Отец. Опять ты сбиваешь меня с толку метафизическими загадками – как ты похож на свою мать, а ведь ты едва ее помнишь.
Сын. Ошибаешься, очень хорошо помню. Мне было пять, когда она ушла в Рейн, это было недалеко от Клеве, там, где появился Лоэнгрин с лебедем. «Лебедь с голубой лентой» – назывался знаменитый сорт маргарина, который делают в тех местах. Может, лебедь поджидал мою маму под водой, а теперь возит ее в ладье вверх и вниз по Рейну… (Показывает на другой берег.) Может, они причаливают к берегу как раз напротив… Она мне часто рассказывала о наших предках, своих и твоих, из которых вышло так много генералов, показывала их скучные портреты. Не было ни одной войны, в которой не участвовал бы хотя б один генерал Крейль или один генерал Скогераге, – ниже полковника в нашем роду не бывало. А в битве при Воррингене [2] случилось даже так, что Скогераге сражался на стороне архиепископа, а Крейль в рядах его противника. Они воевали то за испанцев, то за пруссаков, то против Пруссии, то против царя, то с ним, переходили из лагеря в лагерь еще при Наполеоне. Лишь в восемьсот семидесятом – восемьсот семьдесят первом они ощутили в себе истинную любовь к отечеству, воспылали благородным патриотизмом; под Вайсенбургом [3] или под Седаном сражался один из них, нет, двое – генерал Скогераге и полковник Крейль, а твой отец – увы, в чине майора – пал под Лангемарком [4]. Ну а ты совсем уж не поддержал традиции – всего лишь капитан, и то запаса. Ах, отец, неужели тебе не хочется убрать со стен портреты этих зануд, увешанных орденами? Стариканы, как видно, неплохо зарабатывали – платили генералам щедро. Сними с себя груз, отец.
Отец. Я пытался избавиться от портретов. Безуспешно. Очевидно, они весьма невысокого качества. Не знаешь, никто не подыскивает себе галерею предков, скажем, на ностальгической волне?
Сын. Плуканский собирает подобную чепуху, но только масло и на холсте, – кстати, тоже хорошо горит… Здесь у нас рамы ценнее картин. Продай Плуканскому холсты, а рамы оставь себе. И не печалься, что наш род (смеется) продолжится: только в маленьком Генрихе Рихтере.
Отец. У нас могло бы быть больше детей, но я не сумел удержать твою мать дома, долгое время я буквально держал ее силой. (Делает соответствующее движение руками.) Худо стало, когда у нас появился Эрфтлер-Блюм со своими людьми. Он сделал меня ландратом, потом начальником окружного правления. Время от времени мы устраивали в замке приемы. И она увидела воочию Ширрмахера, Риклера и Хохленера, их как раз отпустили из тюрьмы – навсегда.
Сын. Теперь я понимаю, почему мама взяла с меня, пятилетнего мальчонки, клятву, что я никогда не надену какой бы то ни было мундир. Я часто думаю о ней. Судя по фотографиям, красивой ее не назовешь.
Отец. Да, красотой и фотогеничностью она не отличалась. Несмотря на увешанных орденами генералов, наш род обеднел, род Скогераге тоже. Много денег уплыло в Париже и в амстердамских борделях. Мы с трудом держались на грани приличий: выезжали на охоту, представляешь – даже в охотничьих костюмах, с охотничьими рожками и прочей ерундой, холодной закуской и шампанским. Мы следили, чтобы гости не объедались, и остатки еды потом делили со слугами. Больше всех – и это бросалось в глаза – ели попы, которым жилось куда лучше нашего. Судорожная светская суета доводила нас до изнеможения, и в этом ты похож на свою мать и на меня. Когда нацистская чума миновала, мы надеялись, что теперь-то уж наступит царство Христово. Ведь он, этот Иисус Христос, все время был в нас, мы проклинали его, но избавиться от него так и не смогли, слишком уж глубоко он в нас засел. Наша свадьба произошла как-то судорожно: торжественная месса, охотничьи рожки, прием в зале. Я ведь мало знал твою мать, она меня тоже; в полупаническом состоянии мы наконец отправились в свадебное путешествие на голландское побережье и лишь в номере отеля, впервые оставшись наедине, оба расхохотались – так к нам пришла любовь, и это нас спасло. Мы отдались любви. Шевенинген, пляж, отель, пирс – все было чудесно, мы любили друг друга. Какой-то испанский Скогераге снабдил нас песетами, какой-то голландский Крейль – гульденами. Это давало возможность любить и развлекаться. Аристократия, мой мальчик, – единственно подлинный интернационал. Второй подлинный интернационал – денежная знать. Довольно часто они совпадают. Ее великий князь – Губка… При виде его я испытываю ужас, словно перед Великим инквизитором.
Сын. А к кому относимся мы – к дворянству или к денежной знати?
Отец. Дворянский род наш, разумеется, старый, но к старой денежной знати мы не принадлежим, мы нувориши. Род старый, богачи – новые. Земельные участки, тебе же это известно, Карл, строительные страсти, строительные страхи, строительный бум. Вся страна, вся земля превратилась в земельные участки, деньги посыпались с неба.
Сын. Может, ты все-таки поедешь к мессе, вызвать тебе такси?
Отец (смотрит на часы). Уже поздно, к тому же мне надо еще кое-что обсудить с тобой.
Сын (подходит к окну, выглядывает). Эрика тоже не поехала, сидит в халате на балконе. Катарины не видно – наверное, на кухне.
Отец. Моего отсутствия не заметят, а вот если Эрика Вублер не приедет, могут быть неприятности. Ты знаешь, что Плуканского свергли и его преемником станет Блаукремер?
Сын. Что? Блаукремер?!
Отец. Да, уму непостижимо… Надеюсь лишь, что на сей раз Кундт зашел слишком далеко. Плуканского нельзя было оставлять: всплыла одна старая история времен войны. Вовсе не то, что можно было ожидать, – нет, нет, история эта связана только с деньгами. Плуканский был офицером по железнодорожным воинским перевозкам и ночью собственноручно перевел несколько стрелок – не символически, а буквально и не для того, чтобы помочь партизанам, а из корысти. Эшелоны с оружием и продовольствием по запасным веткам исчезли во мраке польских ночей. Польские офицеры в родстве с половиной Европы, дворяне, мой мальчик, дворяне перечислили деньги на испанские счета через шотландские банки. Порядочные люди. У польских дворян есть родственники во всех европейских странах. Это большое преимущество, когда твои предки служили генералами, полковниками, да хотя бы и капитанами в иноземных армиях. В чужих странах они пленяли иностранок или захватывали зятьев для своих сестер. Таким путем ты породнился через Крейлей и Скогераге с Эредиа в Испании, с Маккелланами в Шотландии. И если тебе когда-нибудь потребуется убежище, то поезжай не на Кубу, а в Шотландию, Испанию или Италию – мы в родстве с Фанцетти.
Сын. Ты никогда еще так со мной не говорил, отец. Как ты это выдерживаешь? Ведь эти рожи вогнали мою мать в Рейн.
Отец. А как ты выдержал Брюссель, где столько времени бил баклуши? После того как Марта ушла в Рейн, у меня не было женщины, я не мог ни с кем жить, не мог жениться на другой. Я до сих пор не могу ее забыть ни на минуту… Правда, у меня есть ты. (Вздыхает.) И я начинаю понимать, почему некто, кого я не знаю и не желаю знать, разбирает на части рояли, оставляя после себя лишь щепотку серебряной пыльцы. Когда я вернулся домой с войны, Эрфтлер-Блюм просто помешался на мне. Я мог тут же стать у него министром: дворянин-католик с Нижнего Рейна и не нацист – что же лучше! Потом он перешел на старых обеленных нацистов. Я никогда не испытывал к нему симпатии. Ведь в стране были и другие люди, не только Эрфтлеры-Блюмы и не только старые нацисты.
Сын. Значит, предстоит еще одно разоблачение. На сей раз – Плуканского.
Отец. На сей раз разоблачение международного масштаба. Докопался до сути один польский историк – впрочем, вопреки желанию своего правительства. Через десять – двадцать лет, того гляди, и вьетнамские партизаны расскажут о самолетах, танках и пушках, которые они купили у американской армии… Налей мне еще кофе… А через пятьдесят лет, когда уже будет поздно, начнут разоблачать Кундта.
Карл наливает из термоса кофе в стаканчик, пододвигает банку молока и сахар. В этот момент на крышку фургона что-то падает, слышится один глухой удар, потом второй.
(С испугом.) Что это?
Сын. Не волнуйся, отец, это упали твои груши или яблоки, а может, и то и другое. Я еще не научился распознавать их по звуку. Наступает осень – время уборки урожая. Иногда они падают ночью – такой приятный, почти домашний звук.
Отец. Почему бы тебе не перебраться домой? О тебе тут хорошо заботятся?
Сын. Отлично. Утром Шнидхубель приносит мне завтрак: горячие гренки, яйца, кофе, джем; около одиннадцати я получаю второй термос кофе, обедаю у Катарины, а если она вечером работает, остаюсь с мальчиком, играю с ним, что-нибудь рассказываю, пока он не заснет. Телефон поставили, теперь у меня все есть… Нет, домой мне не хочется. Мы подыскиваем квартиру, как только найдем, съедемся окончательно – ради мальчика.
Отец. А на какие средства ты живешь? Ведь никаких доходов у тебя нет. Завтрак и фургон – этого недостаточно, а заработка Катарины вряд ли хватит на всех.
Сын. У меня еще есть друзья в ведомстве, и мне симпатизируют гораздо больше, чем Блаукремеру, его, собственно, никто не любит. Могу назвать более десятка людей, которые откосятся ко мне хорошо. Они были, правда, шокированы, но зла на меня отнюдь не держали. Некоторые сочли это проявлением своего рода аристократического снобизма – а уж этого-то от меня не ожидали. Потом они уразумели, что снобизмом тут не пахнет, но мои мотивы оставались им неясны. Все-таки народ в производственном совете понял, что это не снобизм, a в крайнем случае какой-то необычайный вид умопомешательства. С Конрадом Флу до сих пор этого так никто и не связал, хотя все знали, что мы с ним давно дружили, и его не вырвать из моего сердца точно так же, как из твоего не вырвать многого другого.
Отец. Значит, ты зарабатываешь деньги в ведомстве? Оно дает тебе поручения?
Сын. Странные и тайные задания от тех, что наверху. (Показывает на разные углы фургона, где могут быть вмонтированы подслушивающие устройства.) Вот взгляни, например. (Хватает с полки толстый коричневый конверт.) Но ничего не говори, пока я не позвоню по телефону. В конце концов я всегда поступал корректно и по закону, даже в Рио, ведь инструкция гласит: в исключительных случаях разрешается оказывать помощь иностранным подданным. (Тем временем отец вскрыл конверт и вынул из него металлическую эмблему автомобиля марки «мерседес». С удивлением смотрит на сына; тот приложил палец к его губам.) Помолчи минутку. (Набирает номер телефона и, чуть подождав, в трубку.) Привет, это Карл, послушай, я в неловком положении. Мой отец хочет знать, каким путем я зарабатываю деньги… нет, за его молчание ручаюсь… даже Катарине пока ничего не рассказывал… думаешь, этому и так никто не поверит… а доказательств у меня тоже нет… значит, верно… спасибо. (Кладет трубку; отцу.) Я ворую мерседесовские звездочки. Вот эта – последняя, на некоторое время придется теперь воздержаться. Эта досталась особенно трудно. Она с машины некоего доктора Верли, богатого банкира из Швейцарии… Полагаю, что и в этом случае тайна будет соблюдена согласно семейной традиции.
Отец (взвешивает мерседесовскую звездочку на ладони и качает головой).
Ты меня не разыгрываешь? Ты делаешь это для ведомства?
Сын (деловито). Уже несколько лет. За каждую звездочку в нашей стране получаю пятьсот марок плюс накладные расходы, звездочка, добытая за границей, стоит тысячу пятьсот марок плюс издержки; на иностранной территории работаешь, как говорится, на свой страх и риск, дома же тебя всегда могут прикрыть. Если я попадусь за границей, помочь мне будет очень нелегко. За гонорары и накладные расходы я должен отчитываться и давать расписки, порядок есть порядок.
Отец (все еще озадачен, явно сомневается). А может, это проверка твоего мужества, своего рода подготовка к заключительным испытаниям?
Сын. Нет, если знать всю подоплеку, это – как и многое, кажущееся на первый взгляд безумным, – вполне логично. У них, по-видимому, на крючке какой-то русский агент, питающий патологическую страсть к этим вещицам. Он не желает ни денег, ни баб, ни мальчиков, подавай ему мерседесовские звездочки. Причем они должны быть непременно с машин важных персон. Взамен он, вероятно, шепчет кое-что на ушко.
Отец, Но ведь звездочки можно раздобыть более легким путем? Сын. Ему предлагали целые коробки новехоньких, но он хочет только краденые, причем с ручательством. И он все проверяет: потерпевшему анонимно звонит по телефону мужской или женский голос – иногда от имени полиции – и интересуется, как, например, сейчас у доктора Верли, цела ли звездочка на его машине, и если нет, то когда хозяин заметил ее пропажу. Потерпевшему ничего не стоит это проверить – достаточно взглянуть на капот. Звездочка Верли подтверждена, завтра могу получить гонорар. (Берет у отца звездочку и кладет ее обратно в конверт.) Вот эта обойдется довольно дорого: пришлось приобретать новую одежду, несколько дней торчать в дорогом цюрихском отеле, где за машинами присматривают в оба, так что не подступишься. Еле дождался, когда этот бедняга наконец уехал со своей любовницей в небольшую загородную гостиницу и поставил там машину в сарае. Пока он наслаждался телом и, возможно, душой этой милой особы, я завладел звездочкой. В Цюрихе это было бы слишком рискованно, со швейцарской полицией лучше не связываться. Даже их газеты теперь небезопасны: «Подозрительный немецкий граф обкрадывает автомашины». Это не сделало бы чести нашему роду. У русского коллекционера уже десятка два звездочек, он явно какой-то псих, тяжело травмированный капитализмом. Все расходы я аккуратно записываю, бухгалтерия у меня в порядке. (Смеется.) Самое трудное оказалось легче всего – звездочка с «мерседеса» Хойльбука. У него типично рейнский характер – веселость быстро сменяется недовольством, а затем отвращением, к сожалению, Катарина слишком молчалива, иначе бы я знал больше о его характере. Так бот, Хойльбука пригласил в гости мой друг Вальтер Мезод, меня, понятно, тоже, знаешь, Вальтер меня в обиду не дает. Машина Хойльбука стояла у подъезда, однако в ней сидел шофер. Я притворился пьяным и, споткнувшись, повалился на радиатор, пока шофер вылез из машины и помог мне встать на ноги, штучка уже была у меня в кармане. Между прочим, вынуть такую звездочку из гнезда не так просто, сначала надо крепко долбануть по ней кулаком, а потом уж выкручивать. Работаю всегда в перчатках. Тренировался на старых «мерседесах» у торговца подержанными автомобилями, разумеется, с возмещением расходов на ремонт плюс гонорар за любезность.
Отец. Тренировался? Специально обучался этому?
Сын. Конечно. Надо же владеть своим ремеслом. За это прилично платят, значит, и работу надо выполнять как следует. Вот такая у меня теперь профессия. То, что делаю, делаю по всем правилам, даже если дело не совсем порядочное. Катарина ничего об этом не знает. Кстати, ведомство анонимно посылает потерпевшему по почте новую звездочку. Корректность соблюдается.
Отец. Хойльбук наверняка отдал бы звездочку добровольно ради вящей славы отечества?
Сын. Бесполезно. Русский настаивает, чтобы они были украдены. Кстати, звездочка обошлась почти даром, только такси – туда и обратно, ну а Мезод живет недалеко. Как видишь, я и здесь соблюдаю правила приличия. Все-таки, отец, я юрист и у меня правовой образ мыслей.
Отец (показывая на возможные подслушивающие устройства). И ты делаешь это по их заданию?
Сын. Они платят мне и в то же время наблюдают за мной. И живу я на это неплохо. Между прочим, ниже министра русский не признает.
Отец. Значит, вскоре наступит черед Блаукремера?
Сын. Некоторое время придется воздержаться. С меня каждый раз требуют письменное донесение и расписку. Двойная страховка – понимаешь?
Отец. А какая гарантия у тебя?
Сын. Расписка. Мой гонорар даже облагают налогом.
Отец. Но расписка-то у них, а не у тебя. Какое письменное подтверждение остается у тебя? Очевидно, никакого. И ты еще считаешь себя выдающимся юристом! У них два десятка доказательств против Карла фон Крейля, у тебя же против них – ни единого. Два десятка признаний в краже! Если дойдет до крайности, кто тебе поверит, что ты действовал по их заданию? Вся эта затея слишком безумна, чтобы в нее поверили: советский человек, собирающий мерседесовские звездочки!
Сын. Как видно, ему нужен именно этот символ немецкого трудолюбия и капитализма.
Отец. Хотя бы и так, но сможешь ли ты доказать, что он существует, этот человек?
Сын. Доказать я ничего не могу.
Отец. Ты уверен в своем заказчике?
Сын. Это мой старый друг.
Отец. Он занимает высокий пост?
Сын. Весьма. Во всяком случае, ответственный. Он меня не подведет.
Отец. Но, может быть, есть другие, которые хотят подвести его?
Сын. Фамилию его я не могу тебе назвать. Серьезно. Понимаешь, он не один, и они мне желают добра. Однажды я под вымышленной фамилией даже вел слежку за самим собой, причем с большими накладными расходами. Устроил эту фикцию, чтобы подработать. (Отец недоверчиво смотрит на него.) Да, да, аккуратно записывал, кто меня посещал, кто мне звонил, куда я ездил – на такси или на велосипеде. Все до последнего пфеннига.
Отец. Уж не Герман ли Вублер это?
Сын. Нет. Для него я при случае делаю переводы, платит хорошо. К тому же он нанял Катарину, хотя (показывает на потолок) они были против. И по-прежнему влюблен в Еву, но ее он не получит. Я часто встречаю ее на приемах, иногда навещаю дома.
Отец. В присутствии Гробша?
Сын. Конечно. Мне нравится Гробш, он, правда, не совсем доверяет мне, но парень он все равно симпатичный. Корректный, решительный, циничный, но не продажный, Это новая аристократия, из пролетариев, так же как Катарина. Фамилии этих новых аристократов – Рихтер, Шмиц, Шнайдер или Гробш, кое-кто из них сидит сейчас в тюрьме. (Отец с удивлением смотрит на него.) А почему бы нет? Дворян тоже временами сажали в темницы – по политическим причинам. Гробш один из тех, кто мне мешает уйти в Рейн.
Отец. Мне делается жутко, когда я начинаю понимать, зачем разбирают и рубят рояли…
Сын. С этим, пожалуй, временно покончено. На рояле Кренгеля, вероятно, установлена такая сигнализация, что стоит попасть на него серебряной пыльце с ангельских крыл, как мгновенно поднимется тревога. Возможно, вскоре появится какая-нибудь страховка роялей – страховка банкирских роялей. (Тише.) В этом есть что-то очень грустное, отец, почти трагичное, и, знаешь, это меня задевает, даже трогает: ведь они любят искусство, почитают его по-настоящему. Дочь Капспетера – а я мог бы ее полюбить – уже наверняка получила новый инструмент с гарантией, сигнализацией и страховкой, на котором, возможно, бренчал Вагнер. Однако они находятся под какими-то странными чарами, и тот, кто разбивает их рояли, тот ангел, я полагаю, хочет разрушить эти чары. Но их раздражает только потеря имущества, а ведь дело совсем не в ней… Я желаю, чтобы у Адельхайд Капспетер был новый рояль. А вот что бы пожелать Кундту?
Отец. Смерти. Он губит нашу республику.
Сын. Кундт тоже во власти каких-то чар, не знаю только какого рода, он снова и снова твердит о своем долге, долге,…
Отец. Эти чары я бы с удовольствием разрушил. Я больше не понимаю Германа Вублера.
Сын. У Вублера есть одно ужасно неприятное качество – он человек верный. Между прочим, оно присуще также Эрике и Катарине. Вублер предан Кундту, а Кундт – Вублеру, да, да, и если такой, как Вублер, вдобавок верен законам государства, то это просто милость божья, как говаривали наши предки. Ни государству, ни Вублеру нельзя причинять вреда – он стоит выше закона. Ты же это понимаешь. Не знаю, что известно Бингерле и какие у него есть доказательства, но если он угрожает государству, то самые корректные и самые некорректные будут против него, чистые вместе с продажными, Хойльбук и Вублер, все чистые и неподкупные, которых ты можешь перечислить, будут на стороне Кундта, потому что вместе с ним подвергается опасности государство. Верующие и неверующие, приверженцы государства, мафии, церкви – все будут на его стороне. Поэтому о скандалах здесь мы никогда не узнаем ничего до конца. Глубоко в нас сидит этот обоготворенный кумир, которому следует приносить жертвы, а сколько их уже принесено… И лишь оттого, что кумир укоренился в нас так глубоко, столько чистых оказываются в сумасшедшем доме, пишут отчаянные письма, протесты, составляют воззвания, выпускают листовки, которые полны оскорблений, и тем не менее остаются без наказания. И вот эти чистые становятся мелочными, делаются доносчиками, чуют коррупцию даже там, где ее нет. Сотни, может быть, даже тысячи этих людей превращаются в подавленных и озлобленных людишек, глупых и несносных… Мне б, отец, не хотелось кончить этим. И Вублер не кончит этим. В его случае возможен только один конфликт: если верность Эрике придет в противоречие с верностью Кундту. Я знаю их обоих, отец, мы слишком долго дружили. Всякие мысли о Кундте выкинь из головы. Ты не сможешь да и не станешь его убивать, Кундту опасен даже не Бингерле, нет, – только Вублер. (Берет бинокль и смотрит в окно на дом Вублеров.) В самом деле, она осталась дома… это небезопасно… Может быть, ты все же поедешь, отец, на мессу?
Отец. Пожалуй, успею пробраться в собор во время проповеди… но скажи мне, ты действительно веришь, что Конрада можно было бы спасти?
Сын. Им была нужна жертва, и он должен был стать жертвой не праведных, а продажных.
Отец (встает, собираясь уходить). Если когда-нибудь получишь задание украсть мою звездочку, дай мне знать – мы решим проблему мирно, без применения силы.
Сын (обнимает его). Не сердись и не обижайся на мои слова, но ты, по-моему, уже не относишься к категории лиц, чьи звездочки кто-то жаждет приобрести.
Отец. Как знать, как знать. (Улыбаясь, уходит.)
Глава 4
Рейнский променад между Бонном и Бад-Годесбергом в густом тумане. На заднем плане высокая массивная стена, железная калитка. Метрах в трех перед стеной скамейка на берегу Рейна. Слева появляется старая женщина со старой собакой, тихо ворчит на нее: «Ах ты, злючка» – и исчезает в стенном проеме, откуда выходит Ева Плинт. На ней белый шерстяной плащ с капюшоном, в руках белая сумочка. Она подходит к скамейке и опирается на спинку.
Ева Плинт. Хорошо, что туман, не так боязно. Резкий свет фонарей приглушен, кубические формы соседних зданий смягчены, шума от машин меньше, движение почти парализовано. Из-за угла, с аллеи, время от времени показывается прохожий и медленно, робко шагает дальше. Когда Эрнст крикнул мне из двери вдогонку: «Смотри не рассказывай ему лишнего!» – его голос словно донесся из-за реки. (Показывает перед собой на Рейн.) Оттуда ничего не слыхать: ни судовых машин, ни громового рокота буксиров, ни даже туманных гудков – тихо, еще тише, чем обычная тишина в самое тихое время дня. «Новости», «Последние известия» – час, когда я каждый вечер убегаю от опостылевшей информации; в этот час Эрнст включает телевизор, минуту терпит неизбежную рекламу, пока не прозвучит музыкальная вставка, предваряющая обзор событий – свобода, экономический застой, обеспечение флангов НАТО, веселье, враждебные действия – Москвы, разумеется, – назначения, поощрения, ноги футболистов, княжеские свадьбы. И под конец – культура, шикарная, глупая, или в качестве лирического финала глубоко озабоченный банкир за завтраком – кажется, он беспокоится из-за яйца всмятку. И только об одном не провозглашают с экрана – что мы смертны, бренны и предназначены для высшей участи.
С тех пор как Неизвестный, пока еще Неизвестный, ночами разбирает на части инструменты и аккуратно штабелирует у каминов, все банкиры боятся за свои драгоценные рояли. В последнее время, как я слышала, он кладет возле штабеля коробку спичек и кусок парафина для растопки, как бы предлагая им собственноручно развести крстерчик. Теперь я знаю, как пахнет горящий рояль, каково слушать, когда рояль рубят на части – с холодной решимостью, с ожесточением, расчетливо… Я была его женой и пока остаюсь ею, остаюсь, ибо только смерть может разлучить нас. Я испугалась, когда он это делал, и сбежала от него, хотя иногда встречаюсь с ним; он переезжает сюда на пароме с того берега, садится на эту скамейку, рассказывает мне про ту, у которой от него ребенок, про то, как они живут вместе, а я рассказываю про того, с которым сейчас живу и который не хочет детей; у него было плохое детство, а у меня хорошее. Хорошее. Я люблю их обоих, первого и второго… и вот теперь третьего. Если бы тот, кто разговаривал с прелюбодейками, присел бы сюда, на скамейку, и спросил меня: «Сколько мужчин было у тебя?» – я бы ответила: «Двое». Хорошо бы он подсказал, что мне делать… Мужчина, который не хочет детей, политик, важный, относится к своему делу серьезно, и это неплохо, даже если я не все воспринимаю всерьез. Наверное, к политике относятся серьезно только те, у которых было плохое детство. Для других же это игра, профессия, сделка.
С Эрнстом мне не трудно общаться, разве что во время ужина. Он хочет есть, когда передают обзор событий дня. Я понимаю, у него мало времени – заседания, комитеты, он должен выступать, составлять речи для себя и для этого Плуканского. Но у меня аппетит появляется уже к семи, для него это рановато, кроме того, вечером мне хочется супу – должна признаться, что мои супы славятся… Однако он не может глядеть на экран и есть суп – запотевают очки. А негорячий суп – это не суп. Итак, около половины восьмого я съедаю свою тарелку, а ему незадолго до восьми подаю бутерброды и салат. Это единственное осложнение в нашей жизни. Даже когда мы отправляемся на приемы, я все равно должна перед уходом поесть супу. На приемах я не наедаюсь досыта, хотя закусок там, как правило, достаточно. Ну ладно, я должна поесть супу от семи до восьми вечера, од любит есть около восьми, не отрываясь от «Последних известий». Вот так и сидит одинешенек, впитывая информацию; а поскольку сегодня на десерт политическая дискуссия, которую я также не хочу смотреть, он засел до полдесятого, и у меня полтора часа свободны. Он никак не может понять, что эти дискуссии о молодежи бессмысленны, ярмарочный балаган: Гребентёклер и Кромлех утверждают, что нынешняя молодежь утратила понятие о ценностях, а Брайтхубер и Ансбухер настаивают на том, что как раз молодежь открыла истинные ценности. А этот самодовольный зануда ведущий, обычно Гусспер… стоит кому-нибудь действительно сказать по существу вопроса, как его перебивают, а если он все же договаривает, то его упрекают, что он вышел из роли. Следовательно, я полагаю, что у всех у них одна и та же роль и выходить из нее им нельзя. (Закуривает сигарету.) При нормальном вечернем свете или освещении я не рискнула бы сделать то, что могу позволить себе в тумане, – выкурить сигарету. Женщин, курящих на улице, здесь почему-то все еще считают чуть ли не шлюхами, но я же не такая, пусть даже я прелюбодейка и назначила свидание политику, который меня… меня… да, можно сказать, уважает. Но ведь Эрнст знает, что я пошла на встречу с ним. (Садится на скамейку.) Ну вот, теперь во мне нет ничего распутного: сидя на скамейке, немецкая женщина может курить, а вот курить стоя и на ходу нельзя, это публике не нравится… Ни единого фонаря на воде и на том берегу ни проблеска, клубы тумана ползут оттуда, где мой милый Карл живет у своего дорогого отца; ни красных, ни зеленых судовых огней, бросать якорь запрещено. Может, где-то здесь было спрятано сокровище нибелунгов – его, наверное, унесло течением, короны изуродованы, кучка золота давно смыта рейнской водой, ее измолотила и ободрала галька, превратив в подобие какого-нибудь карнавального ордена, который даже не подновишь, чтобы наградить им короля стрелков… О Кримхильда и Брунхильда, по вашим браслетам прокатились «Rolling stones» [5], то есть лавина камней, они обросли речными водорослями и, может, лежат рядом с нацистским значком, который поспешно бросил в Рейн какой-нибудь перепуганный бюргер, когда в город въехали американские танки. Чего там только не перемешалось в зеленом иле: «мертвые головы» и ножны, обвитые черно-бело-красными лентами, честь и слава, выброшенные в панические секунды истории, когда ухмылявшиеся негры разыскивали проклятых German Nazis [6]. О вы, черные братья по НАТО, этих Nazis y нас еще хватает, мой Эрнст мог бы вам многое порассказать, да вы не хотите слушать, вы гоняетесь только за коммунистами. Мой добрый, прилежный Эрнст спец по нацистам. Последнее время он идет по следам некоего Плича, ныне именующего себя Плониусом, которого когда-то называли Кровопийцей. Но никто не слушает Эрнста. Вон там тоже пролилась кровь, кровь дракона. Ах вы, семеро карликов за семью горами, сколько вы могли бы рассказать! Но вас тоже никто не стал бы слушать. Быть может, вы знаете даже, где зарыли моего кузена Алоиза, который оборонял автостраду неподалеку. Я помню его только по фотографии: сияющий юноша, белокурый, кудрявый, с глубоко сидящими темными глазами… Да и кого это интересует, кроме моего отца и дяди… А Карл на том берегу… Вода слишком холодная, слишком глубокая, и к тому же былой любви-то, наверное, нет и в помине. (Смотрит на часы.) Он, пожалуй, тоже смотрит «Новости», придет в четверть девятого, а сейчас восемь десять… Он тоже политик, небольшого роста, морщинистый, у него красивые глаза, красивые руки, наверное, и ноги красивые, но я их не видела. Я только играла с ним в четыре руки… на ногах у него, естественно, туфли, на педали всегда нажимал он. В четыре руки на рояле, который потом изрубили и сожгли; его расчленили словно гигантское черное насекомое… сильно пахло лаком… Только колесики Карл оставил себе – а зачем? У партнера по роялю детские руки, детский взгляд, он, этот Альберих [7], всегда стоит у вешалки, когда я ухожу с вечера, хочет подать мне пальто, но всякий раз его опережает другой – мой маленький кубинец, в которого я влюблена… И того, который в меня влюблен, я просила разузнать о том, в которого влюблена.