– Рабочему делу – рабочее дело!
К окну: синероды открытые выпить; о, – как полулунок несется, как звездочка искрится!
Как басовым, тяготящим, глухим, укоризненным гудом, не солнечной орбитой —
– Обов-Рагах, Бретуканский, Богруни-Бобырь, Уртукуев, Исайя Иуй и Ассирова-Пситова, Римма, – протявкали в уши:
– Что делаешь, – делай скорей!
И припомнился вечер, когда Химияклич в Лозанну чесал наутек и когда незначай лоб о лоб с Никанором столкнулись они в коридоре, когда друг, товарищ, «Старик», – в его сердце, как в люльку младенца, вложил: для рабочего дела «открытие» приобрести!
Оно выужено!
И когда б догадался «Старик», из-за бремени болей стенающий, – он усугубил стенания б, он разразился б глухим, проклинающим рявком:
– Предатель!
____________________
Открытие – выудить! Но – добровольно: простроенным спором; он – интеллигент с компромиссами!
– К делу!
Из красных квадратов и лап, притопатывая, залихватским щелчком – бросил: в кубовый угол.
Ум, что жучище; силеночка, что комаренок
– Постойте-е!
Застопорил; вытянув шею:
– Вы спорите же с механическим материализмом! Усы у профессора сделали:
– Ась?
– Ну по адресу!
Замысловато словами забил:
– Энтропия – понятие не социальное!
В синюю синь притопатывал валенком:
– Ваша материя есть переменное разных условий, а вовсе не вещь!
И предметы дрожали, а пятка не шлепала:
– В качестве этом она есть – ничто же!
Подбросились руки к небесного цвета подтяжкам:
– Не ваша материя – наша материя.
Между разрывами дыма оскалился:
– Наша – реальна: «в себе» ваша – в зубы буржую идея.
Профессор боднулся усами:
– Лоренц[109].
– Он – механик.
– Максвелл[110].
– То же самое…
– Прежде всего-с – мировые ученые-с!
– Не диалектики.
– Факты науки, – позвольте-с!
– Без логики – нуль; ну-те; механицисты сидят на бобах, подаваемых идеалистами; с ними материя в прятки играет.
– По-вашему, нет энтропии? – манжетками, как кастаньетами, щелкал из света на тьму Никанор.
Из расплещенных вееров Киерко голову – набок; а руки – разбросом:
– Максвелл, ваш механик, – с поклоном хохочущим, – к чортовой матери слал энтропию.
Из кубовых дымов жилетом малиновым в рукоплескание красочных пятен он бросился:
– Демончик эдакий-де сортирует молекулы; теплая, – щелк: есть, попалась; холодная – в нуль абсолютный лупи; эдак демончик, с рожками, копит энергии где-то: буржуй!
– Это же, – взлаял профессор, – простой парадокс!
– К парадоксу тогда прибегают, когда диалектики нет: просто гиль!
Серафиме же весело: —
– демончик —
– с рожками!
И приседая на юбки, плеснувшие в пол, завизжала, забила ладошами в кольца лиловые; прыгала в юбке, летающей кругом на кубовых кубиках, в желтых пепешинах. И Николай Николаевич ей:
– Перевертыш какой!
Там-то, там-то —
– Иван, брат, оттаскивал брата от Киерки; сам лез на Киерку; Брат, Никанор, – не пускал; а сам – лез:
– Диалектика? – носом запрашивали возбужденные братья.
– Закон диалектики, – рвался профессор, – утоплен под градом поправок, в которых утоплен закон.
– Всякий?
– Всякий, – и носом показывал брату кулак:
– Ты не суйся.
– Не суйся ты сам.
Дорвались-таки, тыча носы свои в Киерку:
– План в социализме хорош.
– Плохо то, что…
– Он план…
– Не мешай…
– Брат, Иван, не дает говорить!
– Плохо то, что он план, изживаемый в декаллионах поправочных…
– Эдак, так-эдак…
– Коэф…
– Фициентах!
– Коэ…
– Коэффи…
– Не мешай: девятьсот переменных биений струи, а не среднее их – это дознано в гидродинамике!
Киерко:
– Эк, крикуны, – к Серафиме.
К профессору:
– Логика строя понятий подобного рода, вселенная, ей конструированная, и жупелы, в ней содержащиеся с энтропией, валентностью, даже со всеми поправками и возраженьями к ним, – в круге диалектических, ну-с, антиномий.
– А данность природы?
– Она обусловлена…
– Как-с? И – материя?
– Да-с: социальною данностью; молекулярная данность – вторая, не первая данность, что значит: зависимая в своем строе от диалектических, ну-те, законов; вне их она только надстройка механики – раз; буржуазии, этой механикой бьющей по рылу рабочего, – два-с; инженер, как слуга буржуазии, овладевающий стержнями, поршнями и рычагами, отлупит рабочего этой «материей»; дело – с концом, потому что его не отлупят за это: материей этой; вот он и кричит: «Нет материи». Идеалист! Растит брюхо! А тощий, голодный, рабочий, которого лупят материей, – тот ее знает, весьма: в синяках! Без материи, – ну-те-ка, – нашей, не вашей, – действительной, вещной, «в себе», все уделы атомных материй стать – скрытою силой Ньютона: утибренной быть миллиардером; скрытые силы – проценты; иль сделаться мячиком демончика, – по Максвеллу; скандальчик такой совершается с механицизмом Декарта; оторванный от диалектики, он у Лоренцов под выстрелом Бора – в пустое ничто превратился; пора же понять, что в семнадцатом – ну-те – столетии механицизм метафизикою порождался для ради спасенья теизма и мистики от эмпиризма; попами он высижен; что бы ни думали вы, простаки, независимости у науки и нет, и не может быть!
Вдруг к Серафиме:
– Что скажет критический критик? Визжит? Разложиться успела: в чулане цветовню устроит.
Рукой на профессора:
– Дюже кричит: его к чаю тащите!
Как гиппопотама пыхтящего, – приволокли; усадили; обтерли усы; и он, став простецом длинноусым, весьма удивлялся: усами:
– Прекрасная-с комната!
Глазиком на Серафиму:
– Мне каплю бы в глаз: плохо вижу.
Коснулась волос; и – погладила.
– Эк, набалуете, – Киерко ей, – мне его.
Улыбнулась в колени себе:
– Не беда: не балован.
– И то!
И профессора хлопнул в колено он:
– Ум-то – жучище; силеночка, что комаренок; а сила-то, брат, закон ломит; и даже – поправки; твоя математика – шахи и маты тебе.
Серафима с досадой мотнула головкою; пальчик – на ротик; и лобиком сделала: «Шу!»
– Ну, – не буду, не буду!
Она с наблюдательной скрытностью тискала скатерть, не глядя на них; ей казалось, что чем он небрежней, тем более щедр на слова, тем скупее: хитрёш, не проронит полушки ненужного слова: все в дело; и – властвовать любит.
И тут, невзначай, как волосик, сняла с себя взгляд Никанора, который, как дева с бородкою, шел на нее из угла:
– Не люблю себе всякой добрятины: Тителевы, – так и все – злые, острые, преблагородные люди: так, эдак!
И – вдруг:
– Не подумайте, что я – так чч-то: против дружбы, – так чч-то – Николай Терентьича с братом, Иваном, – Терентия то есть!
Она и не думала, но понимала, что здесь, в этом доме, магнитная сила, влекущая душу профессора к силе устоя, неведомой ей; и боялась она:
– Вы-то чем озабочены?
– Я? Да – нисколько!
Как кляча, пустившаяся курцгалопом, он дернулся: скоком:
– Как видите, – я тут себе: околачиваюсь!
Варвар, вандал, – окурок в цветочные ситцы с прожитом цветочка, вонзил; да и – ахнул: на Киерку.
У Николай Ильича Стороженко
– Да ведь… же… мы?
Киерко в зубы всадил запылавшую трубочку:
– Как же-с!
– Встречались?
– Встречались…
Тянулся на ситчик за белой ромашкою, точно ее собираясь сорвать:
– У… у?
В отсверк стенных переверченных вееров Киерко выфукнул:
– У Николай Ильича Стороженко.
Горошину желтую с креслица снял.
Никанору припомнилось, —
– как анекдотик подносит Владимир Евграфыч Ермилов, как Фриче, тогда еще юный, серьезнеет; бухает с бухнувшим Янжулом спором профессор Бугаев; Сидит Самаквасов; – – не лысенький Киерко с Дмитрием, ну-те Иванычем Курским: —
– покуривает!
– А как здравствует Дмитрий Иванович?
– Дмитрий Иванович?
Киерко – в цыпочки:
– Дмитрий Иванович…
Пал на носки и фермату носками поставил:
– Да – здравствует!
Перевернулся, пал в кресле, на локти, просунув профессору бороду в рот, увидавши, что широкоусый простец просит жуткой, «Цецеркиной», шуточки:
– В шахматы?
– Да-с!
– Со мной сядешь? По-прежнему?
– Да-с!
Наблюдательность: с учетверенною силою, как «кодаками», нащелкивала свои снимки.
– Простите, профессор, за «ты»: оно – с радости; сколько воды утекло; эк, – твоя борода-седина: бородастей раскольника.
– Да-с!
– Эк, – моя.
Лихо вытянул клин бороды, своей собственной:
– А? Бородой в люди вышел: косить ее можно.
– Да-с!
– Желтою стала: из русой!
– Как-с?
– Перекисью водорода ее обработал.
– Ну вот-с!
– Нелегальный: скрываюсь я.
– Да-с!
– Оттого и в очках приходил.
Наблюдательность – щелкала; скрытые мысли: о люке, Лозанне, Леоночке, лаборатории.
– В Питер поеду: события близятся.
И рукава перевертывая:
– Эк износились.
И зелень, и желчь.
– Вы бы к Тителеву приучались, профессор: к Терентию Тителеву.
И отсел, и присел:
– Зарубите себе на носу: – Николай Николаевич, – дернулись уши, – в Лозанне живет.
Что тут скажешь? Профессор помалкивал.
– Коли его, – лапой к горлу, – поймают…
И лапа, сжав горло, взлетела над горлом, зажавшись в кулак:
– Вот что, – глянули бельма, – с твоим «Николай Николаичем» сделают.
Черный до корня язык показал, искажаясь лицом, как с покойника снятой маской, в молчание, полное ужаса.
У Серафимы лицо пошло пятнами.
Мрачно чернел процарапанным шрамом профессор на пламенный лай лоскутов: с Никанором зачавкавшим.
В ржавые рыжины сипло залаял; и сжатый кулак почесав, зашагал с угрожающим грохотом, точно его, взвесив в воздухе, бросили в пол, разбивая подошвы.
А злая, разлапая баба, —
– тень, —
– бросилась: из-за угла.
Нос, как дуло орудия, выпалил в алые лапы:
– Европу проткнули войной-с!
– Что же, – Киерко, – делать?
– С войною проткнуть нам Европу!
– Есть!
Тителев точно взлетел на пружинах, а брат, Никанор, озабоченным очень очочком стрелял в Серафиму; и в синие ситчики густо молчали – все четверо.
Он утащил «Прозерпину»
А Тителев, точно он весь разговор предыдущий простроил, припал бородою к профессору:
– Поговорим?
И взяв руки в подмышки, с профессором он, точно с барышней, им ангажированной, притопатывая, вертко вылетел в двери.
Захлопнулись – в нос Никанору, который пустился вдогонку, дрожа – бородою, плечами, руками, ногами и штаниками от вполне непредвиденного похищенья Плутоном —
– Психеи.
Верней – Прозерпины.
И он подсигнул: к Серафиме.
– Вы что ж? – строго он.
– Я?
Подпрыгнула: зеленоватые складки оправила:
– Я?
– Да не уберегли, – эдак, так!
Пальцем в дверь!
– Иван, брат, сядет Тителеву на колени: на шею повесится: станет под дудку чужую плясать!
Серафима испуганным кроликом хлопала глазками в двери: вот-вот – она прыгнет на дверь.
Никанор точно хины лизнул:
– Тут гнут линию.
И показал он руками, как «гнут»:
– Эдак, так!
С угрожающим шопотом вытянув шею под ухо:
– В бараний рог гнут.
– Кто, кого?
Удивлялась она.
– Николай, эдак, Титович, Тит Николаич, – не то: я хотел сказать – Титыч Терентий, – Терентьевич.
Видно, дар речи утратил он: так волновался:
– Нам надо – так, эдак: чтоб брат, – брат, Иван, – сидел дома; чтоб мы – эдак, так…
Показал «эдак-так».
– Неотлучно сидели при нем.
Показал, как сидят:
– А то он, – обернулся на двери, – я знаю его хорошо: приставать будет с шахматами; будет рваться к Терентию Титовичу: и – сигать; неудобно: Мардарий, Цецос, – эдак, так.
И метался он взад и вперед: руки – за спину.
А Серафима сидела с квадратным, тяжелым, совсем некрасивым лицом от усилий понять – кто – Цецос, кто – Мардарий, какое значенье имеет явленье Цецоса для «брата, Ивана».
– Они – у себя там: так, эдак; а мы – у себя: эдак, так.
И – вдруг он:
– В доме – люк: и Цецос, и Мардарий приходят – проваливаться в этот люк; а выходят – из погреба: выкопали; и – прокопом проходят.
И стало ей жутко: казалось, что брат, Никанор, в этом месте попавший в капкан, сев в капкан, из капкана – капкану – капкан вырывает; и ей, Серафиме, союз воровской предлагает.
Она – соглашается, но – со стыдом.
Как – в старинную дружбу они собирались внести разделенье?
– Притом Леонора Леоновна: так чч-то, – «они» под забором сбегаются к ней; офицер и тот, черный.
Какой офицер, какой черный?
Молчала, уставясь на синие ситчики, жаром пылая и слушая, как за стеной забабахало, точно «они», перерушив предметы меж ними, обрушась друг в друга, друг друга обрушили, – в яростях дружбы!
Все ж – пребеспокойные синие ситчики: живчики, моли, горошины желтые; с пульсами: пульсами прыгают.
И две морщины, как рожки, из лобика выросшие, забодались на то, чего вовсе не знала, —
– что кралось, обхватывало, подбиралось, как злая, разлапая тень из-за шкафика, как баба, Агния, тяпавшая в коридорике; с этой старушкой она не осталась бы на ночь: вдвоем!
«Тилилик-тилилик» – раздавалось.
Сверчок?
В смежной комнате бахали доски столовые.
Моль —
– в горицветных, пунцовеньких, пляшущих
палочках, —
– в плещущих, востреньких,
пестреньких —
– лапах!
Профессор Коробкин уселся орлом
– Вот, – садитесь!
С серявой стены, на которой линяли дешевые розаны, бохавший столик сорвав, его Тителев бросил профессору, перетолкавши профессора в угол, к стулишку:
– Прошу.
И лицом забелев, а рукой продрожав, из-за пазухи вынул…
– Вы видите?
Серый и мятый конвертец.
– Чей почерк?
На драную скатерть локтями упал, забираясь ногой на постель, заходившую ржавыми ржаньями.
– Мой, – протянулся профессор дрожащею лапой за листиками.
– Чьи? – но Тителев эту дрожащую лапу отвел.
– Мои листики, – в перетабаченный воздух залаяло. Заколтыхали столовую доску.
____________________
– Постойте.
– Да нет же…
– Да – да же!
____________________
Сопели, прилипнувши лбами друг к другу.
– Мое!
И тащили конвертец, схватясь за конвертец.
Вдруг дико друг другу взблеснулись: глазами – в глаза.
– Наискались небось?
– Да-с!
– Берите ж…
С больным, угрожающим «ахом» под ржавые плачи постели откинулся Тителев.
– Коли открытие, – серая маска лица стала синею маскою, – ваше…
Как будто: спиной отваляся от столика, белыми валенками под зенит пересучиваясь, спину выгнув на пупы земные, на бледные бездны, представшие рядом подполий, открывшихся друг в друге люками, – через открытые люки, в которые Обов-Рагах, Бретуканский, Бобырь, Буддогубов, Трекашкина-Шевлих глухие свои, тяготящие рявканье бросали – скорбною орбитой рушился он!
А вселенная грохала тысячами типографских машин:
– Пере-пре-пере!
– Предал!
– Пере!…
– Передал!
____________________
Дико взлаяв усами, —
– бессмысленно взлаяв, —
– профессор с конвертцем своим, точно боров с затибренной тыквою, в угол оттяпывал, заколтыхавшись лопатками; Тителев, сбросивши столик, – за ним было: столик, подбросив столовую доску, и драною скатертцей цапнувшись в воздух, шатавшейся ножкой бабацнул Терентия Титовича по суставу коленному.
Угол перегородил, —
– где —
– усевшись с прикряхтом на корточки, ерзая вздернутой фалдой, за гвоздь зацепившейся, странно копаясь в рваном кармане, – профессор собою являл недостойный предмет с точки зрения рангов и славного поприща! Изобретатель, сидящий орлом!
Он конвертец запрятывал; и деловито с собою самим совещался с карачек – короткими фразами:
– Ясно!
– Весьма рационально!
– Но, —
– не рационально, неясно!
Терентий же Титович залепетал из угрюмых прокуров над столиком, ножкою вздернутым в воздух, как… —
– приготовишка!
Лицо Дона Педро
– Я… – видите ли – в это утро…: в то, самое… Ну-те, – когда вас свезли.
Мы напомним читателю: битого перевезли – в желтый дом.
– Забегал…
Но профессор, с карачек став боком и сев головою в лопатки, как путник у склона горы, защищался от Тителева прирастающим к уху плечом, ожидая, как видно, что будет прыжок через ножку стола с вырываньем конвертца: а может, и —
– всей бороды?
Он же – битый!
Нет – Тителев стул поднимал, стол оправил, бросая, как… приготовишка:
– И – вижу: пиджак перекомкан, жилет…; сами ж бросили; я – подобрал; и нащупал: зашито!
Уже не робевший профессор осмелился выпятить грудь, точно тачку с усилием рук и с пыхтением легких на гору тащимую; даже морщины, скрестясь, как мечи, поднялись.
– Я и выпорол… Мокрые ж были от крови пиджак и жилет… И промокло б.
Молчание, полное ужаса, переходило в молчание, полное тайны; тут Тителев хватко и глядко уселся за столик; но в том, как он руки сложил пред собою, была немота от усталости: нечеловеческой.
Видя все это, профессор утратил усы в бороде и спокойнейше сел перед ним, опухая глазными мешками.
Такая была тишина, —
– точно бомба упала на столик между четырех протопыренных рук, ожидающих звука разрыва.
____________________
Скорее провеяло, чем раздалось:
– Я… от имени партии, класса, для будущего, для всего человечества… и… справедливости ради…
Он так посмотрел, точно стул из-под зада профессора вырвет вот-вот: —
– не казалось, что он выбивался из сил,
– когда он выбивался; а он —
– выбивался из сил!
– Я прошу вас: отдайте открытие.
Как передернутый силою аккумулятор, зацапав стаканчик, могуче дрожал:
– Умоляю!
Профессор, вырезываясь в серо-розовом крапе белясых и кое-где дранных уже Никанором обой, не в себе, хрипло хрякал:
– Ссудить?
– Не могу-с!
С нежным хрустом распался стаканчик меж пальцами Тителева; и закапала ясная кровь: между пальцами; Тителев дико надменным испанцем поднялся.
Лицо —
– императора: Педро.
– Ссудить?
И за горло – рукой:
– Так…
С жестоким сарказмом на ногу упал, свое выгнув плечо:
– Нас не можете?
И погрохатывал, как артиллерией, – горлом:
– Xoxоxo!
Отсасывал палец:
– Вы сами-то – что? Весь в долгу у рабочего класса, создавшего технику, средства!
Осколок визжал под ногою:
– Я вам предъявляю лишь вексель – не свой, а чужой.
И глаза, просияв укоризной, сияюще плакали.
– Этот поступок граничит с нечестностью…
Стол дубовато столовой доскою бубнил.
– Таким были… Таким и остались.
Профессор, морщиною, точно глазами, играл, бросив руки по швам и плеснув бородою, которая стала, как слиток серебряный; свои ладони развел, прижимаясь локтями к бокам:
– Дать открытие – значило бы: наплевать на убийство; а – я…
Глаз – топаз:
– Не плюю!
Ослепительный глаз, – но – слепой!
– Я, – лицо растянулось в исполненное выражение тело, – я – сжег его…
– Вы на убийство уже наплевали тогда, когда вы расписалися в бойне: со всей корпорацией!
Не расписался ж, – сидел в желтом доме: другие – расписывались!
– Вы, – и Тителев бросился корпусом, – нас не «ссужаете».
Свистнул по воздуху твердым стальным кулаком;
– Мы вас – судим! Лицо спрятал в руки:
– Боролись Либкнехты, – не вы.
Оборвался руками от лба; и пять пальцев приплясывали на коленке качавшейся:
– Где сожгли? Как?
– В голове.
– Не юродствуйте, – Тителев взвизгнул, – и плюйте, но – цельтесь: у вас не плеванье – самооплеванье.
Профессор глядел на него утомленным лицом, сжавши Пальцы в томлении, – в неумолчном, громком.
Отер капли пота:
– За что?
И слова барабанили, как барабанными палками, по барабанной его перепонке:
– Нет, где человечность у вас? Где у вас справедливость?
– Я вам говорил-с: справедливость есть «средняя» только конкретных любвей!
– Разве что!
Нет же —
выписал брата, одел, приютил, накормил; пожалевши, отдал, что важней справедливости, этот линючий конвертец; лишил себя чести… —
– И это есть «средняя»?
– Коли вы брезгуете справедливостью, – вспыхнул глазами кровавыми.
Полудугу описал: и – с упругим голопцем, рванув Никаноровы рвани, – к профессору:
– Все человек превозможет!
Как раненный насмерть, страдающий тигр, протянулся рукой за пакетцем на рваный карманик:
– Пускай погибает в вас личная истина в истину класса: нет, вы – отдадите!
Профессор, найдя разрезалку, случайно зацапанную, в своем рваном кармане, усищами сделавши —
– «Ась?» – – подбородком вдавился в крахмалы, как зубы защелкавшие.
Он хватил разрезалкой товарища старого, чтобы в борьбе обрести свое право, и – полудугой – мимо Тйтеле-ва, – сорвав скатертцу, бросив ее пред собою, и – головая, – дернулся с громким расплохом на двери, которые выкинулись, точно руки из недр.
Никанор отлетел с синей шишкой.
Никто не погнался.
____________________
Просунулся Тителев:
– Ну и буржуище!
Тут же, движенье вобрав, став в пороге и перетирая сухие ладошки, он выбросил:
– Эк же!
Стальная душа у него.
Бой осы с пауком
Никанор, отлетевши к диванчику, из-за плеча Серафимы бородкою ухо чесал Серафиме с весьма угрожающим шопотом; тер себе синюю шишку; и пальцем на что-то показывал.
А Серафима – с губой, отвисающей глупо, толкалась плечом под губою его, выгнув спину дугою.
Шарахались оба —
– от пятками пятавшего старика
– и от —
– Тителева,
– прижимавшего в кубовый угол огромную, бразилианскую бороду.
– Ты справедливость свою, – гребанулся профессор рукой и ногой, – показал мне…
Сломался другою ногою под задом, вцепившися фалдами в пол: не профессор Коробкин, а злой, шестипалый тарантул, прыжками огромными прядавший, —
– около, —
– желтой и нервной осы, просадившей впустую от брюха оторванное – свое – жало!
Оса – домирала:
Отдельное, нервное, жало, без туловища быстрым сжимом: подергалось!
– Насмерть трамвай раздавил, говоря рационально, жену: тебе жалко?
Из красного лая – на кубовый сумрак:
– Допустим, – просумеречило.
– В мгновениях рвутся – аорты, артерии: ты, эгоист, – слез не льешь? Ты животное, как и баран, – жрешь баранину?
– Галиматейное!
– Не эксплоатируй, буржуй, класса «sapiens», орангутанга, которому сифилис ты прививал: ради целей научных, полезных одной разновидности, но не полезных другой; род же – общий-с!
И лбиною, точно булыжником яйца, – закокал по лбу он:
– Хозяйство планеты, – скудеет: и ты, социалист и хозяйственник, завтра подпишешься под зарезаньем рабочим рабочего в равносвободной планете, чтобы миллиарды рабочих дитенышей скудный последний кусочек не вырвали б у миллионов оставшихся: ради спасенья «homo».
– Негомкайте и не хватайтесь за этот вопрос! – пересчитывал крапы обой себе в руки сжимающий Тителев, – мы, социалисты, расширим хозяйство планеты: планетами же.
– Убывание скорости света – доказанный факт: убивает хозяйство созвездий – в пропорции геометрической
– Ты-то, – и Тителев свесил с колена носок, – разогреешь созвездия?
– Да-с!
– Чем?
– Любовью.
– Пустой парадокс!
Никанор с Серафимой, не смея приблизиться ближе, шептались: случилось или не случилось ужасное что-то между – сумасшедшими?
Что перед ними разыгрывалось? Пререкание дружеское с очень жуткими шутками и реквизитами страшных гримас?
Или тут – нарушение всех человеческих и нарицаемых бытов в едва ли понятные, ненарицаемые: в насекомьи!
– Мне боязно!
Синяя птица
– Вопрос не во мне-с: согреваю вселенную я или – нет; она ухает смертоубийствами солнц; чтобы их отогреть, надо броситься к атому и к овладенью теплом, скрытым в нем; а не строить убийства из планов, весьма справедливых; я грею вселенную – сопротивлением; в этот момент…
Он себя ощущал на крутейшей дуге – у прокола последнего атома: атом коснеющий – вот он —
– проколет —
– теплом!
Глазик, —
– точка, ничто, —
– целясь в точку невидимую, прорешая вопрос, раз решенный, расширился в диск световой, превращающий в пламя пожара – вселенную!
– Вот-с!
И конвертец с открытием вынув, пощелкавши пальцем в него, он его – изорвал и осыпал из стула прыжком сиганувшего Тителева дождем мелких лоскутиков:
– Он – сумасшедший!
Все – бросились; и, захвативши за руки, куда-то вели; он же руки руками отвел; его белые брови, ударясь в межглазье, как молнию высекли молния врезалась в перья обойного фона, златистые, с просверком —
– темно-вишневых, кометных хвостов!
Не увидел, как Тителев, в ноги себе подпираясь руками, почти бородой лег на пол, точно кланяясь в ноги: лоскутикам.
– Не сотворите кумира!
Увидел; и – ахнул он: —
– старый товарищ, идеями прядающий,
точно бог, —
– не во имя свое,
а во
имя идей, —
– с громким мыком заползал перед сапогом, над надорванным желтым клочком.
И профессор Иван, свою бороду вздернув и руки сложивши под ней, озарился теплейшею мыслью – поднять его на ноги; и Серафима ловила пролет звуков мысли, как птицы, – из глаз его:
– Брат, – успокойтеся!
И руку свою положив на упавшего брата с улыбкой седою, но хитрою, пророкотал:
– Старый мир, – успокойся, – стоит у последней черты: мы бросаем игру.
И он выбросил руку, как с пальмовой ветвью, чтоб… жилы не лопнули: – как посинели, надулись они!
– Принцип – здесь, – показал на межглазье.
– Не здесь, – показал на клочки.
– Здесь – превратности смысла: открылась ошибка, пропущенная в вычислениях, – мне…
– Как? – куснулся зубами, ногами разъехавшись, – брат.
– Как? – оскалился Тителев.
А Серафима, поймав эту птицу —
– мысль синюю, —
не удивлялась,
Цветясь, точно роза.
– Ты… ты… издеваешься?
Он поглядел утомленным лицом и заплатой над выжженным глазом, сжав пальцы в томлении:
– Мне ль издеваться, когда, – и заплату он. снял, и громным, кровавым изъятием глаза их всех оглядевши, – заплату надел.
И к окну подошел; и разглядывал звезды.
И Тителев, медленно вставши с колен и листки уронивши в плевательницу с оскорбительной горечью, – в угол пошел:
– Э… да что!
И спиною подставленной трясся.
Его тюбетеечка плакала блесками, точно слезиночек; в спину ему из-за карего глаза топазом прорезался —
– детский, беспомощный, синий —
– глазище!
– Ты, – рявкало, – ты ведь женат?
– Недостойный вопрос!
И пошел через красные крапы из кубовых сумерок к креслу, оскалясь, как тигр:
– А-дд-да…
В кресло упал; волосатый запрыгал кадык:
– Я – женат.
В окна черные скалился.
Рок: порог
Ночь, уронивши на дворик две черных руки и звездой переливною капнув над крышей, сжимала в объятиях домик, как мать колыбель, и глазами, алмазно и влажно сиявшими, жадно глядела из синих морозов в цветистую комнату.
Точно фонарики: —
– ситцевые маргаритки, азалии, звезды и синие дрызги зигзагов!
Казалось: —
– огромная, черная женщина, павши на землю, сейчас распрямится, – и – перерезая вселенную, руки свои заломивши и бережно сняв этот домик со снега, как чашу с сияющей ценностью, черною орбитою в дали кубовые, руки кубовые окуная в созвездия, —
– Льва,
– Леонид,
– Лиры,
– Лебедя —
– перенесет!
Но не Лебедь, не Лира, не Дева, не ночь припадала к окошку —
– Леоночка!
В черном окне, плавя льдинки, она прилипала и лобиком, и десятью замерзавшими пальчиками к ясным лилиям стекол.
Казалось, – летела, бежала: скорее, – скорее, —