а ты…
Блаукремер (холодно). Ты постарел и не соображаешь, что сейчас это уже никому не повредит. Мне было тогда восемнадцать лет, и я выполнял свой долг, для того и был послан туда. И как раз ты, да, ты сделал все для того, чтобы эти вещи больше не считались криминалом. (Тихо.) Вспомни о Плониусе (еще тише) и шраме на его шее, теперь уже никто не сможет его опознать. Теперь ни один человек не узнает меня на этих недодержанных снимках…
Кундт (удивленно). Ты видел их?
Блаукремер. Конечно. Мне предлагали негативы, но я не дал за них и ломаного гроша. Зачем? Восемнадцатилеткий офицер, энергично выполняющий свой долг, – в этом нет ничего позорного. (Тихо.) Не забывай о шраме…
Кундт. Нет, нет, не забываю… Все-таки, хоть ты не поверишь, мне было бы легче, будь она жива, пусть даже она и знала о шраме. Я никогда не желал ни смерти, ни крови, в моем досье ты ничего не найдешь, ничего.
Блаукремер (холодно смотрит на него). А может, ты заблуждаешься? Откуда тебе знать, кто и что мог собрать о тебе? Откуда тебе знать, что хранится в сейфе у Бингерле? Я этого не знаю. А жена Плотгера… и Антверпен?
Кундт. Это ты своей циничной болтовней толкнул жену Плотгера на смерть после того, как она спросила о сожженных вами документах. Тебе следовало знать, что она была цыганского происхождения и что, сжигая документы о цыганах, вы также уничтожили историю ее родителей. А девчонку в Антверпене ты довел до безумия, заставив сделать аборт у какой-то шарлатанки. Надо было признать ребенка – вот я всегда признавал своих внебрачных детей… Ну а документы Клоссова лежат на глубине в двести восемьдесят метров… Господи, не понимаю Эрну Думплер: зачем она послала к бедняжке Элизабет того идиота-аниматора… Не это ей требовалось, совсем не это.
Блаукремер. Уж ты-то наверняка знаешь, чего ей не хватало…
Кундт (удивленно смотрит на него,– тихо). Дорогой Фриц, есть одно странное слово, оно означает, насколько я помню, любовь. Надо было оставить ей столь дорогое ее сердцу воспоминание об этом влюбленном русском юноше. Ты должен был оставить ей воспоминания о ее отце, нацистском бароне, который вздернул на конюшне ее брата, а затем повесился сам. Но тебе непременно требовалась поруганная аристократка, отец которой был бы казнен русскими. Нет, надо было оставить ей ее печаль и воспоминания, и она стала бы тебе великолепной женой, но ты даже прибегнул к помощи ее мамочки, этой гнусной старой потаскухи…
Блаукремер. Ее уже нельзя было спасти, она ходила по домам, по кафе и всюду рассказывала жуткие истории о тебе и обо мне. Стоило ей где-нибудь появиться, как там разгорался скандал. Ее надо было убрать.
Кундт. Но не в гроб, не туда, где она сейчас. (Возбужденно.) Я не хочу жертв, хочу, чтобы все были живы, – что угодно, только не это.
Блаукремер. Ишь ты, «что угодно, только не это». Но они не должны выходить из повиновения, не правда ли? He забудь, что есть еще один мертвец – Плуканский. Он все-таки скончался, я узнал об этом, когда прием был уже в разгаре.
Кундт (качает головой). Тут я ни в чем не виноват. Я даже подержал бы его в министрах еще некоторое время, несмотря на историю с поляками. На свой лад он был бесценный человек. Плуканский – не моя жертва. Тут замешаны другие. Ты, например. Но (тихо) не забудем о других делах: напали вы на его след?
Блаукремер. Как в воду канул. Придется подождать, пока он где-нибудь вынырнет.
Кундт. А юный граф?
Блаукремер. Он был точен, но Бингерле уехал двумя часами раньше. Кто-то позвонил Штюцлингу и предупредил. Не догадываешься – кто?
Кундт. Гадать не хочу, скоро узнаю точно. Сейчас главное – дать установку. Ты полагаешь, что швейцарская полиция…
Блаукремер. Сразу видно, как ты постарел – начинаешь переоценивать себя. Нет, швейцарская полиция нам не поможет, у нее против Бингерле ничего нет. Его арестовали на время следствия, теперь отпустили: именно ты настаивал на его освобождении, так же как ранее позаботился о том, чтобы никого больше не упрекали прегрешениями, совершенными во время войны. Я же советовал не выпускать Бингерле; он был прочно в наших руках, и пока он сидел, мы могли его достать. А кто знает, где он сейчас – в Италии, во Франции или еще где?
Кундт. Фриц, нам остается только одно: сохранять спокойствие и, прежде чем он где-либо вынырнет, срочно принять контрмеры. Скажем, все симпатизирующие нам газеты – а их большинство – могли бы поместить сообщение о бегстве лица, подозреваемого в подделке документов – скорее всего по заданию враждебных секретных служб. Русских упоминать не будем, но каждый поймет, что имеются в виду именно они. И еще пару строк о том, что это человек, за деньги готовый на все, что, собственно, соответствует действительности.
Блаукремер. Опять ты заблуждаешься: для Бингерле дело уже не только в деньгах, на сей раз ему нужна твоя голова. Тебе не следует его недооценивать.
Кундт. Моей головы ему не видать. Но ты должен немедленно оповестить Хойльбука и других наших чистюль, которые делают вид, что знать ни о чем не знают. Надо предпринять ответные меры, уведомить посольства, снабдить материалами все информационные агентства, а также всех главных редакторов. (Тихо.) Ни в коем случае не должно всплыть наружу, что Плуканский мог быть спасен. Нам от этого не поздоровится, впрочем, мы и без того замараны, а вот чистюли должны оставаться чистыми.
Блаукремер. Чистейшего из чистюль я уже предупредил. Он в самом деле ничего не ведал и пришел в ужас, когда я намекнул, что своими разоблачениями Бингерле может вскрыть и доказать правду.
Кундт. Чистейшему не следует знать правду, и не надо говорить ему о ней. Помни: истинное всегда звучит невероятно, подлинно звучат лишь вымыслы, слухи. Не забывай: все, о чем говорила Элизабет, было правдой, и поэтому ее слова выглядели такими неправдоподобными. Где у тебя телефон?
Оба уходят вправо. Вперед выходят Герман Вублер и Ева Плинт. На Еве светло-зеленое платье с маргариткой из горного хрусталя.
Герман Вублер. Я заглянул сюда только ради вас, Эрика не в себе после того, как… Ах, вы, возможно, еще не знаете…
Ева Плинт. Увы, знаю. А он закатывает тут шикарный прием. Но выглядит это, как… как будто отмечают не его назначение, а что-то совсем иное. (Вздрагивает.) Не понимаю, зачем она повесилась. Бедняжка могла бы уйти в Рейн или броситься в пропасть.
Герман Вублер (показывая на платье Евы.) Очень мило, ничего симпатичнее в жизни не видел.
Ева Плинт. Даже на Эрике?
Герман Вублер. Сорок лет подряд она была сама доброта и спокойствие. А сейчас лежит ничком, плачет, молится и не хочет никого видеть. Не может забыть Элизабет в петле. Боюсь, что хозяину дома не поздоровится, если он встретится с ней.
Ева Плинт. Ну, а другому – его шефу – тоже?
Герман Вублер. Как ни странно, нет. Кундт по природе незлобный, свою нечеловеческую энергию он пускает в ход, лишь когда того требуют интересы дела. Даже в этом случае он хоть и делает зло, но не без внутреннего сопротивления. Вон то – совсем другой случай. (Показывает в сторону виллы.) Ну ладно… (Качает головой.) А у вашего Эрнста Гробша, как я слышал, дела обстоят неважно. Неужели ему так повредила история с Плуканским?
Ева Плинт. Да, хотя напоследок Плуканский Эрнсту почти понравился, когда лежал в агонии. Да и самоубийство фрау Блаукремер не добавило радости… Я уложила Эрнста в постель, снабдила чаем, супом и Прустом – пора наконец ему почитать что-то, кроме Брехта. Меня очень напугала смерть этой женщины. Говорят, ее хотели лишить памяти, ее скорби о том, кого она любила. Эрнст тоже цепляется за свои воспоминания. Он очень болен.
Герман Вублер. Что сказал врач?
Ева Плинт. Он сам себе поставил диагноз: метафизическая лихорадка – такой термин придумал. Возможно, он перейдет теперь в другую партию. Он говорит, что в вашу партию его завлекла диалектика ненависти.
Герман Вублер. Хороший диагноз, пожалуй, он подойдет и для Эрики. Она без конца читает старый молитвенник, его подарили ей на конфирмацию пятьдесят лет тому назад. Итак, до свидания. (Протягивает руку.)
Ева Плинт (задерживает его руку). До свидания – где?
Герман Вублер. Эрика хочет в Рим. Потом мы с вами, вероятно, увидимся за стойкой у Аугуста Крехена.
Пожимает плечами, уходит. Его место занимает подошедший Карл фон Крейль.
Ева Плинт. И ты здесь? Тебя пригласили?…
Карл фон Крейль. У Блаукремера я еще в списке приглашенных (Тихо, серьезно.) Икра, шампанское, болтовня… а она лежит в гробу…
Ева Плинт. Я боюсь.
Карл фон Крейль. Чего или за кого?
Ева Плинт. За себя и за Эрнста. Он понимает, почему ты тогда так поступил, а теперь и я начинаю понимать. Это пугает меня. (Тихо.) Скажи, а прошлой ночью это была, надеюсь, не твоя работа?
Карл фон Крейль. Нет, не моя. Никогда больше не буду этого делать, я сам боюсь. Забудь и о разводе, Ева, мы обойдемся. Катарине развод тоже ни к чему, она не хочет выходить замуж. Желаю тебе обзавестись ребенком – роди кого-нибудь от Эрнста Гробша.