Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Москва (№3) - Маски

ModernLib.Net / Классическая проза / Белый Андрей / Маски - Чтение (стр. 17)
Автор: Белый Андрей
Жанр: Классическая проза
Серия: Москва

 

 


И к креслу пошел, на котором лежали две старые туфли, которые сбросил и пяткою шваркнул об угол с презрением:

– Экая дрянь!

И сел в кресло: опомниться; лоб, как глазами, морщиной играл.

И вокруг все неяснилось желтыми пятнами, брысыми пятнами с подмесью колеров – строгих, багровых; из них Серафима, свой вздох затаив, стиснув ротик, склонилась локтями над белой космою на черные морды осклабленных сатиров, вырезанных в спинке кресельной; в губках же вспыхнувших – боль за него; глазки, точно кристаллики, – твердые.

Вдруг, как за мухою, носом он ерзнул из кресла, нос выбросив, и потащился за носом на шкаф, чтобы дверцы рас-хлопнуть, задергаться и затрястись, жиловатой рукою вкопаться в набитые полки, выщипывать томики.

____________________

Кучечку томиков вынес, насыпал на кресло, с надтуженным и выбухающим лбом перед креслом на корточки сел и расшлепывал томики, нос прижимая к страницам, исписанным формулкой, формулки втягивал носом, как пес, выдыхал их страдальчески:

– Нет-с!

И над ним, с легким топом, махая беспомощно ручками, ротик раскрывши, малютка металась: казалась в сердцах!

Вот, коленом треща, он поднялся с колен; дернул плечи лопаткой; очки запотевшие снял, безочковой заплатой те-нясь; потащился, кряхтя, за платком, косолапо закинувши руку за фалду; и дул на очки, протирая их, силяся вспомнить, куда делись листики:

– Кто-то здесь лазил и листики тибрил!

Напомним: по этим местам уже осенью рыскал за листиками Никанор.

____________________

В коридоре затопали: дзакали шпорами; на пестропе-ренькой ряби обой, как мазуркою, дергаясь, тень Пшевже-панского силилась носом внырнуть в кабинет; а за этою тенью на ряби обой теневой головой Ездуневич выглядывал.

Тут Серафима – на цыпочки к двери; присев за углом, ухом – в дверь; глазки – два колеса; ротик – «о»; пальчик – к ротику.

Слушала.

– Он – сумасшедший: вполне, – петушком горлосила, хрипя, голова теневая.

– А вы – почем знаете? – вздернулся под потолок теневой капитан; и оттуда, сломавшись, сгорбатясь, висел головой, пятипалой и черной качая рукою:

– Юродствует он: без дымов нет огней. А тут, – вы заходили бы к нам и увидели б: папки, досье, отношения дипломатические.

Тень под тенью, присевши, проткнула – тень тень – теневым, указательным пальцем, и тени, свалялися в четверорукое, четвероногое брюхо, которое прыгало.

У Серафимы же личико – в пятнах; из глаз – точно молнии; мягкие волосы, мягкая кожа; ступала, мяукала, – мягко; а тут стала —

– сталь негодующая!

Кулачишки зажав, собиралась на них с криком прыгнуть:

– Как смеете вы!

Раздалось иготание:

– Братцы, – да бросьте; я знаю отца; это – этот кинталец, Цецерко; он, бестия, – где-нибудь, через кого-нибудь, – дергает; я бы его расстрелял!

И тут нос Ездуневича, в дверь заглянувши, отпрянул; Дзан, топ; и китайские тени, как стая ворон, заметались в обоях; слизнулися.

Ей стало ясно, что – слежка, до… дома, до… сына, до… До…; стало ясно, зачем он намедни в саду человечка спугнул; он давно это видит, а ей он – ни звука: ее бережет.

И руками всплеснула, присев; и как солнечный луч в ней прошелся, из тучи блеснув.

____________________

А профессор, рукой хватаяся за чернолапое кресло, склонял седину: —

– как вояка, бросавший под грохоты пушек свой полк в задымленное пушками поле, попавший опять на то место, не видит полков: видит поле пустое; и тычется пальцами в кочки, и шамкает: «Здесь был вот этот убит, а там – тот!» И почувствует вдруг, поправляя глазную повязку: проколотый глаз – студенистою влагою на обожженную, красно-багровую щеку протек: —

– так и он: —

– из-за кресла осматривал поле борьбы, где гранаты дрежжали и пули высвистывали.

Вдруг – от ужаса стал желтоглазый он, —

– кто-то растерзанный, дико-косматый, в халате подпрыгивает, яркой, крашеной прядью мотает, вцепившись зубищами в тряпку, которою заткнули оскаленный и окровавленный рот.

Щеки вспыхнули; шрам почернел; борода из серебряной стала зеленой, когда он, присевши, распластывая на ковре свои черные фалды, вдруг выбросил руку вперед с пальцем, загнутым кверху; и к ней повернувшись оскалом страдальческим, пальцем показывал: —

– кто-то —

– сидит: наверху!

В двери бросив заплату и ставшие двумя клыками усы, – за усами он ринулся на грохотавших ногах, как бочонок, катимый по бревнам, – стремительно: в двери.

И —

– ту-ту-ту-ту —

– грохотало откуда-то с лестницы —

выше и выше,

туда, —

– куда палец показывал!

Кто-то сидел наверху

Он в пестрявую комнатку Нади влетел.

Но ее переклеили: черная лапа сцепились с оранжевой лапой на желтом на всем, источающем красные крапы; узорик обой, – на котором – то самое – наглое кресло, блистая пропором пружины на дверь, за бока схватясь ручками и приседая козлиными ножками к полу, – свисает, как зобом, морщинистым, желтым чехлом, уронивши со спинки штанину верблюжьего цвета; в углу толчея перетоптанных туфель; везде – табаки, соры, дряни; корнет-а-пистон золотой: блещет в тускль!

Не армейщину нюхать, не Надину жизнь вспоминать прибежал он сюда, а стоять перед этим вот креслом, которое вдруг из-за пырснувших книг, обнаруживших черный пролом в кабинете, – поперло в пролом, чтобы, вспомнив, к нему прибежал, —

– и увидел —

– сидящего в кресле: —

– вот эдак вот!

____________________

Бросился к креслу… вот эдак вот, чтобы, им грохнув, поставить – вот эдак вот.

Стал перед креслом, скривляясь ногами, – вот эдак вот; и на кровавом побоище крапов и лап появился трехрогой космой, подымаясь усами на бред, с задрожавшей рукой, прилипавшей к кричавшему сердцу.

Ладонь, как паук пятилапый, запрыгала пальцами над пустотою, увиденной не пустотою, а тем, —

– кто в сиденье вдавился в рыжавом, промокшем халате; прикрученный за руки, смуглыми скулами пучился в красную лужу, куда еще капало что-то; и – ямою красной, не глазом, качался —

– над телом, таким же кровавым,

как он: —

– труп под трупом веревку распутывал трупу!

Труп – тряпку, которой заклепан был рот, перекусывал.

Став сумасшедшим, профессор воссел в пустоте того кресла, схватяся за ручки и прыгая пальцами; от бороды отделились усы, точно рыбы; и вновь, утонули в безротой своей седине, под вцарапанным в щеку, чернеющим шрамом; он видел и странно живые глаза под собой, и того, кто лобзал ему руку с оскаленным завизгом:

– Ты – победил.

Этот труп —

– и профессор себя им

представил —

– восстал над другим, им представленным трупом; —

– профессор восстал и закинул чело, с протопыренными, точно строгие роги, сединами; пальцем потряс и пятою растопался:

– На основанье какого закона копался ты в глазе моем?

И труп, ползающий, трупу – с завизгом:

– Ты стал путем, выходящим за грани; отныне твое – мне возможно; пусти меня в кресло; дай участь твою!

И руками протянутыми умолял, чтобы мучимый – мучил.

Профессор же, руки под горлом скрестив, уронил на них бороду; и две морщины, скрестяся, с чела, как мечи, поднялись и чернели висящей угрозой, измеривая, какою мерою мерить.

И прямая спина, провисавшая фалдами к полу, сломалась у шеи, когда он, насупясь, увидел свечу на столе; тогда нос, как крылами, бровями взлетел, отделяясь от лба, задрожав, схватил свечку, которую видел зажженной, чтоб ей размахнуться и пламя всадить в остеклелый, как у судака, – этот глаз.

Но —

– заплакал корнет-а-пистон; барабанными палками забалалакали балки; заухали трубами – в тявк отделенный, и шавк сапогов, набухающих в снеге:

– Расправа – неправая!

Не разразился, утратив усы в бороде и морщины свои потеряв, потому что —

– и Авель, став Каином, Каина, ставшего Авелем, тою же мерой убивши, – убийству подвергнется; видел очами души, как два тела, себя догоняя по кругу, бежали друг к другу сюда, чтобы здесь, за порогом, – пройти: друг чрез друга!

Как солнце, играющее на заре, глаз слезою разыгрывался:

– Я и ты!

Свои руки развел точно поп, на алтарь выходящий; качаясь лопатками, дважды шагнув поясницею, выбросил над головою скрещенные руки; и после скрещеньем ладоней слетел, чтобы видеть сквозь пальцы им воображаемую голову и чтобы глаз ослепительный головоногого чудища, —

– глаз осьминога, слезой овлажняяся, —

– стал человеческий глаз! Свечка выпала.

– Я – это ты!

А слеза, подрожав на щеке, самоцветом скатилась в провалы телес разделявшихся; не балалакали балки; и про-вопиявшие камни молчали; но тявк голосов ее слышался: —

– где-то отряд пехотинцев прошел.

____________________

За спиною стоял его сын, с задрожавшей челюстью, чувствуя, как разделялись составы его, —

– потому что —

– родной, одноглазый старик сумасшествовал над местом собственных пыток.

Вздирался усами профессор Иван

– Теперь мы прочтем оборотную сторону этой страницы, – шептался, вздираясь усами, профессор, —

– Иван!

Потащился, лопатками дергая голову и поясницей бросая стучавшие ноги, – под стену, откуда из красного крапа и желтых, и черных схватившихся лап его звезды рождающий глаз перенесся на блесках, – увидеть.

Увиделось; —

– он, —

– над столом вычисляет какое-то «пси», угрожающее городам, паровозным котлам, броненосным эскадрам; довычислил: осуществилась возможность разгрома, – котлов, городов, броненосных эскадр.

Ну, а – он?

Добродушно надчесывал спину; и думал о Наденьке:

– Пси!… Плюс…

– Скажите пожалуйста!…

– Кси!

Как? И – только? —

– Еще, —

– подмаршевывал, перетирая ладони:

– Так-с, сударь мой, – так-с: переверт всего дела военного! – Было ли сказано? Было. —

– Так был он убийцею – не городов, паровозных котлов, броненосных эскадр – человеков.

Колено свое положив на колено, хватал двумя пальцами крашеный клок бороды, похохатывал тихо в усы над —

– детьми, над еще не рожденными, но обреченными в ряде веков разрываться под действием «пси»: —

– год тринадцатый: осень!

____________________

– Так где ж была совесть?

Как не наложил на себя он руки?

Лоб, как камень, дробящий пустые скорлупы, раздрабливал – собственный лоб, сотрясением мозга грозя… задрожавшему Мите, который —

– схватился за лоб, отступая с порога: за дверь.

– Кто ж преступнее?

Носом стеная, схватяся руками за голову, вздернувши плечи, качнулся отчаянно, наискось, сняв с головы свою голову, точно стеклянный футляр, его шваркнул о пол, чтоб – разбилась она; руки сжав, стиснув пальцы, качался своей бородой над раскоканным прошлым:

– Убийцы – мы: все!

Митя вздрогнул, схватился за голову, всхлипывал под прорастающий голос профессора:

– На основаньи какого ж закона?

– Механики! – путался «тот», кем он был.

– Так с механикой – можно; а так, как тебя убивали – нельзя? Скопом – можно, поодиночке – нельзя?

И себя переживши убийцей, склонясь над убийцей своим, его видя у ног, локоть свой на ладонь, чтоб в другую ударился лоб, точно камень.

Он – всхлипывал.

Грохнулся в пол головой:

– Удар – дар!

Из стеклянного глаза, как у судака, слеза капнула – в слезы визжавшего плачем преступника: слезы смешалися. Трупы не плачут:

– Я – ты!

– Мы – есьмы!

– Победили!

____________________

– Отец!

Митя ринулся в двери и, став на колено, оттаскивая от отскобленных следов красной лужи растрепанного старика, захватившего пальцами кончик штанины верблюжьего цвета, которую он сорвал с кресла, и слезы свои отирал.

Но увидевши сына, – отдернулся, усом всторчася; с кряхтением чистя колено, поднялся; штаны – отшвырнул; щеки – вспыхнули; пальцы вонзив в подбородок, разгреб ими бороду; и не усы, а два белых клока, как клыки, отделясь от седин разделившихся, вдруг забодались на сына, а зубы блеснули из-за бороды его, как электрический свет:

– Сколько времени жил я с тобою: и ты не узнал меня, Дмитрий!

И глаз закатил мордотрещину сыну.

– Отец!

– Никогда не любил ты меня!

Руку выбросил, точно с мечом, отсекающим руку, и ею с размаху отсек:

– Мне осталось недолго с тобой говорить!

И слезу кулаком отеревши, прошел мимо сына.

А Митя стоял пред стеной, как прозревший на… пол только мига: —

– разъялися стены в стенах.

Но – задвинулись стены: и пережитое в полмиге ничем не мигнуло ему в остававшемся кончике бедной, еще до рожденья загубленной жизни его: —

– через несколько месяцев будет он —

– труп!

Сошел в пыль

Серафима ждала в кабинете; профессора – не было; грохот раздался – из-за потолка: с того места, куда он показывал; тотчас, – столовая грохотом стульев ответила; серою ящеркой прошелестела профессорша, точно сухою травою, – по лестнице; прошелестела обратно.

К ней выскочили: Задопятов, корнет, капитан; Митя – дернул наверх; а она в Серафиму вцепилась.

– Скажите, – всегда он?

– Что?

– Так безобразничает?

Задопятов не выдержал:

– Шэр – не то слово!

Лорнеткой грозила туда, куда палец показывал:

– Вы посмотрите-ка!

И Серафиму тащила с собою наверх.

Задопятов тащился им в спины; за ним потащились корнет с капитаном чириканьем шпор; в темноту они тыкались пальцами, точно пугая друг друга.

Но Митя, заухавши сверху, ладонями рухнул на всех:

– Оссади!

– Оссс…

И опять сиганул сапогом кверху; и каблуком, надо лбами взлетевшим, как камень, пронесся во тьму, у которой, казалось, – нет дна.

И все прочие —

– топ-топ-топ-топ —

– покатились – нице: в серые пыли: – по лестнице в серые пыли.

– Шу!

– Шу!

Точно стая мышей.

Забабацало сверху: подсвечниками; каблуки, как каменья, грозили свалиться по лестнице; всхлипывал кто-то: и гудом, и дудом.

____________________

Забацали бубнами; ухнули трубами; брякали, рявкали:

– Рраз!

– Пррр-аво!

– Арррш!

Барабанными палками маршировали папахи; под окнами; дружно шинели прошли безголовые:

«Трра-та-та-та!»

Ездуневич, просунувши голову в тьму и от этого видневшийся безголовым, как конь боевой, из ничто вострил ухо на трахнувший марш: —

– Под двуглавым орлом!

И как конь боевой, забивавший копытом, он стал подчирикивать шпорой; задергался ухом, чтобы дернуть к окошку.

Прошли пехотинцы.

И голос профессора, рявкая, грохолся над потолком.

– Говорите, что – тих, – верещал из теней капитан Серафиме, – а может быть, он представляется?

Тут Серафима не выдержала; свои ушки заткнула она, убежав в кабинет, чтоб кататься и мяться головкой, не видя, не слыша.

Услышала: рывом отпрянули.

____________________

«Он» – опускался, —

– бросая торжественно правую руку над космами прядавшего животом Задопятова; левую руку он выкинул над темнотою, в которой корнет с капитаном, сцепяся руками, носами друг другу показывали на его восклицающий вид, – что он —

– в памяти! Ей же казалося: не из-под крыши спускается он, а из вогнутой бездны.

Со строгою твердостью шел, разговаривая сам с собой, как конец с бесконечностью, чтобы отчет ему дали: зачем жизнь – зигзаг вверх пятами в отверстую —

– даже не бездну, а пыль?

Голова его, вовсе не нашей планетной системы, кусалась, как пес.

И глаза отвела, чтоб не видеть

Расставшись с собою самим, он прошел мимо них в кабинет, чтобы томик коричневый взять.

Еще раз —

– прокривлялась желтявым прокрасом та черная тень человечка —

на фоне обой.

И свой взгляд перевел от нее на присутствующих, будто сделал открытие.

Встали подробности «случая»: рапортовали ему деловито и сухо: делец, —

– фон-Мандро, чернобакий, с сигарой в зубах предлагает четыреста тысяч, которые он отклоняет; Мандро он наносит визит; он чудачит с какой-то девчонкой; в передней кота надевает на голову, с шапкою спутав кота.

Так Мандро! – дрр-дрроо-дорр!

Барабанил он пальцем по креслу:

– Права человека-с!

– Да, да-с!

Все – летит, пролетает, как облако в облако; зрячие слепнут; слепцы прозревают.

Он вспомнил теперь лишь, что ехал тогда он в Москву, чтобы след уничтожить открытия, он – не преступник; и тут показалось ему, что все тяжести, перевалясь через плечи, – свалились за плечи.

Лицо изменилось его ярким черчем морщинных растрес-ков; и стало оно точно выбитое из столетий резцом Микельанджело; и борода, и усы, – точно слиток серебряный; а два вихра, как два каменных рога, от каменного, высекаемого из столетий, чела, протопырились справа и слева; и строго, и благостно; взгляд его… —

– тут Серафима глаза отвела, чтоб – не видеть…

Но взгляд этот – лет улетающей звездочки.

Скрывши усами свой рот, он пошел деловито и сухо в столовую в сопровождении сына, жены, Серафимы и двух офицеров, как будто добился он цели; и не было верха.

Все сели: кривилось в глазах, потому что сидели, туск-лея, – кривые пред ним.

Он не сел.

В чем же истина-то?

Он на сына смотрел, бросив руки по швам: наступила неловкая пауза.

– Такты – на фронт? Ну, я – я-с…

И запнулся; лицо онемело, как маска, с покойника снятая; взгляд прокричал о мирах неизвестных.

И Митя потупился.

Он же – ладонями:

– Все это – рухнет!

– Так вы против нас?

Все попадали в обморок.

– Вы, – провизжал капитан, – против цивилизации?

– Ты – против мира всего? – провизжала профессорша.

Выбросил грудь:

– Не всего, а – се-го!

Серафима подпрыгнула.

Щурясь, профессорша из-за лорнетки кривилась: всем, всем.

– Можно думать, – перечить пришел?

Задопятов глаза с тихим ужасом выкатил:

– С неба свалился ты?

Вышло – «из желтого дома свалился».

Тогда Серафима движением ручки, протянутой к муфте, сказала ему, что – пора: больше делать здесь нечего.

– Нет, – не свалился я, а как пришел, так уйду, унося эту правду с собою.

И злобою перекосилось лицо капитана:

– Вам правда – известна?

Он шпорою щелкнул, повесясь бородкою: в пол:

– Ну, я вас поздравляю!…

Откинулся, в плечи уйдя и трясясь эксельбантом, погонами, пальцами.

– Мне, – головою, как гусеница над листом, он взлетел; и – затрясся, как множеством лапочек:

– Мне, – откровенно скажу, – неизвестна: скажите, пожалуйста, – в чем эта правда?

Как цветок невидимый нюхая носом, профессор уставился им в Серафиму:

– О правде не спорят.

И радостный ротик ее не сказал, о чем сердце забилось:

– За правдою следуют.

Он же ответил:

– Пойдем.

К коридору ударами ног перетопывать стал косолапо и грохотко, он, как всходя к перевалу, откуда ландшафты далекие виделись: маршем казался простроенный шаг.

И за ним, мимо всех, – Серафима; за нею – все прочие.

Только Никита Васильич из кресла давился без воздуха, рот разорван, волоокое выпучив око; вдруг – быстренький, маленький, дряхленький – кинулся, перегоняя их всех и себе помогая короткими ручками в беге, – из кресла, в переднюю: не для того, чтоб поддать под крестец своей пухлой коленкою другу, которого он выживал, а чтоб шубу сорвать и стоять с ней сплошным вопросительным знаком, мигая из меха.

Профессор давнул под микитку его кулаком, проревевши, как слон, – с добродушием:

– Ну, брат, – отдай, чего доброго, шубу мою. В шубу влез.

Постояли они, перетаптываясь, будто не было лет; были отроки —

– Ваня и Кита! —

– И око какое, огромное, выпуклое, – стало синим, как синий подснежник цветок…

____________________

Цепь зацапа; дверь отвалилась, как камень могильный: их выпустить; и – завалиться.

Враги —

– человеку —

– домашние.

Вогнутые бесконечности

Вогнутая глубина кособоко спускалась над крышами; синяя вся, – издрожалась она самоцветными звездами; звезды ходили, распятясь лучами:

– Профессор, – просительно сморщился носик, – зайдемте ко мне, на минуточку: тут, – по дороге.

– Идем: хорошо…

Промилел ее ротик родной.

– Но сперва, – он схватил ее за руку, – я покажу вам!…

Свернувши на дворик, провел мимо дров, вдоль забора гвоздистого; свет из оконец облешивал насты, которые дергались искрами; из-за забора же инеями обвисали деревья.

Калитку расхлопнул; и ботиками провалясь, зацепляясь мехами за жерди, но не отпуская руки, притащил под террасу; открытое место висело над ним; над крышею пал Млечный Путь; и печная труба протыкала его.

Здесь он бросил ее и прошел на террасу, покрытую снегом; и в стекла заделанной двери, в которую с этого ж места когда-то вбежал, еле помня себя, – он заглядывал; —

– да: —

– от него шарахнулась толпа: он был взят в свои бреды.

Вздохнул, бородою наставяся на синецветную звездочку; красненьким вспыхом мигнула она, ставши беленькой, с нежно-бирюзеньким отсверком.

Проблески вспыхнули: мылили голову в ванне и били массажами тело его, когда он, прокричавши, впервые очнулся: в больнице.

Сплошным самоцветом дышала вселенная.

Дальше: —

– малютка, —

– звезда!

Звездоглядное небо!

Как голос из воздуха: крупные звезды в крупе бриллиантовой пырскают в черных пустотах, как в бархатах млечные блесни неясны; нет места, где выблеск не вспыхивал бы; и висит между ними – звездило сапфирное!

Он поманил Серафиму к себе.

Забарахтавшись в снеге и муфтой махаясь, протаптывалась через снег, – под окно, на террасу, где он ей показывал, как из-за мира он смотрит на мир, где, при жизни под камни зарытые, с тенью профессорши тень Задопятова среди теней, странно бьющихся, – бьются в испуге: за окнами.

Он – тот испуг!

– Заключенные в камень, – не видят звезды!

Поглядела на них сине-черная впадина: я – пред тобою, с тобою; не плачь, или – плачь: плачем вместе!

И капнула, как самоцветной слезою, – звездою.

Ей руку пожал; и – сказал:

– Ну – пойдем!

Но едва повернулись и стали спускаться с террасы, зажмурившись от самородного блеска, – под окнами тень от них; бросилась.

Он Серафиме, свои же слова вспоминал, – на тень показал:

– Я в саду говорил, что она только – хмарь; было время: я – тень от пяты, – содрогаясь от страха, тащился по жизни; теперь сообразно с законами оптики, будем отбрасывать мы эту тень.

И повел от террасы на выроину, над которой когда-то и он, повинуясь инстинкту животного, кровью кропя на бурьянники, – околевал.

Пальцем ткнулся под ноги себе:

– Вы запомните: здесь – вы стоите…

– Да где ж я стою?

Утаив от нее свою боль, он пролаял:

– Могила – пса: Томочки…

И удивлялась она, почему так торжественен он.

А он повесть себя самого же себе самому – пересказывал:

– Стал человеком!

И вздернули голову.

Звезды шатались лучами; от мрака и выблесков в ухе, как взвизгнет: стрижи над крестом колоколенным так пролетают, как над головой эти дико визжащие звезды; —

– казалось ему, что за звезды пророс: головой.

И глаза опустил на нее, ей любуюся: мордочку вздернув, глядела на звезды, как ласточка; шейка да носик: ни глазок, ни лобика!

– Жизнь моя!

И разведя свои руки, и кланяясь жизни меж ними, следил за ней глазом, который покоился в собственных блес-ках, как будто в слезах; свои руки локтями сведя; раскрыл пальцы и медленно приподымал, чтобы в воздух отдать; наблюдал с удивлением, как принимала она его жизнь, сжавши пальцы свои под губами, склоняясь под отданное.

А летучие ужасы мира стремительно вниз головою низринулись – над головою не нашей планетной системы, – чтобы Зодиак был возложен венком семицветных лучей!

И вселенная звездная стала по грудь: человек – выше звезд!

То снежиночки из набежавшего облака: падали; видел: под ботиком ползают, как бриллиантовые насекомые.

____________________

Отдал ей руку:

– Ведите меня: к своей матери…

И – слова матери вспомнились: ей:

– Нет любее, когда люди людям становятся любы!

Пырснь радуги от зарастающей звездами муфты; и —

буйной походкой пошла —

– от восторга!

И опередила себя самое – оттого, что старалась со всем, что ни есть, соступать по снежку, к звездам выбросив личико, – камень сквозной, турмалин розоватый!

Уписывал манную кашу

Передняя тесная – в полутенях; и – ударилось в ухо:

– Так чч-то?!

Дело ясное, что – Никанор.

И в цветочки, – голубенький с аленьким, всею клокастою кучею меха профессор просунулся, точно медведь, появляясь на кремовом фоне обой, чтоб разглядывать, как Никанор, метнув ногу на лампочки желтого кресла, рукой захвативши колено заплатанное, отчеканивал: в пар самоварный:

– Мы – с братом, Иваном!

Заметил клокастую шубу; и – ногу спустил; побежал из-за столика, от самоварного пара, в котором, блистая огромным очком, поднялась небольшого росточку старушка в капоте коричневом:

– Фимочка, – ты?

Но увидев ком меха, она уронила вязанье.

– Брат, – с пренебрежением и недовольством воскликнул взапых Никанор.

– А, так вот это кто?

И старушка всплеснула руками; и тень на обоях всплеснула руками.

А «Фима», состегивая с себя шубу, заметила, как торопился профессор свалить кучу меха на стул, чтобы, вгляд-чиво дернув усами, просунуться носом из двери и в кремовом фоне клокаститься белыми усищами; нос, как верблюд бурдюки, потащил два очка.

Зашатавшись лопаткой, шатая предметы, с тяжелым притопом пошел подмаршевывать он, не сгибая колен, как под музыку; чашки дрежжали; и бюстик Тургенева, прыгнув, упал.

– Домна-с, – в корне взять, – шопотом осведомлялся об отчестве, – Львовна-с?

И видел: капота белясые лампочки, кресла лиловые лапочки.

– Добро пожаловать: Фимочкин друг, – значит, мой, – протянулась старушка руками, которые… взвесились… в воздух.

Профессор, не взявши руки, отвернулся и выпятил грудь, точно тачку тащил он на гору: расширивши ноздри, расставив усы и усами чеснув седину, бросил в сторону нос, угрожающим ставший; и – рявкнул огромным отчетливым чохом!

И стал – добрый нос, выразительный нос; и усы про-добрели; и – руку, сломавшись, потряс.

– Ты бы, брат, осторожнее: стену пробьешь, – Никанор отозвался на чох.

В юмористике слышались: боль и тревога.

– Садитесь же.

Он, головой сев в лопатки, зашлепнулся в кресло; за-трескал крахмалом; готовился слушать старушку: с большим удовольствием, носом пыхтя, как динамо-машиной, старушку разглядывал; и – дело ясное, – розовая-с.

Точно сладкую манную кашу уписывал он.

Стоголовое чудище: Эа

Малютка вокруг невесомою поступью топала и забыстрела глазами и зубками.

– Чай?

– Подвари.

– Никанору Иванычу спичек?

– Морского печенья, профессор, – смеялась без смеха: умела затеивать с ним при других свои детские игры.

Профессор, поставив два пальца свои под очки, приподнявши очки, пятил нос на старушку с достоинством, но с любопытством, казавшимся жадным, и пальцами бороду греб от усилия сообразить, как с ней быть, чем занять и каким каламбуром упестать: серебряная-с, – говоря рационально.

Она приставала:

– Что ж, – переезжаете?

Брат, Никанор, невзначай головой от него заслонил любопытную очень-с старушку; профессор, хватаясь за кресло, из кресла полез головой, чтобы лучше увидеть и с грохотом спрятаться: губы жует-с!

Пристает!

– Поскорее бы!

А Никанор, закусивши усы, не ответил:

– Так, эдак!

Клокастые ершом на стене перепрыгивал.

Серафима уставилась в коврик: зелененький, с синенькими – в шашечку:

– Вы успокойтесь, мамуся: когда будет нужно, – поедем.

Профессор с разгрохом поднялся и носом бежал освидетельствовать:

– Что такое-с?

– Да клетка: скворец.

Попытался увидеть скворца: занавешена клетка.

– Что Тителевы, что Леоночка?

На Серафиму очком Никанор: с острой искоркой.

– Радуются переезду небось?

Никанор, закусивши бородку, выискивал что-то:

– У них, – увидавши коробочку спичек, зацапал ее, – своя жизнь.

Подавился:

– Они, – губы сухо и скорбно зажались, – себе… у себя… на своем.

И вскочил он:

– А мы, – и прошелся – колючий, очкастый и вскипчивый, – сами с усами!

– И будете, – не унималась старушка, – в согласии добром, ладком да рядком поживать, назидая друг друга.

И руки сложила и вся расплывалась в цветочках, которых закувыркались на кремовом фоне: голубенький с аленьким; а Мелитиша вздыхала согласно за дверью: на дверь.

Тут профессор ответствовал в добром согласии с Домною Львовною:


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25