Профессор – не выдержал:
– Бойню долой!
И задумался, вспомнивши, что с ним случилось подобное что-то.
Упала граната ему на губу; и губа стала сине-багровой разгублиной; срухнуло что-то; и – брюкнуло в пол; и он, связанный, с кресла свисал, окровавленно-красный, безмозглый; и видел: свою расклокастую тень на стене с все еще – очертанием: носа и губ.
Это – было ли? Где?
Прошли сотни столетий; окончилась бойня гориллы с гиббоном; и жили – Фалес, Гераклит, Архимед и Бэкон
Веруламский!…
Что ж, – спал он, увидел столетия эти? Их не было? Память, как ямы невскрытого света: одна за другой открывались, свои выпуская тела, – те, которые – смесь из песка и кровавого мяса; ему объясняли:
– Война мировая, профессор; сперва свалим немца; потом – Архимед, Аристотель, Бэкон Веруламский…
Он, стало быть, только во сне пережил мировую культуру из дебри своей допотопной; иль…?
– В доисторической бездне, мой батюшка, мы: в ледниковом периоде-с, где еще снится, в кредит, пока что, сон о том, что какая-то, чорт побери, есть культура!
Опять, – точно молния: память о памяти —
– рот был заклепан.
Нет, нет, – миллионноголовое горло, – не жерла орудий, – рыкало опять на него из-под слов Галзакова: не жерла орудий, которыми брюхи и груди рвались; и от мертвого поля вставала она, голова перетерзанного.
Не его рот заклепан, а мир есть заклепанный рот!
Есть расклепанный рот
И он думал, что он отстрадал, а другие – страдали, как этот, сидевший на лавочке перед подъездом: Хампауэр.
– И я – это тело: со всем, что ни есть!
И старался слезинку смахнуть, потому что…
– Есмы сострадание!
Старый калека, Иван, встав, плечо положив на костыль, золотой от луча, сквозь деревья тащился к подъезду.
Подъезд иль – две белых колонны, стоящие в нишах овальных, но розовых; аркою белая встала дуга; виноградины падали с каменных тяжких гирляндин; налево, прелестницы, две – рококовые, – с каменным локтем – на полудугу, и сандалией – впятясь в колонну, с порочною полуулыбкою щурили каменный глаз, склонив голову из рококового, розового, развороха: на морок людской.
Выше, – пучу плюща пропоровши изогнутым рогом, напучившись тупо и каменным глазом, и грубой губою, баранная морда, фасонистый фавн, – вот-вот-вот – разорвет громким хохотом рот, рококовую рожу:
– Ого!
– Огого!
– Просим, просим!
– Не выпустим!
– Жрем ваши жизни!
Пэпэш-Довлиаш, Николай Николаич – жрец: жрет!
____________________
Окаянное окаменение: пестрый дурак – он (с ним – пестрый дурак Галзаков) – сострадательнее, человечней, чем пупом дрожащее пузо Пэпэша: над ними.
Кроваво листва довисала: кленовые лапы, крутясь, опадали в лучах; из расхлестанных веток являлись: дорожка, ворота, заборы и кубы огромных домов; в сини, солнечно злые, омолнились желтые стекла.
И крест колоколенки – белый; и – блещущий блик.
И профессор себе, точно в отклике.
– Я есмь во веки веков; и – со всем, что ни есть!
Видел, —
– дерево, вон, заревое румяное, издали виснет: из морока ясного.
Вдруг Серафима Сергевна:
– Смотрите!
И – ткнулась носами.
И видели
Видели, —
– как Николай Николаич в распахнутом, плотном пальто, – карем, драповом, с крапами, – в плотно надетой коричневой шляпе за пузом шагал и махал своей ручкой, зажатой в кулак, сломав шею и нос задирая на гостя; у сверта дорожки он ткнулся и ручкой, и пузом, под воздухом синим: сперва – на подъезд, а потом – на гостей.
И бежал со всех ног Пятифыфрев.
Блондин просвещенный всем корпусом несся, как будто колесами древней Фортуны катимый; взгляд – стекло водянистое; глаз – с синей искрою; – фетрово-серая шляпа – приятный контраст с бледной бородкой.
За ним – кто такой?
Пальто – вытерто, коротко, горбит; а из-под полы – вывисает сюртук; лапа, синяя с холоду, с кожей гусиной, вращает дубовую палку; крича новизною, поля его шляпы – контраст с ветхой вытертостью рукавов; голова с роговыми очками; шаг – метровый; в крупном масштабе махает рукой.
И за ним – в пальтеце котелок волочит: свои ботики; ростик – ребенка; глаз – точкою; остро, точно шильце; проворные ручки; и – черные брючки; нос – четверть аршина, – глядит из щетины.
Пэпэш-Довлиаш руководит и распоряжается:
– Вот!
Отражался в луже, танцует над лужею:
– Грязь!
И обходит, приятнейше в лужу вглядываясь: князь.
Уже Пятифыфрев, влетев на подъезд, под подъезд шапку ломит; в ответ князь едва прикасается к серым полям своей шляпы: перчаткою черной.
Снял серую шляпу в подъезде: перчаткою черной.
Она упорхнула на вешалку; князь руки выбросил вниз; и пальто – отпорхнуло, повесилось; князь же раздеться не мог, потому что зефиры отвеяли платье.
«Зефир», Пятифыфрев, с озлобленным рывом кидался: срывал, тряс и вешал – четыре пальто.
____________________
– Мы есмы состраданье: служенье друг другу!
Светили глаза Серафимы; как вестники, ринувшись, как две звезды, разгораясь навстречу звезде; зажигали пожар световой: сострадание!
Екнуло сердце.
____________________
– К нам, – гости!
За фартучком бросилась, чтобы схватить: фельдшерицею сделаться; стала подвязывать.
Гулы и гавк; кавардаки шагов, перешарчи, нестроица пяток.
И – два колеса: не глаза!
Легким, ланьим, овальным, заостренным почти до ко-уса рывом
– к дверям!
Желтый дом
Двери – в лоб.
И влетели: Пэпэш, Препопанц, Плечепляткин и князь, а плечами Пэпэша стояли очки роговые; за всеми за ними е виделось что-то мизерное – при бороденке, при носе…
Из рук выпал фартук: моргала; и – розовой стала; и – дернулась.
Князь о нее, как о стуло, споткнувшись, самопроизвольно зажившею кистью руки снисходительно кланялся ей, головою, улыбкой, склонением корпуса в это же время приветствуя до «честь имею» профессора: стулоподобные люди, – как то – фельдшерицы, – вполне на предмет демонстрации; они – претык, – не пожатие руки швейцара пред тысячью глаз, – напоказ, – в пику власти: для будущей, собственной!
Хладно потыкавши пальцем претык, – князь с порывом: к профессору!
Шарк; снова – в дерг: как кузнечик подпрыгнула; руку ей рвал молодой; и в нее роговыми очками упал:
– Куланской!
– Кто такой?
Николай Николаевич вздрагивал жирным бедром, точно лошадь, кусаемая оводами; он пальцами цапнул халатную кисть со стены и помахивал ей перед маленьким с толком, со смыслом: им, старым научным жрецам, сей халат, разыгравшийся пятнами, – идоложертвенное, благодатное мясо.
Так маленькому он начесывал кистью под нос:
– Полюбуйтесь: экзотика… Гиперемия переднего мозга… Любовь к пестроте!
В пестроте не повинен профессор: халат перетащен сюда Василисой Сергеевной, а привезен Харкалевым.
Профессор, привстав, наблюдал этот грубый показ туалета; поправив повязку, он ждал объясненья: зачем привалили сюда неизвестные люди? Он хмурился, жесты вобрав; не влетают без спроса: докладывают, посылая визитную карточку; значит, он зверь, выставляемый под этикеткою: «бэстиа стульта».
С недавней поры ощутил всю обидность сиденья в, что ни скажи, – желтом доме!
____________________
Теперь он гулял за оградой лечебницы.
Ставши под маскою фавна, очки подперев, наблюдал он, бывало, как свет, – ясно желт; выходил за ворота; и шел переулком с сестрою – к Девичьему Полю, – в багряное рденье листов, чтобы видеть, как стены далеких домов, точно призраки, смотрят медовыми окнами.
Долго сутуло стоял, глаз зажмурив; оглаживал бороду: вот удивились бы, если сказать: этот трезвый, достойный старик – сумасшедший.
Раз праздный прохожий (такие есть всюду), к нему подошедши бочком, снял картуз; и – раскланялся:
– Вы, извините, пожалуйста, – кто?
– Я? Иван.
– Извините, пожалуйста, – праздный прохожий фулярово-красным платком утирал потный лоб, – что за звание? А?
– Был профессором.
– Так-с!… – Извините, пожалуйста… – Но Серафима Сергевна его повела, опасаясь последствий беседы.
В последнее время достойно, мастито и даже торжественно выглядел он; с таким видом стоял, пред гостями, готовясь их выслушать, как депутацию.
Пред синепапичем
Глава правительства, правда еще вероятного, соображал, как его монумент со столба государственного склонит голову перед наукою: —
– сколькие аплодисменты!
К профессору, руки по швам, подошел; склонив лоб (до чего пробор четок!): и – замер: —
– такой-то (отчетливо тихо)!
А не «князь такой-то»!
Стоял с оробелой, висящей рукой, не стараясь коснуться профессорской: ждал, чтобы приняли: робость и скромность величия!
Но не повертывая головы, не сжимая руки, с сухотцею профессор ладонь ему сунул:
– Могу вам служить?
Ладонь выдернул.
Князь был фрапирован.
– Прошу!
Нос на маленького: —
– как —
– как —
– как?
Си-не-па-пич?
И – нос Синепапичу.
И – Синепапич ему:
– Синепапич!
– Так-с, – прыгал с потиром ладоней вокруг Синепапича, – имя-с, – взять в корне… и, – в корне взять… отчество?
И – Синепапич ему:
– Питирим Ильич.
Взгляд уважения на Питирим Ильича отмечал всю дистанцию меж единицей с нолями и между нолем; он, сердечно приставив два пальца к очкам, нос просовывал свой между пальцами; вот он какой, – Синепапич: бесплечий чернич; но, как меч и как бич – труд, кирпич, разбивающий психиатрически школу Пэпэшеву.
И – ринулся к креслу, чтобы Синепапичу кресло вкатить под коленки, величие князя светлейшего перенеся к Синепапичу; а – невеличка какая! Макушкою князя в микитку, а носом – под пуп.
Кресло выкатила Серафима Сергеевна, ланьим движеньем слетев с подоконника; в ней жест профессора всплыл, точно в зеркале; грацией нарисовался: в улыбке, с которой она от профессора перенеслась к Синепапичу.
Грации этой не видели; ведь для влетевших она – скучноватое рукопожатие, или – претык: время ж дорого!
А Синепапич, профессор, коллегу, профессора, спрашивал:
– Нравится вам в этом розовом доме, профессор? И руки профессор развел иронически:
– В желтом, хотите сказать? Что его перекрасили в розовый цвет, это только подчеркивает…
Не окончивши фразы, он сел.
Николай Николаич, хозяйское око напуча, пожал лишь плечами; оглядывал комнату:
– Стулья-то где?
К Плечепляткину дернулся:
– Стулья.
И вылетел бомбочкою Плечепляткин, студент, Куланскому и князю по стулу втащить.
Синепапич у столика сел; князь; оправивши фалды, осанисто сел пред профессором; а Куланский сел за князем, он дивное диво, мечту, – не профессора, – видел впервые; и скорчился робко за князем.
Висело молчание.
Вечность – младенец играющий
Паузу князь, вероятно, нарочно продлил – склоном лба и бородкой; как ласково щурился он и как бархатно высказал тенором внятным:
– Давно искал случая я навести вам, профессор, визит, – где был прежде? – чтоб дань удивленья, – соболезнования чуть-чуть он не дернул было; и, – помедлил, – с осмотром прекрасного здания этого: соединить.
И бородкой на фавнову рожу: в окно.
На дворе он с Пэпэшем любезничал: цель посещенья – лечебница-де не визит; Пэпэш, боднув ножкой, вскричал Препопанцу глазами:
– Вы слышали, что было сказано – там? И вы слышите, что говорится теперь?
Наступило молчанье; всем стало неловко; профессор, стреляя очковыми стеклами в руку, рукой барабанил; он не отзывался.
Все ж экзаменуемый возрастом, знанием, опытом, силой таланта и видом, и позою экзаменаторам робость внушал, как экзамен начать?
И – с чего?
Но забывши о всех, через голову всех – к Серафиме Сергевне он, суетясь озабоченно носом:
– Вы, ясное дело, впишите: для памяти.
И преисполненный думы, свирепо локтями на стол он упал:
– Минус «бе», плюс два «це», взяв в квадрат!
Синепапич, сидевший за пузом Пэпэша, – на пузо Пэпэша, который, довольный таким оборотом беседы, с убийственным юмором, впрочем почтительным, выдал курьезный секретец, – «игру на дворе», – Синепапичу:
– Это-с, – наглядное изображение формул в пространстве.
– Скажите пожалуйста! – князь.
И улыбки не сдерживая, бросил взгляд Синепапичу, двинулся белой рукою, отставив мизинец; спросил деликатно: какими мотивами руководился профессор, – абстракцию, формулу, перелагая во что-то подобное,… – слов не нашел он.
И – задержь, замин:
– На каком основании?
Двинулся корпусом вместе с рукой: полновесно.
Профессор, упавший на локти, как ждавший атаки солдат, из окопа штыком вылезающий, – носом на князя полез из-за столика:
– Для упраженья ума-с!
И отбросившись к спинке, на ручку припавши, рукой Синепапичу высказал:
– Я держусь мненья, что Спенсер был прав, выводя из игры достижения высших способностей, – и облизнулся, как кот перед мясом, на мысли свои, – меж игрой и фантами нет перехода; и нет перехода меж знанием, – выпрямился, озирая их всех, – и фантазией; так полагал Пирогов.
И огладился.
– Так полагаю и я.
Явно – князь не понравился; явно – по адресу князя он выбросил:
– В ком нет игры, тот едва ли способен к культуре, – что? – к князю.
Но Спенсера князь не читал; Пирогова не знал; он уныло осекся; и хлопал глазами в окно, под подъезд, над которым баранная морда, фасонистый фавн. – – Николай Николаевич, —
– пучился.
Тут Синепапич, забыв про экзамен, со вздохом, исполненным сентиментального воспоминания, – в нос: для себя самого.
– Гераклит полагал, будто вечность – младенец играющий.
– Темным его называли, – отрезал Пэпэш.
Синепапич, – вот шельма: ломал дурака?
А профессор очками блеснул:
– Диалектику мысль Гераклита ясна.
Но согласие экзаменатора с экзаменуемым в пику Пэпэшу – пощечина.
И Николай Николаич напучился в окна.
Там тень появилась из ниши: суровые, сине-лиловые ниши пред вечером; фоны фронтона – багровые.
Твердая морда из сумрака —
– в черные ночи —
– морочит.
Теория чисел
Бит экзаменатор, князь, – экзаменуемым!
– Шахматы, лучше заметить, – теория чисел «ин стату насценди»[90]…
– Теория чисел имеет историю? – бросил вопрос вперебив Синепапич.
Профессор, как конь боевой, отозвался:
– Начальный трактат по теории чисел написан Лежандром в средние столетия.
Встал:
– Восемнадцатого.
Распрямился.
Но вдруг перегляд Синепапича и Куланского; кивок Куланского, что – «так»; «настоящий экзамен» – прошлось в Серафиме Сергевне:
– Он выдержит ли?
– Извиняюсь, профессор, я – не специалист, – Синепапич опять вперебив и с какими-то тайными целями выставил нос из-под пуза Пэпэша, – как вы характеризовали б теорию чисел?
Он только что выбил теорию чисел историей чисел; теперь выбивал он историю чисел теорией; так он, вбивая вопросы в вопросы, сбивал; генетический «приус» – «постфактум» логический; сколькие сбивом таким заставляют ответчика глупо разыгрывать неисполнимую роль: коли ты о хвосте, – сади в голову; о голове – сади в хвост!
Узнаете себя, мои критики?
Явно гримаса Пэпэша означала: цель Синепапича бьет мимо цели; он выразил мимикою, что научная память больного, – одно, а больной – совершенно другое; так: знание математических принципов – не доказательство здравости; с неудовольствием видел: беседа свернула с дороги.
Профессор ответил:
– Теория чисел – теория групп числовых: она – царь математики.
Князь вильнул корпусом:
– Что, если свергнуть царя?
Что за глупость?
Профессор – небрежно, с достоинством, разоблачая намеренье князя: запутать.
– Не я выражаюсь так: Гаусс![91]
Он жаловался Серафиме Сергевне пожатьем плечей и глазами:
– За что меня травят?
И взглядом во взгляд: точно ветер сквозь ветер прошелся; в нем вспыхнуло:
– Да, ты – еси!
Он стоял, как гвоздями, глазами припластанный к камню тюремному.
Точно снежинка, слетела ей в сердце; и – стала слезой: как жемчужина, павшая в чашу.
И екнуло в ней:
– Ты – еси!
И ее он почувствовал.
Тенью немою и белою на подоконнике полусидела, схватяся руками за край подоконника, чтобы слетать на предметы и их подавать по команде Пэпэша, который, увидевши здесь Плечепляткина, выпер его бросом носа:
– А вам-то тут – что?
Он, как деспот, желающий встретить схождением с трона почетных гостей, оставался нарочно без стула, вскарабкавшись над Синепапичем на край стола.
Препопанц распластался халатом на двери.
Нильс Абель[92]
– Мы – слушаем: Гаусс… Что Гаусс? – ввернул Синепапич, напомнив профессору, что он – с гостями, а не в безвоздушном пространстве.
Профессор, себя обретя, руку бросил, как кот, зарезвившийся с мышкою: с экзаменатором:
– Гаусс – создатель теории чисел комплексных, в которой рассмотрены свойства больших числовых совокупностей.
– Так, – прошептал Куланской, скрипнув стулом.
То шею вытягивал он: из-за князя; то – прятался вовсе: за князя.
Профессор докладывал князю:
– И Эйлер[93] работал в теории чисел; а мысли Лагранжа к теориям Эйлера нам упростили знакомство с теорией этой.
Искал разрезалку.
Движением из-за профессора —
– Вот разрезалка! —
– ему Серафима Сергевна: и – из-под руки, разрезалку искавшей, схватила ее; и – просунула в руку.
За каждым движеньем глазами следила, из них выливаяся: два колеса, – не глаза!
И улиткой под домиком, пузом, свернувшийся, тихо поник Синепапич, ликующий, что дал беседе уклон, вызывающий негодованье Пэпэша.
Князь взвешивал, не понимая:
– Пустые слова: Абель, Абель!
– Нильс Абель…
– Да, да, – не стерпел Куланской, перебивший профессора, – Нильс Генрих Абель, которого имя – скрижали науки, – он князю.
Профессор как бросится;
– Абелевы интегралы, – рукой к Куланскому, – и Абелевы уравнения, – кто их не знает?
Рукою ему Куланской:
– Доказательство Абеля не было понято, – он через голову.
И голова, князь, – отдернулась.
– Абель писал: пока степень простое число…
– Затруднения не представляется, – перебивал Куланской.
– Когда сложное, – перебивал Куланского профессор.
Но тот, перебивши профессора:
– Вмешивается…
– Сам дьявол, – пропели друг другу они, соглашаясь: носами, очками, руками.
И вспомнив, что тут же – профаны, носы повернули к профанам; и им разъясняли:
– Имея в виду, – разъяснял им профессор, – решение алгебраического…
– Ческого, – эхом пел Куланской.
– Уравнения…
– Енья, – вибрировало басовое, воздушное тремоло: эхо.
– Должны мы…
– Должны, – сомневался тремоло, не представляя себе, что «должны мы».
– Почтить Галуа[94], – уже кавалерийской атакой ударил профессор.
– Ну, что же – почтим, – согласились глаза Куланского.
– Его оценили Бертран и Долбня, – бомбардировал психиатрический фронт Куланской.
– В нем теория групп числовых – геометрия тела, вращаемого в многомерном пространстве.
Профессор на головы выдвинул «танки» свои из имен, никому не известных, из мыслей, которыми эти ученые люди не пользовались: Синепапич читал Гераклита, – не Абеля, а Николай Николаевич – ни Гераклита, ни Абеля.
Но параноика бледная маска за окнами шмыгала; встала в окне, замигавши глазами оранжевыми; и – язык показала; и – спряталась: под подоконник.
Профессор увидел ее; и – споткнулся.
– Труд Клейна…
Молчал.
– Какой труд? – раздалось из-под пуза.
И все, что дремало, – проснулось, понявши, что – сбился; так стая мышей: заскребется она, – зашуршит:
– Что?
– Какой же?
Как будто штаны отвалились; он помощь искал в Куланской; Куланской, не припомнивший также труда рокового, за князя ушел головою, ужаснейшим скрипом ответило стуло, – не он.
Дыра в памяти, —
– черный квадратец заплаты, —
– для всех подчеркнулся. И – факт, что – белей полотна, что – морщинист, что шрам стал лиловый, что руки тряслись; наблюдали, ловили, записывали с откровенным злорадством, чтоб после рассказывать, чтобы с фальшивым сочувствием доброе имя подмачивать.
Мучился!
И Серафима Сергевна, взяв руку, – глазами в глаза, потому что зловещее ухо Пэпэша, которое он, приложив к нему руку, вытягивал – ширилось; пузом провесясь и пузом отпрянув, он ножкою воздух бодал:
– Сами видите!
Клейн
Дверь – врасхлоп; голова заглянула – архаровца старого: серенькой, рябенькой ящеркой, дверь притворивши, на цыпочках переюркнул по стене Никанор, перевиливая между стульями; быстрый кивок, жест руки, отражающий брата, Ивана, рванувшегося через голову князя с «мое вам почтенье-с».
– Я – нет: не мешаю.
И – брату, Ивану:
– Так – чч-то: продолжай!
К Серафиме Сергевне, которая место ему уступила, юркнула, сложив руки и ноги скрестив; всем закидом ершей выражал, что он слушает, что ничего не случилось.
Носы – на него.
Тут профессор, с курбетом, отшаркнул и брата поднес, как на блюде – носам:
– Никанор, – говоря откровенно, – Иванович, брат! И взглянув – дело ясное – в корень вопроса, его разрешил рационально:
– Докладывал я, – он забыл, что еще не докладывал, путаясь, – Das Ikosaeder und die Auflцsung der Gleichnungen vom funften Grade, труд Клейна, дающий возможности нам перейти от решения алгебраического уравнения к геометрическому в изучении свойств многогранников, в «эн» измерениях, в «энных» мирах.
– Мнимый мир, – пояснил Куланской, снова ехавший из-за спины, – есть вращение тел…
– Многомерных, – поправил профессор, – с трудом измеряемых.
Труд измеренья почтенным поклоном он выразил.
– Есть, – вылезал головой Куланской.
Он наигрывал блеском очков, раздаваясь руками, ногами.
Одна Серафима Сергеевна с ланьим испугом, оглядывая психиатров, украдочкой, вскользь – к Никанору Иванычу носиком; он, сломав корпус, – к ней: ухом:
– Что, как?
– Возвращенье Терентия Титовича успокоило Элеонору Леоновну.
И – он отдернулся.
– Так-то, мой батюшка, – бросил профессор, и «батюшка», князь, уничтоженный Клейном, – отхлопывал веком.
– Я мыслями Клейна питался тогда, когда понял: предел скоростей – не прямое движение, а – винтовое-с!
Теперь он питался куриным бульоном.
– Еще Грибоедов, механик, над змеями опыты делавший, это провидел!
И тут Синепапич, как будто всадил хирургический нож в гробовое молчание, – с писком простецким:
– Профессор, у вас самого-то открытие – есть, что ли? Мысль подловатая высунулась из глаз князя; из глаз Куланского вопрос вылезал; но Пэпэш скорчил рожу; и ей интонировал:
– Этот вопрос – есть вопрос для научных болванов, решающих там, где решенье дано: клизма, воздух, физический труд и лечебница!
А в Серафиме Сергевне лишь «ай» поднялось: есть открытие, нет ли его, – все равно; лишь бы «он» не убился.
Все замерли, точно под шелестом; торжествовали: попался! Один Синепапич невинно глядел, точно он ни при чем.
Да профессор с отличным спокойствием после молчания выговорил:
– Никакого открытия нет у меня.
Никанор полетел с подоконника с грохотом после того, как он ерзнул ногами.
Все вздрогнули.
Он – улыбнулся пленительно; и – облизнулся: нет, – брат, брат, Иван, овладел в совершенстве собой.
Синепапич мигнул ему ласково:
– Я так и думал.
Пэпэш, в свою очередь, чуть не слетел со стола: было видно, что два психиатра во всем разошлись: разошлись до конца.
Микель-Анджело
Разрезалку прижал; ушел глазом под веко; бельмо синеватое глянуло на психиатров: суровым укором за зрелище это: за этот «экзамен», распятие напоминавший; стоял головою в окошко, где вырезы чащи березовой взвесились розово – в желтое волоко облака; стекла холодные молнились.
– Что вытекает из сказанного? – взял футляр от очков.
И – футляр от очков положил.
– Вытекает огромное следствие.
Выскочил, быстрый, невинный, простой, точно пляшущий пляской руки с разрезалкой, рисующей истину в воздухе, – глазик.
– Все числа – комплексы, фигуры или геометрические композиции: в вечном движении… Три, – начертил разрезалкою «три», – это есть треугольник, растущий, вращаемый данным спиральным движением; форма в движении он.
Никанор, в это время засунувший пальцы в карманы и рывшийся в них, наконец вместе с сором записочку вынул и сунул профессору; время нашел! Тот ее повертев, не заметив, рассеянно тыкнул в карман:
– Где один треугольник, там – множество: вписанных или описанных; площадь последних равна четырем площадям.
Никанор, передавши записку, чесал Серафиме под ухом словами, – и громче, и громче.
Услышали явственно:
– Все-таки есть затруднение… Что ни скажи там, – неблагоприятное время для перемещения брата, Ивана… Приходится повременить…
– Тсс, – всшипел Куланской на него.
Серафима Сергевна отдернула ухо; профессор докладывал:
– Принцип фигурный для «трех» есть «четыре»: там, где треугольник, – четыре их; далее, – уже четырежды, ясное дело, четыре; так далее, далее-с; – он разрезалкой высчитывал, – то есть: на плоскости это тетраэдр расшитый, иль два треугольника: раз – основной; и два, – вписанный; и основной равен, – ну, разумеется же, – четырем, – показал.
– А в пространстве фигура такая – тетраэдр, который в проекции плоскости – куб, квадратическая пирамида, квадрат; и еще очень многое-с; тройка дана в «четырех-с», а четверка – в «пяти-с…» Я бы мог показать… Карандаш?
– Карандаш, – подала карандаш Серафима.
– Фигура числа в геометрии, взятой наукой вращения, – метаморфоза текучая чисел, – сращаемых, переводимых друг в друга-с; она есть вариация в круге вариаций.
И – вдруг он:
– Бумагу-с!
Схватила бумагу.
– Бумага, – слетев с подоконника, стала с бумагой.
Профессор чертил на бумаге число; и, забывшись, мурмолку схвативши, ее всадил в космы; она с головы повалилась бы, мялась, топталась бы пяткой, кабы не рука, подобравшая из-под профессора и положившая пестрый предметик на столик, откуда обратно хватался он.
– Вот, – показал на фигуру числа.
Но никто не поднялся: увидеть фигуру числа; лишь Пэпэш перевесился пузом; и пузом откинулся.
– Вы извините, какая же связь, – князь, смеясь, – этих выспренних мыслей с действительной жизнью?
– Такая-с: число – композиция, целое.
– Общее?
– Ах, да отвыкните, батюшка, – «батюшку» он разрезалкой тыкнул, – от… от… – искал слов, – от безграмотного выражения: «в общем и целом…»
Мурмолку в затылок.
– От смеси понятий…
Мурмолка упала.
– Сливающих принципы, в корне иные-с…
Мурмолку затаптывал.
Громкий расчмок: это воздух лобзал Николай Николаевич.
– Общее-с, – ну-те-с – понятье анализа; «целое» в логике аритмологии – образ, фигура; там – счет, обобщающий; здесь – построение!
И упреждая движенье руки Серафимы Сергевны, присевшей на корточки, чтобы мурмолку спасти, он, – на корточки: с ожесточением вырвал мурмолку, всадивши мурмолку в вихры; и показывал крепкие белые зубы.
Мурмолка – свалилась; и – пала, подхваченная Серафимою.
– В общем и целом есть гиль, тарабарщина, едущий, ясное дело, «в карете верхом»: набор слов!
Куланской, отзываясь на шутку профессора, прогрохотал каблуками и задницей, дернувшей стул, или – стулом; сидел перекошенный и глуповато отдавшийся фырканью; а Николай Николаич расжимами в воздухе пальцев, откидами корпуса вылился весь в вопросительный знак.
Никанор, – отзываясь на жест психиатра, – с сарказмом ему:
– Так вы с братом, Иваном, по-видимому, – не согласны?… Мысль брата, Ивана, вопрос поднимает, по-моему… Что?
Но Пэпэш, не ответив, сдавил из приличия иком – зевок.
И вперившись в Пэпэша, профессор стоял: головою серебряною на оконном квадрате; за ним вдалеке рисовались заборы; повесились пересеченные, черные вычерчи, ветви, – на светлые тверди.
И голову эту из ярко-кровавого золота листьев обрызгали светлые просветы зорь.
Серафиме Сергевне казалось, что выписан он Микель-Анджело, фрескою, – под потолок: —
– Моисей, —
– громко грянувший в пол с высоты потолочной Сикстинской капеллы.[95]
Да Лева ж Леойцев!
– Теория чисел врывается в диалектические представленья, меняя триаду в тетраду, в гептаду, в какое угодно число; треугольник, как синтез «трех» в целом, – профессор ногою притопнул на «целом», – проекция в плоскость тетраэдра, иль пирамиды, допустим, которой квадрат – основание; общее синтеза, – третьего-с, трех-с, – в четырex-c, – разъяснил, – треугольниках-с, нам нарисует семь фаз диалектики, не нарушая триады никак, потому что понятье гептады – понятье триады в разверте спиралью вращаемого, говоря рационально, тетраэдра.