Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Женщины у берега Рейна

ModernLib.Net / Современная проза / Бёлль Генрих / Женщины у берега Рейна - Чтение (стр. 10)
Автор: Бёлль Генрих
Жанр: Современная проза

 

 


Даже если вокруг него сплотятся идеалисты, никто ему не поможет: слух о том, что его побудили действовать лишь деньги, распространился повсюду Думаю, мы о нем больше не услышим, не будет ни трибуналов, ни комиссий: он слишком скользкий, – не бойся, никакая внешняя опасность ему не грозит. А что ему грозит изнутри, чем он опасен сам для себя – этого я не знаю, я никогда не мог раскусить его.

Эрика. Он голодал, как все мы, никогда не мог наесться досыта. Заглатывал все без разбора: похлебку, яичницу, хлеб, а позже – дома, земельные участки, акции, вероятно, и женщин, не знаю. Но ему всегда всего не хватало – он был ненасытен. На твоем месте я не была бы такой спокойной.

Герман. В этом деле, от которого он ожидал золотые горы, ему придется довольствоваться тем, что получит. Может быть, он проявит свою ненасытность еще где-нибудь… Например, работая на нас.

Эрика. Ты допускаешь, что Кундт его снова возьмет?

Герман. Конечно. Ты хотела помочь Бингерле, помогла Кундту. Не исключаю, что Бингерле появится на горизонте с белым флагом. Эту битву он проиграл – вот разве что выиграет следующую. Но кое-что ты не учла – Кундта. Бингерле нужен этому сверхненасытному, потому что обладает нюхом, почти безошибочным нюхом на уязвимые места у людей. Он самый подходящий человек, чтобы свергнуть Блаукремера – скажем, через год…

Эрика. Ты был у них. Подумать только: устроить прием в тот же день, когда его жену нашли в петле с высунутым языком… И ты, ты идешь туда с одной целью – встретить ее. Так ты ее видел?

Герман. Да, я очень рад, что ее повидал. Не считая тебя, она наименее легкомысленная женщина из всех, кого я знаю. Она для меня недосягаема, я просто радуюсь ей. Понимаешь, она как бы олицетворяет мою надежду на другую, новую жизнь здесь. Я хочу, чтобы она оставалась здесь, а кроме того (смеется), мы с ее мужем затеяли одно дельце.

Эрика. А-а, участок на рейнском берегу… тебе его не удастся заполучить. Да и жалко эту развалину, она так хороша в своей запущенности.

Герман. Ты говоришь в точности как она, и я понимаю вас. Естественно, что по поручению моих клиентов, в том числе Капспетера, я должен предпринять все, чтобы приобрести участок, но если не получится, буду только рад. Я желаю этому юноше долгой жизни и твердого характера. Если бы мне предложили такую кучу денег за какой-то замшелый, полуразвалившийся памятник позора, где по вечерам заливаются жабы, я бы не устоял. В общем, она права: памятники должны стоить дорого, но что касается меня, я бы не устоял перед такой суммой. А ты – устояла бы?

Эрика. Не вводи меня в искушение понапрасну. Участок мне не принадлежит, но даже вообразив, что он мой, я скажу: нет, ты его не получишь. Представляю, какую бы там возвели помпезную дешевку в мавританском стиле и с видом на место, где пролилась кровь дракона. Я сыта, одета, у меня есть квартира… нет, пусть за эти миллионы там лучше квакают жабы. Твоя Ева права: настоящие памятники дороги, а монументы позора должны стоить особенно дорого. Тот, кто построил этот дом, чьи дети и внуки здесь родились, тоже был банкиром, так пусть банкиры и содержат этот памятник. Представь себе: подъедут бульдозеры, и за один день вековые воспоминания будут снесены. Нет, от меня бы ты его не получил, будь я даже беднее, чем сейчас. Это все равно что продать могильные плиты родителей за чечевичную похлебку.

Герман (вздыхает). Я знал людей, отдававших обручальное кольцо за кусок хлеба.

Эрика. А я знаю кое-кого, кто воровал без стыда и совести и подбирал окурки сигарет. Тебе не знаком этот человек?

Герман. Да, да, я его не забыл. Может, не стоило так начинать – с голодухи сразу ринуться в политику, да еще вместе с Кундтом, который понимал, что такое голод, но сам не страдал от него. У отца его было крепкое крестьянское хозяйство. Сам он служил в армии интендантом, руководил большой базой снабжения в Италии – это я недавно раскопал. К нему приползали голодные и алчущие, и Кундт помогал им, он не лишен сострадания, он видел их высунутые языки, трясущиеся руки и не мелочился. (Еще тише.) Возможно, он их даже не презирал, он обнаружил, какая сила заключена в голодных, открыл их чудовищную энергию, ненасытность, а это может очень пригодиться политику… Все-таки он не бессердечный.

Эрика. Три смерти в один день: Элизабет, Плуканский и какая-то молодая женщина в Антверпене истекла кровью в результате аборта.

Герман. Плуканского Кундту не приписывай. Он, наверное, постарался бы его удержать: ведь Плуканский пользовался популярностью, а Блаукремеру ее не заслужить. И Элизабет не его жертва. А что там произошло в Антверпене с этой молодой женщиной, пока не ясно, но, вероятно, это поможет ему свалить Блаукремера.

Эрика. Не без Бингерле, да?

Герман. Возможно. Самое позднее через две недели Блаукремер выкинет белый флаг, но (после паузы) пока он нам предлагает одно неприятное дело – уволить Катарину.

Эрика. За то, что она дала пощечину Губке, а Карл добавил? Наконец-то приятные новости, И запомни: ее мы оставим. Она мне нравится. И кроме того, она нуждается в заработке.

Герман. Не знаю… я полагал, ты хочешь уехать.

Эрика. Куда? Обратно, домой? Долго я там не выдержу. Там все еще гаже, противнее и там скрывают даже самоубийства. Нет, к черту эти праздники стрелков, конфирмации, благотворительное общество христианских женщин. Может, съездить в Рим, но я уже заранее знаю, что скоро мне захочется назад – на Рейн, да, на Рейн. Он течет и будет течь. (Показывает на реку.) Здесь Карл и твоя Ева, которую отныне я объявляю и моей Евой. Здесь Гробш, ехидное чудовище, и может статься, что в один прекрасный день я снова сяду за рояль. Я не прикасалась к нему после того случая у Капспетера, просто не могла до него дотронуться, словно меня заколдовали. В общем, куда угодно, только не в родные края, может, в Рим, но вернуться снова… нет. А Катарина останется.

Герман. Не знаю, сумеем ли мы ее сохранить. Ты ведь знаешь Губку. Он может стерпеть все, кроме общественного позора. И уничтожит любого, кто оскорбил его при всех, а они оба, Катарина и Карл, при всем народе надавали ему по роже на террасе в доме Блаукремера.

Эрика. Я тоже разок дала ему, слева и справа.

Герман. Но не при посторонних, и тем не менее он не простил этого тебе, а заодно и мне.

Эрика. Катарину я оставляю. Ну что он нам сделает?

Герман. Непосредственно – ничего. Он долго вынашивает месть, а потом нанесет удар в уголке или в таком месте, где ты меньше всего ожидаешь… например, пустит в ход наветы, против которых ты бессилен. Он единственный, кто огласил мою историю с Гольпен. Помнишь, это обрадовало всех, кому была не по душе моя корректность? Раскопал Губка и фотографию той кубинки, с которой у Карла были амурные дела и которой он дал денег из кассы посольства… Раскопает что-либо и у нас.

Эрика. Что именно?

Герман. Откуда мне знать? Сначала набросится на Карла, потом приплетет Катаринино воровство, ее участие в демонстрациях, где она швырялась камнями. Поручит представить публике в гнусном виде мое отношение к Еве или твое к Карлу.

Эрика. Поручит?

Герман. Да, у него есть люди, которые занимаются такими вещами.

Эрика. Но он поступит так и в том случае, если мы уволим Катарину. (Вздыхает.) Черт с ним, пусть его. Давай оставим Катарину. В конце концов судимости у нее нет.

Герман. Но что касается Карла, я не так уверен…

Эрика. Ты полагаешь?…

Герман. Никому не известно, как он зарабатывает деньги, а он их зарабатывает не только у меня. Его втянули в какую-то загадочную историю.

Эрика. Даже ты не можешь это выяснить?

Герман. Даже я. У него повсюду в ведомствах есть приятели, которые ограждают его от чужого любопытства и не дают пропасть.

Эрика. Порадуемся тому, что у него есть такие друзья, и подождем. Но ты еще ничего не рассказал о торжественной мессе.

Герман. Ты своего добилась, Эрика. (Эрика вопросительно смотрит на него.) Все было, как всегда, прекрасно, Кундт прислуживал священнику, но когда мы пошли к причастию, мне стало не по себе. Ты своего добилась. Не то чтобы я почувствовал себя менее грешным или более верующим, чем они, – нет! (Встает.) Мне стало страшно при мысли, что истинные христиане, по всей вероятности, не мы – ни я, ни ты, ни Карл, ни Ева, а они. (Останавливается у дивана.) В конце концов – и это пришло мне на ум, когда я приглядывался к кардиналу, внимал ему, наблюдал за ним, – в конце концов именно такие, как они, всегда и везде определяли, что есть христианство. И ты – я в меньшей степени – и все остальные, а к ним я отношу даже мрачного и озлобленного Гробша, именно вы заблуждаетесь, а не они. В моей голове, в сердце, в печенке все перевернулось, и я с трудом дождался конца этой прекрасной мессы. Мне стало совсем дурно – вот чего ты добилась, Эрика.

Конечно, твое отсутствие заметили, но скандала не было. Вопреки твоему желанию тебя сочли больной. Вообще там не так скорбели, как сожалели; были, конечно, телевидение и радио и, как ты предсказывала, Грюфф и Бляйлер. Проповедь была скучнейшая, а лицо у кардинала походило на маску. Ох, Эрика, ты своего добилась, но я не знаю, хорошо это или плохо. Мне страшно, когда я вспоминаю родителей, детство, школу, университет – все то, за что мы, как говорится, взялись после войны. Ты своего добилась, Эрика. Только не спрашивай, чего ты добилась.

Эрика (берет его руку). У меня тоже были набожные родители, набожное детство и набожные монахини в школе, о которых я вспоминаю с благодарностью. Они пытались объяснить мне, что такое счастье и как опасно вожделение. Конечно, утешения в набожности не найти. Его вообще-то нет. Но никто, включая кардинала, не поднял свой голос против бомб и ракет – никто. В том числе и ты. А теперь ты удивляешься, что у тебя отняли это утешение, эту совершенную красоту, которую прежде тебе не могла испортить никакая елейная проповедь.

Нет, это не я своего добилась, Герман, это вы своего добились, и я заодно с вами бодро, весело шагала вперед, а церковь служила нам прекрасным фасадом. Я предчувствовала это, когда фотографировалась на конференциях вместе с епископами, когда Эрфтлера-Блюма снимали в кино вместе с монашками и священниками. Восторга я не испытывала, но было весьма приятно. Теперь мне от этого больно, очень больно, и я знала, что делаю, оставшись сегодня. дома. Тебе должно быть еще больнее, потому что ты наивно верил, что одно можно отделить от другого. А теперь и вы и мы обязаны все поломать. Сейчас мы как одержимые носимся с каждой незамужней беременной женщиной, словно в ее чреве Христос. Он ведь и прежде был в них, но мы тогда не носились с ними, а презирали и проклинали их. Катарина разъяснила мне это утром: ее мать не была замужем и сама она тоже. Запоздалая канонизация незамужних матерей выглядит насмешкой над ними, да так оно и есть…

Ну а как близоруко – точь-в-точь слепые курицы – приветствовали вы размещение ракет, и ты в отличие от меня тоже, мне такое и в голову не пришло. Вы опустошили дом, потом удивляетесь, что в нем нет ни жителей, ни мебели.

Ты говорил о масках, хорошо говорил, но теперь наступает пора срывать маски. Мне грустно, что такую девушку, как Катарина, бьет дрожь при одном упоминании о церкви, да, грустно. Но я представляю себе, как она – в более зрелом возрасте вместе с сыном и Карлом – преклоняет в молчании колени, и это достаточно уважения. Ведь все-таки Он есть, тот, кто писал перстом на земле [12]. К чему же вся эта шумиха, зачем такая реклама? Я по-прежнему не верю, что ты прав, не верю, что они правы, а мы заблуждаемся. Не верю. Он есть.

Моя мать, когда у нее было время, ходила в церковь дважды в день, но была счастлива, если чудом удавалось приправить суп взбитым яйцом. Когда же отец проклинал оптовых торговцев, являвшихся получить долг по счету, мама умоляла его не ругаться. Оба они были люди суровые и довольно жесткие, но господин барон, сидя во время богослужения в своей персональной нише вблизи алтаря, иногда кивал нам оттуда. Потом я узнала, что именно он держал оптовую торговлю, которая душила моего отца ценами и сроками платежей, и тот же барон годы спустя свысока и благосклонно здоровался со мной на приемах. Отец прозвал его грошегоном – барон не знал снисхождения, никогда не давал ни скидки, ни отсрочки.

Мой брат пошел на военную службу, чтобы наесться досыта. Он не интересовался политикой, не внял тому, что отец говорил о Гитлере. Он мечтал о дешевом французском вине и цыплятах; надеюсь, у него была и девушка. Во всяком случае его обязанности в армии были далеко не так тяжелы, как работа крестьянина, который пас на своем жалком участке несколько коров и выращивал немного ячменя. Брат был веселый, вернее, повеселел в армии: все-таки вино, цыплята и, надеюсь, девушка; он не понимал, как это некоторые жаловались на армейскую еду. А потом его убили. «Пал под Авраншем». Что это значит – пасть?

Герман. Я мало знаю об этом, я отирался в канцеляриях, потому что у меня был аккуратный, разборчивый почерк, да я и проучился уже два курса. Я был труслив, не хотел стать героем, не рвался вперед, но кое-какие рассказы, конечно, до меня доходили. Пасть, Эрика, – это значит кричать и проклинать, а иногда и молиться. Ты ведь знаешь, когда дело приняло серьезный оборот, я дезертировал.

Эрика. И ты поступил куда более мужественно, чем если бы остался. Ты даже плена избежал, поскольку Кундт за тебя поручился. Он с самого начала оберегал тебя, ты был ему нужен.

Герман. Я ему нравился. Ко мне он относился хорошо, а вот других – Блаукремера, Хальберкамма и Бингерле – он просто использовал. Он симпатизировал мне, и я порой задавался вопросом, уж не приударяет ли он за тобой, не испытывает ли тебя, потому что я ему импонирую. Ты выдержала экзамен, но я боялся, хотя и был уверен в тебе. Он волочился едва ли не за каждой бабой. Иногда получал по морде, но никогда не мстил, он опасен той поистине животной энергией, с которой преследует свою цель.

Почти бесшумно на террасу входит Кундт. Эрика и Герман вздрагивают, заметив его.

Кундт (смеясь). Тут уместна цитата из Библии: «Не страшитесь и не бойтесь, это я» [13]. Вы, кажется, беседуете обо мне, во всяком случае мне послышалась моя фамилия. Мне полагалось бы спросить, кто из вас упомянул ее. Если бы, конечно, я не знал, что это Эрика.

Эрика. Да, я знала Штюцлинга еще в пору его студенчества голодным беженцем, иногда он заходил к нам, чтобы зубрить вместе с Германом. Тогда ему было восемнадцать, он вечно дрожал от холода и, прежде чем сесть за стол, первым делом согревал руки у плиты. Обычно мы ели суп, иногда и глазунью…

Кундт. О яйцах для которой заботился я… (Смеется.)

Эрика. Да, добывал их ты. Бывало, я угощала его и сигаретами, совала ему в портфель кусок хлеба. Он выглядел просто трогательно – крутом был разгул спекуляции и черного рынка… Да, я позвонила ему, не сказав ни слова Герману, хотя он, конечно, знал, что я поступлю именно так. Потом, потом я все-таки оделась, взяла такси и поехала туда. Ты знаешь куда.

Кундт (огорченно). Знаю. Когда думаю об этом, хочется прыгнуть отсюда вниз. (Подходит к балюстраде.) Какая тут высота?

Герман. Достаточная: четыре метра восемьдесят. Но ты этого не сделаешь, я тоже. Ведь мы ни в чем не виноваты, мы этого не хотели – не так ли? Мы не хотели, чтобы жена Плотгера покончила с собой, не хотели и того, что произошло с Элизабет Блаукремер, не говоря уж о смерти Плуканского. Нам нужны у власти Блаукремер, еще более великолепный Хальберкамм и Бингерле.

Кундт (все еще стоя у балюстрады). А что, если ты столкнешь меня вниз, а потом бросишься сам? Двойное самоубийство. Любой поверит, ведь сразу забурлят такие слухи! (Умолкает, серьезно, задумчиво смотрит в темноту на Рейн, начинает плакать, слышны его всхлипывания.)

Герман. Не выношу твоих слез.

Кундт. Вы никогда меня не понимали. Да, я хотел и денег и власти, но никогда не жаждал крови, крови я достаточно повидал во время войны. Я отвечал за снабжение двенадцати госпиталей и всякого насмотрелся: раненых, искалеченных, спятивших, – да, насмотрелся… В лагере американцы предложили мне политический пост, потому что я читал антифашистские лекции… Ты, Герман, был первым, кого я взял с собой в турне. Ты был прилежным, умным, хорошим организатором, незаменимым деятелем за письменным столом. И я спрашиваю тебя: кто виновнее – начальник генштаба или генерал, который ведет сражение? Ты был стратегом с картами и флажками, который создал нашу организацию. Блаукремер – просто старый нацист, он был мне нужен, потому что его при случае можно было шантажировать, Хальберкамм – тот был противник нацизма, но оба они в ту пору были слишком молоды, чтобы их можно было привлечь к ответу. А Бингерле был просто приблудшей голодной собачкой, которая все сделает за ломтик колбасы. И вот… (Всхлипывает.)

Герман. Слушай, тебе как-то не идет плакать. Губка вчера поздравлял тебя с приобретением десяти тысяч акций «Хивен-Хинта» – они подскочили в цене на тридцать процентов. Ты принял его поздравления с ухмылкой, и это после смерти Элизабет Блаукремер, ужасной кончины Плуканского и после того, что случилось в Антверпене – что бы там ни случилось.

Кундт. Вы всегда забываете нечто весьма банальное: я тоже человек. У меня есть действительно любимая жена, две дочери, к которым я привязан, четверо внуков. Они удерживают меня от того, чтобы броситься вниз, – именно они, а не вы, которые сидят тут, пялятся на Рейн и каркают. (Тихо.) Я не убийца, даже если и оказался невольно причастен к смерти нескольких людей. Не на моей совести Плуканский, не на моей совести и Элизабет Блаукремер. Что касается Антверпена, то вы, надеюсь, не откажете мне в справедливости, когда узнаете как и что… Вы увидите, что это чертовски сложная и запутанная история. Я пришел в ужас при известии о смерти Анжелики Плотгер. Да, я признаю, что сообщение о том, как возросли в цене мои акции, меня обрадовало. Я человек земной и забочусь о своей семье – впрочем, что мне за дело до ваших упреков? (Поворачивается лицом к обоим.) Поверьте, больше всего я хотел бы поставить на всем этом крест.

Герман. Однако ты позаботился провести Блаукремера в министры. Он правит, ты командуешь им – твой старый принцип.

Кундт (устало). Так было когда-то. А теперь он показывает мне зубы, ограничивает меня. Ваша невинность сильно подмочена. Неужели ты полагал, что сумеешь не замарать рук, если будешь действовать напористо, хоть и негласно по телефону, за письменным столом, на тайных совещаниях? Тебе, вероятно, хочется сидеть с Эрикой на веранде, критиковать несовершенство мира, писать мемуары, платонически шептаться на парковых скамейках с очаровательной Евой или играть с ней на рояле в четыре руки. Знать не больше полдесятка телефонных аппаратов, на которых можешь бренчать, как на рояле. Чистенько завершать чистую жизнь, ходить к мессе по утрам, перебирать четки по вечерам. Этого ты хочешь? Но ты не годишься в пенсионеры, ты сплетал нити интриг во всех странах Европы и за океаном. Мы осуществляли твои диспозиции, твои планы. Ты втыкаешь на карте флажок в завоеванное место и не знаешь, что где-нибудь в Боливии, где ты раскинул сети, кого-то пырнут ножом в живот или выстрелят в спину, потому что именно т ы воткнул флажок на карте, привел в движение алчность, ревность, судебные процессы, борьбу за власть, хотя ты этого, конечно, никогда не желал, но именно ты стал первопричиной преступлений, открыв конторы, дав деньги, пусть мы и не знаем на что – на покупку ли оружия, устройство борделей, а может, на игорные дома или же на цели, которые, по твоему определению, способствуют «вящей славе божьей», или «славе Германии», или, наконец, просто попойкам. Какой-нибудь чек, письмо, разговор по телефону – только и всего, но ты и не представляешь, что ты творишь, вернее, что уже натворил.

Один телефонный разговор, Эрика, и твой старый добрый Штюцлинг хорошо оплатил глазунью из яиц, которые я достал. (Смеется.) А ты оградила Бингерле от несколько принудительной опеки со стороны графа Эрле цу Вербена. Кстати, это решение для нас предпочтительнее, о чем тебе, Герман, конечно, уже поведал, – обошлось без пальбы. Что же касается прессы, то кто, милый Герман, кто первым высказал гениальную и простую идею– захватить сначала газеты, а потом и телевидение? До этого не додумался даже я. Кто еще в те времена догадался, что мелкие провинциальные газетенки однажды обретут значение, равно как и ежевечерняя дребедень на телеэкранах? Да, кто? Наш умный скромный человек за письменным столом – он предвидел то, чего не предусмотрел я. Так что пусть себе Бингерле живет и дрожит, мы хотели только обеспечить его безопасность, вот он и сидит, дрожа, в плену собственной безопасности, которой он обязан ностальгическому воспоминанию о глазунье и парочке сигарет.

А знаешь ли, Эрика, что ты еще натворила? (Эрика смотрит на Кундта с испугом.) Едва не произошла авария со смертельным исходом. Едва-едва, моя дорогая. Разумеется, Бербен решил догнать Бингерле, помчался на большой скорости и столкнулся с мотоциклистом, который, к счастью, был только легко ранен, а машина Вербена разбилась. По нашему сценарию все случилось бы иначе, спокойнее, и крови пролилось бы меньше. (Тихо, взволнованно.) Но я рад за тебя, что не обошлось хуже.

Эрика. Тебе удалось внушить мне страх – меня пугает каждое движение, всякая деятельность, любой телефонный разговор, даже если надо позвонить, чтобы заказать вина…

Кундт. Да, и к тебе посылают юношу на велосипеде или мотороллере, который везет тебе заказ, а по дороге попадает в аварию. Ни один человек не ведает, что может натворить, даже если пригласит свою тетку на чашку кофе. Говорю это не для того, чтобы сделать вас соучастниками, – я боюсь самого себя. (Тише.) Обе они могли бы жить – и Анжелика Плотгер и Элизабет Блаукремер… мы были слишком нерасторопны, а они стояли у него на пути. Даже Плуканский мог бы остаться жить и предаваться своим извращениям. Его преемника мне свергать не придется: его раздавит груз должностей, которые он на себя взвалил и от которых не желает отказаться – ни от одной. Ведь он депутат ландтага, депутат окружного собрания, ландрат, член президиума совета планирования, член земельного совета по делам полиции, член объединения по эксплуатации водохранилищ, член наблюдательного совета окружных сберкасс, окружных больничных касс и больниц да плюс к тому – партийные дела и новый министерский пост. (Смеется.) Он подавится – ему всего мало. Неужто ты в самом деле хочешь оставить меня одного с такими людьми, Герман?

Герман. А ты-то сам когда-нибудь насытишься? (Встает, поправляет плед, которым закутана Эрика, произносит тверже.) Значит, делаешь все, чтобы он стал министром и подавился этим? Я никогда не считал себя невинным. Я не всегда знал, что натворил, но знал всегда, что делаю – причем не только за письменным столом. Смотри, этими руками я утопил досье с документами Клоссова, этими руками сжег документы Плотгера… было это на рыбалке и у охотничьего костра, вокруг которого Хальберкамм тогда исполнял индейский танец. Но понимаешь, Пауль, Эрика сказала мне сегодня утром: хватит, хватит, – и сказала это еще до того, как увидела Элизабет в петле… Нет, ты не можешь взвалить на Эрику вину как за раненого мотоциклиста, гак и за разбитую машину Вербена. Вы распорядились начать эти действия, вы запланировали ввод Бингерле, иначе Эрике не пришлось бы звонить. А что случилось бы, если бы все пошло по вашему плану? Если бы Бингерле стал защищаться или, чего добро-rOf – стрелять? Ты должен сопоставить то, что произошло, с тем, что могло бы произойти. И подумай, что случилось бы, если Бингерле – а это не исключено – оказал бы сопротивление? Труп Бербена лежал бы, наверное, в кювете, а рядом с ним Бингерле.

Брось, не нагоняй страха на Эрику. Я каждое утро испытываю раздвоение личности, когда мой шофер спрашивает меня, как поедем: налево по Гумбольдтштрассе – или направо по Вильгельмштрассе. Каждое утро те же сомнения, потому что я спрашиваю себя: а что случится там или сям, если я решу так или эдак? Но нельзя жить, не делая выбора! Каждый кусок хлеба, который я ем, я отнимаю у кого-то неизвестного. А молоко, что я шью, – я обязан им фуражу, который дает другим хлеб, кашу, лепешки. Даже вино мы пьем не по праву, потому что удобрения, пошедшие на виноградники, могли помочь вырастить зерно. Когда я снимаю трубку одного из четырех моих телефонов и набираю номер, чтобы обругать кого-то по заслугам, я не знаю, побьет ли он вечером из-за этого свою жену, а то и детей или, может, напьется, в ярости сядет за руль и станет виновником аварии. Мы обречены на то, чтобы действовать, и я знаю, что делаю, но не знаю, что натворю. Это знает разве что зловещий незнакомец, тот, кто в тиши ночей бесшумно и весело разбирает в банкирских домах рояли, аккуратно складывая их, как дрова у камина.

Кундт. Уж не тот ли это, чью подругу вы взяли в дом вопреки моему совету? Но теперь вам придется отказаться от услуг этой энергичной дамы.

Эрика. Нет, мы этого не сделаем. Она умна, прилежна и нуждается к тому же в заработке – короче, я ее не уволю.

Кундт. Дать Губке при всех пощечину – так рисковать еще никто не пробовал. Эрика, ты, вероятно, не знаешь, на что он способен… он, он (запинается) – я по сравнению с ним сказочный принц… сиротка.

Герман. Он получил свою добычу и завтра к утру, наверное, успокоится, ибо все-таки одержал победу. Даже очки на месте. Я знаю, что он может сотворить: отменить заказ фирмы «Болькер-Хум-Бризацке», а это почти миллиард марок оборота. Но он на это не пойдет, потому что ему здесь обеспечены комиссионные, а где он еще получит такие. Вдобавок он может разыскать Бингерле и воодушевить его на полное признание. Как говорится, Губка может запросто с нами разделаться. Кое-где ему удавалось даже поднимать восстания.

Эрика. И все это из-за отвергнутого ухаживания? Разорять фирмы, развязывать кампании в печати, натравливать террористов – и все это из-за пощечины, которую ему дала разумная и энергичная молодая женщина при поддержке своего друга? Только из-за этого?

Кундт. Из-за этого тоже. Если дело касается женщин, он очень самонадеян и обидчив. Но еще важнее для него, чтобы ему повиновались. Он не терпит непослушания. Советую тебе, пусть она уйдет. Послушай, даже Капспетер, перед которым дрожат столько людей, дрожит перед ним.

Герман. К счастью, его отвлекли от Евы. Если бы он к ней пристал, я бы его удушил. А представляешь, как реагировал бы Гробш – а он покрепче Карла. Хальберкамм сделал хитрый ход, предложив ему, и, кажется, не без успеха, Блаукремершу-вторую. Не будем впадать в панику, он не станет обследовать каждую дырку, куда эта девушка может устроиться на работу.

Кундт. У вас не дыра и не пивная на углу, где она может скромно разносить сосиски и пиво. Он ждет от тебя верности, Герман. Будь она графиня, он, пожалуй, позволил бы отхлестать себя по щекам, даже с радостью. Было бы что потом рассказывать: «Одна графиня дала мне затрещину». Но официантка! Предупреждаю, вряд ли я смогу помочь вам в этом конфликте.

Эрика. Слушаю тебя и не знаю, что и думать. Ты говоришь так разумно, так человечно, словно всерьез тревожишься за нас.

Кундт (оскорбленно). Словно? Только словно? Да я действительно беспокоюсь за вас! И что тут такого, если я пытался ухаживать за тобой: если я нахожу тебя достойной поклонения, разве это оскорбительно для женщины?

Эрика. Но, может, это оскорбительно для ее супруга? /

Кундт. Тоже нет. Ведь это лишний раз подтверждает, что его жена привлекательная женщина, и если она сохраняет ему верность, а Эрика ее сохранила… Более того, женщины, в том числе замужние, порой обижаются, если никто не ухаживает за ними; а некоторые мужья находят оскорбительным, если никто не засматривается на их жен. Я в самом деле боюсь за вас, невинных простачков, – живете в гуще жизни, в гуще событий и не знаете, что происходит.

Герман. Я не отношусь к тому сорту мужчин, которых ты расписал. Мы оставляем Катарину – и не грози нам, пока Губка не пригрозил. И не разъясняй мне, на что он способен. Я знаю, на что способен ты. А сейчас уходи, оставь нас – Эрике нездоровится, она напугана и утомлена.

Кундт (печально). Вы еще никогда не выставляли меня за дверь, даже если я засиживался до четырех утра. Такого еще никогда не было… (Встает.) Никогда… А ведь как часто я искал утешения за вашим кухонным столом… (Уходит.)

Герман. Пора в постель, похолодало.

Эрика. Сначала сними гардины. Осторожней на стремянке. (Герман уходит.) Вечно он меня убаюкивает, болтает – и стоя, и сидя, и всегда так естественно, так убедительно. Всегда.

Глава 11

Большая гостиная в доме Вублеров, обставлена уютно, без вычурности. Эрика Вублер лежит на диване подле рояля; Катарина Рихтер открывает дверь и впускает Генриха фон Крейля.

Генрих фон Крейль (подходит к Эрике, целует ей руку). Сожалею, что вынужден был устроить собрание здесь. Вам нельзя выходить из дома, а я хотел, чтобы вы присутствовали при этом…

Эрика Вублер. Не извиняйтесь. Я люблю гостей, буду рада видеть всех, кого вы пригласили.

Генрих фон Крейль. Я приехал несколько раньше назначенного времени, потому что хочу обсудить с вами один сугубо личный щепетильный вопрос, который занимает и волнует меня со вчерашнего дня, ставит меня в тупик. (Садится на стул у дивана, мнется, запинается.) Не знаю, как и начать… мне неловко… я не привык – так уж нас воспитали – обсуждать подобные вопросы. Словом, все, что касается религии. Мы воспринимали ее как нечто само собой разумеющееся, хотя церковь критиковали и ругали (пожимает плечами) – и это было в порядке вещей. Я долго размышлял, с кем бы мне поговорить о религии, попытаться объяснить мое состояние.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12