– Сестра?
– Брат?
И профессор, поднявшися с кресла, их звал к чаепитию; стулья придвинул им сам; и горячий стакан передав Галзакову, он стал занимать разговором гостей:
– У китайцев «два» – «пу», или – «уши»…
– Поди ж ты, – Матвей обжигался губами.
– Шесть: «Титисит упа» – зулус говорит, – и вознес разрезалку в окошко, под звезды он. – Значит: взять палец большой руки, левой-с, когда пересчитана правая-с!
Так это выревнул, что таракан, крошки евший, – фрр: в угол!
Все – в смех.
Серафима Сергевна сидела с расплавленным личиком: в розовом жаре своем.
Николай Галзаков подмигнул:
– Не нарадуешься: голова отрастает!
Профессор же пил с наслаждением чай; он подставил стакан:
– Еще, Наденька!
– Я – Серафима Сергевна.
– А?
И – почесался за ухом: когда он, бывало, работу откладывал, то – шел он к Наденьке: броситься словом!
Матвей Несотвеев шептал Серафиме:
– Как мать и как дочь ему будете!
– Значит – близнята, – решил Николай Галзаков, опрокинув на блюдце стакан.
Значит: —
– Лир —
– и Корделия!
Как Микель-Анджело…
Кэли, Лагранж и Кронекер, как тени родные, ходили за ним по пятам; эти образы он переделывал в факт юбилея, в плод жизни; неважно, с кем прожил ее: с Василисою иль с Серафимою…
Ночь исчезает на ночи, в которой сияет звезда; он звезду увидал в месте ока – затопами света: не свечку, которой жгли око; он, в звездное пламя взвитой, прядал пульсами жизни; на рану – на красную яму, – надели заплату «о н и»: не на жизнь!
Она – фейерверк!
Абелю, тени родной, лоб подняв на пустое пространство, твердил:
Исчисление Лейбница съел инженер!
И – в пустое пространство твердил:
– Социология, – вывод теории чисел!
А лоб, точно море, в пустое пространство свою уронивши волну, прояснялся:
Закон социального такта найдет выраженье в фигурном комплексе.
И – к Софу су Ли, —
– к этажерке:
– Мой батюшка, числа – комплексы живой социальной варьяции!
Так убеждал этажерку он: Софуса Ли.
Пифагора связав с Гераклитом, биение опухолей – на носу, на губе, на лопатке, в глазу – пережил сочетанием, переложением чисел, – не крови; кривые фигур представ-дял – перебегами с места на место: людей.
Игру выдумал.
– Будете «а»… – точно пулей сражал Пертопаткина.
– Стало быть… – оком наяривал дроби.
– Вы станьте сюда вот.
И оком толкал:
– Не туда-с!
– Ну, вы будете – «бе», – разрезалкой ловил Панту-кана.
– И, стало быть… – бил разрезалкой в плечо.
– Вы параболу справа налево опишете… – и разрезалкой параболу справа налево описывал.
– А Пертопаткин параболу слева направо опишет… – параболу слева направо описывал он.
Завернувши ноздрю, доставал свой платок: отчихнуть; носом – в небо: поднюхивал формулу.
– Ну-с, а теперь, – пальцы прятал под бороду; и их разбрызгивал в воздух из-под бороды:
– Разбегайтесь! —
– Из «бе-це-а» —
– в «а-бе-це»!
И Пертопаткин ему:
– Мы играем, как в шахматы!
– Это же-с шахматы нашего века… А в Индии в шахматы, – ну-те, – играли людьми: не фигурами; ставились воины; и – выводились слоны.
Параноик, дразнило, – ему из кустов:
– Каппкин сын это выдумал!
– Справьтесь в истории шахмат, – профессор в ответ.
И Пэпэш-Довлиаш с наслажденьем чудачества эти подчеркивал:
– Видите?
Видела: силится всем доказать, что профессор Коробкин – дурак; демонстрировал Тер-Препопанцу (я – что-де: оставим!):
– Вы видите сами!
Орлиная, цепкая лапа, схватившая курицу: курица в воздухе бьется; и – видит: из неба, из синего, злой и заостренный клюв к ней припал!
Умоляла его Серафима.
– Профессор, – сдержитесь.
Переорьентировать всю биографию (детство, Кавказ, надзирателя, годы учебы, женитьбы) – не просто; и так он с усилием сдерживал мысль, чтоб в нее контрабанда не влезла.
Себе объяснял, как попал в этот дом (знал, – в лечебнице, болен): его шибануло оглоблею до сотрясения мозга.
____________________
– Я все вот стараюсь понять его жизнь и ему показать: на картинках, – пыталась другим объяснить Серафима Сергевна. – Я их подбираю со смыслом; и этим подбором стараюсь помочь ему память о прошлом сложить; его бред – переводы действительно бывшего на язык образов, очень болезненных; образами излечить надо образы; вправить фантазию в факт.
Приносила альбом; и – подобранные мастера Возрожденья прошли: роем образов:
– Это – Карпаччио.
– Это – Мазаччио.
– Вот – Рафаэль, Микель-Анджело.
Точно родною дорогою от Рафаэля к Рембрандту вела, совершая в нем роды: —
– из фабул страдания вырос осмысленный облагороженный образ увенчанной жизни!
И над Микель-Анджело плакал он:
– Вот: человек.
И увидел: глаза ее, золотом слез овлажненные, – голубенели звездою.
– Вы поняли?
Глазом, открытою раною, видел он
Свет – ясно желт: канареечен; серая, каре-кофейная – тень;. только дальних домов ярко-желтые призраки нежно чистееют: медовыми окнами; встал из-за рденья деревьев профессор Иван, жмуря глаз, как от солнца.
То было тому назад – год.
С Серафимой глядели: как смуглыми скулами пучилось с лавочки оцепенелое тело в шинели, склоняясь на озолоченный костыль, сжатый в пальцах; серели: щетина и щеки; и врезались: лоб костяной, в синих жилах, невидящий глаз, застеклелый, как от судака.
И костыль, —
– золотой от луча!
Пятна ржавые ярких расхлестанных листьев качались перед обескровленно мертвым.
Профессор Иван – с глазом, точно с открытою раной, стоял, опустивши главу, точно гостя высокого встретил; себе самому, как другому, внимал.
И ему Серафима:
– Смотрите-ка… С прифронтовой полосы; его мучили, били, едва ли не повесили; он обвинен в шпионаже!
– Невинно…
– Хампауэр, Иван.
Два Ивана!
Вдруг —
– трупы не плачут: —
– из белого из остеклелого глаза слеза, – человеческая, – в оке, видит он, виснет, отблещивая стекленеющим перлом: в перловые росы.
Слезе поклонился профессор Иван, потому что страданьем, как палкой, ударило; это – страданье Ивана Хампауэра, а не его!
Понял: совесть сознания – повесть страдания.
Томочка-песик
Однажды, полгода назад, кто-то в двери усиленно стал колотиться; профессор уставился с громким:
– Войдите!
Влетел —
– Никанор!
С независимым видом, как будто расстались вчера лишь, моргал перед братом он, ногу отставив, – таким гогольком:
– Здравствуй, брат!
И стремительно выпала из задрожавшего пальца очковая спица, чесавшая ухо профессора: брат, как на нос, ему сел.
Носы вытянув, стойку они подержали, как псы под забором (ногой – на забор); брат, Иван, приседал Никанору под нос и заглядывал глазками в глазки:
– Ты, – ясное дело?
Зашаркал с попышкой.
– Как видишь, – руками в карманы отчаянно всучивался Никанор.
Что же дальше?
Формальности: чмокнулись.
____________________
Брат, Никанор, называл, как и прежде, его:
– Брат, Иван!
Брат, Иван, с «Никанорушка» шаркал вокруг Никанора, бросая глазочек, как мячик, мальчишкой метаемый под колоколенный шпиц; Никанор же, пофыркивая на Ивана, на брата, глядел сверху вниз, как и прежде, когда брат обшил его: фрак ему сшил, шапоклак подарил.
С головы до пяты, до последней сорочки обшил, начиная с енотовой шубы, в которую брат, Никанор, исчезал; это было лет двадцать назад; Никанор государственное испытание сдал: в Петербурге.
Оказия: шуба исчезла, а брат, Никанор, голышом появился в Москве из Серепты, куда он заехал случайно.
Багаж стибрил жулик; но – брату – ни слова:
– Пустяк-с!
– Так себе!
– Предрассудок!
Хотя бы спасибо!
Ходил легкомысленно лето и зиму в тряпчоночке (плед полосатый), швыряя ее независимо в руки почтенных швейцаров гимназии, где стал служить.
____________________
И теперь прилетел независимо он.
– Как ты тут?
Будто не было черной заплаты, кровавого шрама, седин; брат, Иван, завернувши ноздрю, ею чмыхал:
– Да так-с: ничего-с…
– Вопрос – в том…
И – волчком завинтили они меж постелью и столиком: брат, Никанор, вокруг брата, Ивана; и столик у брата, Ивана, как у бегемота: —
– крах!
– бац.
И с блаженством носы в потолок запустив, друг о друге сужденья свои изложили: друг другу.
По-прежнему брат, Никанор, зашагал вокруг стола; и профессор по-прежнему тщетно гонялся за ним с кулаками по кругу:
– Всегда повторяю я: выломал, чорт подери, из себя нигилиста какого-то ты!
Никанор, как и прежде, парировал:
– Ум – хорошо, а два – лучше: ты, вот, математиком – и, как морской конек прыгал он, – вышел; я – вышел, – ерошился едко, – словесником.
С вызовом:
Кто из нас лучше, – так, эдак?
Но брат с кулаками его настигал в полукруге стола; и тогда, гонор сбавив:
– Я думаю, – он удирал от стола: взаверть, скоками.
– Думаю, что – оба лучше!
Дразнился за креслом.
Карьера учителя шла в нисходящей градации: Питер, Варшава, Саратов, Ташкент!
Спор, стремительно вспыхнув, стремительно же обрывался; отспорив, стояли: носами – друг в друга; и гладили бороды с нежным блаженством.
– Так!
– Вот!
И, – как прежде, сперва помолчав:
– Никанорушка, – что же ты думаешь делать в Москве, – брат, Иван, с приседанием.
– Да по финансовой части я думаю, – брат, Никанор, как в окоп, перепрыгнул за кресло: от столика.
– Именно, – что же-с? – выпытывал брат, наступая на кресло: от столика.
– Думаю в банке служить.
В Государственном банке, – не в банке с водой.
И пока Серафима Сергевна не выставила Никанора Иваныча, он, ощетинившись, тыкался.
Был он таков: в коридоре небрежное и запоздалое «мое почтенье-с» услышалось: издали.
____________________
Он – зачастил; он – влетел; он – ерошился.
– Тителев думает.
– С Тителевым, полагаем, решили: условились.
Переселение брата, Ивана, из этого дома, – решенное
дело; а – брат: брат, Иван?
С философским спокойствием, с юмором и с пожиманьем плечей разрешился сентенцией раз:
– Не могу, – дело ясное, – лекций читать: рассуди-ка, – ну как я прочту? И суть – в этом, – прошаркал он в угол; и. перевернувшись, пошел из угла:
– Уже – второстепенное дело, где жить: там, так – там; здесь, так – здесь.
Горько – руки – в карманы, а нос – Никанору:
– Скончалась ведь Наденька!
Спины подставив – в углы: из углов; молча строили: диагонали квадрата.
Один огорчался, что Наденьки нет, а другой заключал, что о собственном доме у брата, Ивана, составилось здравое мнение: сиденье в коленях Никиты Васильевича – не сиденье в кресле своем; о возможности жить им вдвоем или даже втроем, если взять на учет Серафиму Сергевну, – закинул он слово; и тут же умолк, потому что заметил волнение.
Это – естественно.
____________________
Брат произвел революцию в брате; с приездом его поправленье заметили все; не рысцой, а галопом профессор помчался к осмысленной жизни по дням.
Аналогия вынырнула:
– Права Наденька-с, – что ни скажи: песик Томочка стал человеком.
– Как?
– Бегает?
– Где?
– Здесь?
Кто? Как? Никанор?
– Впрочем, – видя испуг Серафимы Сергеевны, – я – пошутил-с!
Аналогия эта исчезла.
У девкина девка
У Девкина встала церковенка.
Ходит девица; и парень – за ней: завитой:
– Расхарошая краля хрестей, почему вы такая лимоночка кислая?
– А отчего вы такой раскурчавый баран?
– Я для вас протувар перемерил… Желаете, – семечки-с?
– Благодарю: чай с изюмом пила… Не трудитесь напрасно: сапог даром сносите.
– Я – не какой-нибудь: пару намедни купил, шубу
Разговор обрывается; фортка захлопнута.
Элеонора Леоновна перед цветочком под скворушкой то-диванчике ситцевом, видясь в обоях веселого цвета над Н6ким, пестрявеньким ковриком; выглядит свеженькой, мило невинной; не скажешь: шельменок.
И все:
– Домна Львовна…
Да:
– Да, – Домна Львовна.
И ей Домна Львовна:
– Куда? Посидели бы!…
Элеонора Леоновна – к Фиме с кулечком сластей для Ивана Иваныча; Домна же Львовна – одна; Мелитиша – кухарка, друг дома, – на кухне; а Фимочка – в клинике; чаю проглотит, – в бега.
Редко виделись с Элеонорой Леоновной; Фимочке не о чем с ней; она – тупится: молча:
– Такая хорошая вы.
И от этого Фимочка кажется беленькой, глупенькой; русые волосы в солнечном лучике великолепно отблещива-ют: как сиянье вокруг головы; а скворец – верещит.
– Моя жизнь – не такая. – Леоночка ей: – я – порочная, грешная…
Фима терпеть не могла, когда козий прищур и русалочий взгляд появлялись при этом; и знала, что, если она пожалеет, – получит щелчок:
– Эти тонкости ваши рабочему классу чужды.
Своей ручкою с матовой прожелтью выщепит волос порывисто; и – заостряет рабочий класс с таким видом, как будто она собирается Фиму за локоть куснуть.
И какое-то – «ах да зачем» – подымается.
Был разговор только раз: о друзьях и желании их, чтоб профессор с сиделкою жили во флигеле Тителевых; в Серафиме, как птичка, вспорхнуло сердечко; сидела с открывшимся ротиком; Элеоноре Леоновне в глазки агатовые загляделась она: так и вспыхнули.
Элеонора Леоновна тут же себя заморозила:
– Ну, я пошла.
Но заботою этою стала близка она Фимочке. Все же дружить с ней нельзя, как с Глафирой Лафито-вой, через которую и познакомились, где-то случайно; Глафира, которая лишь социальным вопросом жила, а не личною жизнью, уверила:
– Тителевы превосходные личности!
Бредила эта Глафира, – брожением масс, производственными отношеньями; слышала тоже не раз от Глафиры о некоем Киерке: громкое имя в рабочих кругах, этот Киер ко долгие годы с профессором жил бок о бок; он теперь – нелегальный.
Но хлопоты о помещении – не без него.
– На Леоночку не обращайте внимания; ей тяжело; и – потом: фанатичка.
И верилось, что тяжело; а вот «что фанатичка», – не очень.
Глафира в контакте: Шамшэ Лужеридзе, Богруни-Бобырь, Ержетенько, Жерозов, Торбозов, Геннадий Жебе-вич и Римма Ассирова-Пситова – ее товарищи: они – партийцы.
Глафира Лафитова: – да; что «Леоночка», – как-то не верилось; Фима дичилась, когда с сухотцею, с прикурами, Элеонора Леоновна ей:
– Вы опять с вашим сердцем.
А тут – Домна Львовна:
– Леоночка, это – чертенок, шельменок… А все же в обиду ее я не дам.
Вся серебряная, небольшого росточку, в очках; платье с белыми лапками каре-кофейного цвета; и – в чепчике бористом; то у окна под скворцом восхищается Глебом Успенским; а то у плиты учит строго свою Мелитишу картофель томить; то по Девкиному переулочку с палкою бродит, укутавши голову в шапочке круглой фуляровой, с черною шалью.
А вечером – за самоваром:
– Что, Фима, страдалец твой?… Ты береги уж его…
– Да уж я…
И – к «мамусе», ее теребить: завертушка! В кофтенке проношенной, старенькой вертится; личико станет лукавым задором; и белыми зубками мило малиновый ротик сверкает.
В последние дни приставала старушка:
– Пошла бы к Леоночке: не заболела ли? Скрылась… Ни слуха ни духа.
Пойти как-то боязно ей.
Владиславинька
Все же – калошики, зонтик: пошла в сине-сером своем пальтеце, в разлетавшейся шали, кисельно-сиреневой, – в перемельканьи (на карем заборе – крылатая, спорая), быстро крутя переулками: в головоломку играли – тупик
с тупиком.
Едва вырвалось – в пригород.
– Козиев Третий – тут где?
– Ты вертай водоточиной – к Фокову: вправо; пройти
Фелефоковым; будет тебе Гартагалов; там – прямо валяй.
И уже тротуарчиком. Козиев пляшет, заборами валится; пом Неперепрева выпер; и —
– Психопержицкая —
– ржет за забором с Егором.
И бродит, косясь на заборы, Маврикий Мердон.
– Этот Тителевой?
– Этот самый.
Плечо отзвонила; вот – ражая рожа: в воротах; оранжевый домик с оранжевой крышею; ропотень капелек; белая лысина; долго звонилась.
– Здесь – жить? «Бац»: и —
– нос Никанора,
– очки Никанора —
– ударили по носу.
Он, подскочивши, очки и рукою и носом ловил, потому что едва не слетели:
– Вы – чч-то?
На руке, на другой, его шею ручонкой обнявши, чернявый младенец висел и ручонку слюнями мусолил, пока Никанор его ссаживал:
– Ты, Владиславинька, – шел бы себе!
– Это кто же? Сынок Леоноры Леоновны?
– Шиш, – из кармана сухарик с платком носовым, в воздух взброшенным, вынул; и – тыкнул сухариком в ротик:
– Вот, – на: тебе… Жри…
– Домна Львовна меня… – густо вспыхнула, но Никанор перебил:
– Вот – сюда; не споткнитесь.
Не дав ей раздеться, тащил коридориком: в ряби тетеричные; и влетела испуганным носиком – в ряби оранжевые:
– Посидите.
Тут, сгорбившись, желчно руками в карманы всучась, он вильнул пиджачком, как балетною юбкой, затейные па изучая: и – был таков.
– Я в переделку, должно быть, попала, – подумала, в карие крапы обой и горошины желтых, протертых кретонов.
Китаец фарфоровою закачал головой, потому что из двери в одной рубашонке младенец полез, а вдогонку старушечья, желтая лапа его за рубашечку – хвать, – заголяя места неприличные: уволокла.
Из-за двери уставились: челюсть старухи и нос; покосились и спрятались.
Скрипнул сапог в коридоре; просунув испуганный носик, она обнаружила, что Никанор, встав на цыпочки, нос протянувши к носкам, восклицательным знаком давно, вероятно, восьмерки вывинчивал в ряби тетеричные, не решаясь войти; а расстроенный вид выдавал неприятный сюрприз, разрешаемый, видно, с собою самим в коридоре, под дверью.
Как легкий тушканчик, отдернулся он; но сейчас же – наскоками, боком:
– Я должен заметить, что Элеонору Леоновну видеть нельзя-с, – стал очень громко, в сердцах.
Став малюткой, пищала она:
– Домна Львовна… меня…
Вдруг доверчиво он улыбнулся:
– Я сам в затруднении: Элеонора – так, эдак, – Леоновна, что ли?
– Больна?
– Того хуже!
– Быть может, могу я помочь?
Он пустился ее выпроваживать рядом услуг с подскаканьем, с подшарками, с перетиранием рук, с подношеньем калош, о которые руки он вымазал – без объяснения.
– Не оступитесь: ступеньки…
Зачем-то бежал перед ней по дождю, до ворот; весь подол ей обрызгал, танцуя на лужах; возился с засовом, пыхтел:
– Неприятная штука-с… Она – затворилась; и – не принимает…Терентия Титыча – нет: в Петрограде; так что: баба-Агния – в кухне, на рынке; приходится, – он покраснел, – Владиславика, – шаркал над лужею, – пестать.
И шаркая, – в спину: засовом; едва не зашиб.
Получилась одна чепуха; ничего не добилась; и – думала: от Домны Львовны влетит; шла с наморщенным лобиком.
Вдруг, – в спину:
Вздрогнула: за руку, дернув, – схватил Никанор: без пальто и без шапки.
– Вас Элеонора Леоновна… – путался, просит про тенья: не может принять.
– Ну, – да знаю…
Я вам покажу помещение – брату, Ивану, – тащил ее: все – деревянное, дрянное, пересерелое, перегорелое: флигель.
____________________
Вот комната:
– Элеонора Леоновна, – собственноручно: все выбрала,
повеселее… Для брата…
Диванчик, два креслица – в аленьких лапочках, в желто-лимонных квадратиках, в белых ромашках: узорик на кубово-черном на ситчике; стеганое одеяло, закрытое пологом пестроковровым, – постель; занавесочки – переплетение синих спиралек с разводом оранжевым; цвет же обой – черно-кубовый; точно на ночь фонарики; полочки, письменный столик.
– Вот – вам, коли будете жить: теснота – не обида. Какое слиянье цветов —
– бирюзоватая празелень фона диванчика креслец, – в крапинах розово-серых и кремо-желтых, в горошинах, бледно-жемчужных; и – серо-кисельная скатерть на столике; цвета такого же коврик; обои – сиреневые.
– Прелесть что!
– Все – сама…
Коридорчик и кухонька.
– Можно готовить… Тут – я, – показал он на дверь, – ну, тут нечего видеть пока.
Что-то сделалось с нею: волнение, радость, щемящая грусть. И – пошла под фронтоном оранжевым; кремово-бледный веночек – над нею. В глазах закатившихся – только белки: от разгляда себя же – в себя.
А очнулась за городом. Почва зубринами; копань; песох пролысая; и – густой лес; это – выгон овечий; здесь – прогарь костра; и – разлогая яма; и мальчик на розовой лошади скачет в лиловую лужу: под скос; и – раскроенный камень; и – красная глина.
И – домики: первые.
Урчи
Как Тителев в Питер уехал, то штука – опять откололась; решил Никанор:
– Непокойный, – чорт, – дом!
Началось – вот с чего: раз он в спальню влетел:
– Вы – мешаете, – вскинулась ротиком Элеонора Лео-новна.
Змейкою мимо него пролетела, раскинувшись в воздухе ручками; шляпа с пером из руки, описавши дугу, пролетела над носом его – на диванчик: пером – на ковер; Никанор, перед шляпой в позицию встав, заключил своевременно; значит, опять – офицер!
Так и вышло.
В тот вечер забзырили издали; знал, что – машина; подскакивая под заборами, дернулась, остановилась она; иностранная барышня, – та, у которой с плечей соболя и которую видел в окошке кофейни, влетела в ворота: звонила у двери; вломилась в гостиную, опопонаксом наполнивши воздух; и вздернутым носиком, – на Владиславика, пупса; и – пальцем по носику пупса.
– Пети монстр, те вуаля![65]
Он – затрясся; он – в плач; Никанор же Иванович, на руки взяв трясуна, ей подставил плечо и очки; но она на него – нуль внимания, зонтиком, стукнула в дверь:
– Ву з'эт прэт? Иль э тан![66]
Тут же с перекосившимся ротиком Элеонора Леоновна, – к барышне выскочила:
– Же не пе па![67]
И ей барышня:
– Рьен, – мон анфан! Фэт вотр трист девуар![68]
Тут же, Элеонора Леоновна, ножкой подбросивши шлейфик под руку, его ухватила рукой.
– Вы присмотрите: за Владиславом!
И рывами с барышней: в дверь.
Там машина как тяпнет; бензинный дымок подлетел над забором: в окно Неперёпрева; затараракало рывами; за Гартагаловым умерло.
Мертвое время: семь, восемь, одиннадцать; в тени прихожей под зеркалом сел.
Только полночь вскричала звонками; в открытую дверь ворвался: замкнуться на ключ – у себя ли?
Не знали, кого пропускали они с бабой-Агнией: Элеонору Леоновну или – еще кого?
И Никанор колотился:
– Так – чч-то: это – я, Никанор…
– Между прочим… Иванович… может быть…
– Так, эдак…
– Доктора?
Не отвечали.
Тут он в толстолобые стены раскашлялся: взвизгом.
Решил: дела партии; ну там, – карают за что-то, кого-то; ей – жаль: эдак-так; и пошел на чердак – до рассвета сигать, наблюдая крупу световую за окнами: —
– под полом —
урчи: так зверь из норы животом, а не глоткою весть подает о своей дикой жизни.
Шиша заголил над суденышком
А утром сошел с бормотаньем, что лучше стоять в стороне с Владиславиком; —
он —
– ненавидимый, брошенный шиш, без вины виноватый: не смей и родиться!
И вот, посадив на колено шиша, он колено подкидывал; штуки забавные пальцем под носиком строил; повел коридором: шишонок, свой носик задрал, кулачоночком трясся доверчиво под животом Никанора: —
– и зверь любит ласку!
Но голосом, явно пропавшим, позвали из двери:
– Войдите!
С опаской вошел; и наткнулся на сутолочи из гребеночек, щеточек; зеркальце в сереньком кружевце, мелкой снежинкой осыпанном, – наискось: складками морщился стол; дымы синие, как над пожарищем, над диким креслом, в котором разбросанное руками и шлейфом, змеясь, издыхало ужасное платье; – а женщина, в нем шелестившая, – где?
Стал искать.
И – нашел: где подушка едва выглавлялась за ширмой, – в подушку вдавилося синее личико; выскочило; и за ним вылезала худышка, упрятавши голые плечи косыночкой; точно трехдневный мертвец, не в себе: дыры, блюдца, – глазницы.
Едва дорасслушал из дыма:
– Коли человек самый близкий, – подлец.
– Дела партии, – в нем перемельком…
– Убить?
Он, с испугу на цыпочки встав и вперяясь в нее из-за ширмы:
– То, – да!
– А коли, – посмотрели вплотную, вгустую они друг на друга, – коли это только нарост?
Отмахнулась от дыма; и встала под ширму, забыв, что она – в рубашоночке.
Супился туром, боясь слово молвить:
– То, – нет!
А она от него – головою в юбчонку; и сухенько затараракавши ротиком, из-за юбчонки – головка, два плечика, талия: ручкой дрожащей искала тесемку:
– Мир – мерзь: как паук с паутиной; мы – мухи: все, все, – затряслась на него она, – заболевают пороками лучшие…
Голые палочки, вовсе не ручки, над ширмой взлетели, ломаясь; и он – отошел; как сказать, что в присутствии все-таки взрослого, – дезабилье: эдак-так!
Но она, голоножка, – за ним: из-за ширмы:
– А я – погубила!
Вцепилась в плечо:
– Я… я… с детства, – прихныкивала, – и любила, и верила; он – изнасиловал: девочку, может быть – больше: пытал… Не меня даже, – и перешлепала к зеркалу: что-то отыскивала:
– Впрочем, – это – догадка…
– Кто?
– Салом обмазал: разъел!
Вдруг, увидевши голые плечики в зеркале:
– Ай!
И – под кресло; рывнувши ужасное, черное платье, уйдя, точно в шкурку в него: под ним вздрагивала.
Никанор понял: бред; и ее подхватив, как пушинку, по голубоватой стене понес в черное креслице: в серых, как дым, перевивчатых кольцах сложить; закрыл пледом:
– Спустите мне штору.
____________________
Казалось: за комнатой комната; в комнате кто-то ее схватив за руки, руку другую подкинувши в воздух, – галопом, галопом, помчится с добычей своей по векам в невыдирные чащи свои.
Прогнала от себя Никанора.
____________________
Опять-таки: Агния-баба на рынок ходила; и – видит он: просится шиш; пристает; он же не виноват, что нужда; – и пришлось, в руки взявши, шиша заголить —
– над суденышком
Вот положение!
Кукиш, брат!
А через день гулять вытащила.
Переулок: душок гниловат; шоколадные домики, – синие, каре-оранжевые; дерева здесь, синичники, листьями темно-табачного и перепрелого цвета просыпались: олово в небе ползет и окрапывает водоточину; роспись сбегает малярною краской.
Сбежал человек с человека в окопе и вшами, и тифа-ми: в тыл.
Они бегали, как угорелые; Элеонора Леоновна, точно стараясь стереть впечатленье, – со смехом икливым словами забрасывала:
– Вы же знаете: Тира и я, мы – скрываемся; «Тителевы» – псевдонимы; «они» ж – отыскали меня; значит – Тира открыт!
– Эдак-так, – кто «они»?
– Те, которые ловят «его», – да не Тиру же: «его»!… Затащили меня, показали «его»; и – признание вырвали.
– Стало быть, я полагаю, Терентию Титовичу угрожает опасность?
– Они уверяли меня честным словом, что – нет, что другая тут линия: не политический розыск полиции, – заговор Ставки…
Вон там —
– за окошком повешена шторка из желтой китайки;
– в окошке —
– Матрешка – в бурдовой сережке, в рублевой застежке, в платке голубом, в ясно-аленьком, краповом ситчике – ротик разинула.
Слушает песенку:
Как вороны приюркнув,
Злые черногоренки
С Гришкой тащатся, – сам друг –
К Николаю в горенки.
Как пустился наш ирой
В игры царскосельские!
Как задергали урой
Меллер-Закомельские.
Петербурженская знать
Рожу кисло скалила:
Муха гессенская, знать
Ее в нос ужалила.
Ныне ж крепнет против нас
Из-за Протопопова,
Задом став в иконостас.
Силища распопова.
– Все-таки: если бы Тира узнал, он – убился бы: из-за меня это… Вы… вы смотрите: молчите… И вы не расспрашивайте… Вы… Я – справлюсь…
На них – серячок, тот, который – в Москве и который – в папахе: кричал под Аршавой, пропал под Полтавой; он – здесь: безобразничает.
Эх!
Надуй на всю Ивановску,
Наплюй на всю Семеновску!
Марина не малина,
Галина не калина, —