— Я подумал, вы захотите посмотреть, тем более что я привожу кое-какие доказательства, кое-какие примеры, которые должны быть вам очень хорошо знакомы. Я основываю свои доказательства на существовании тайны и любви. Будьте добры, посмотрите.
Он протянул Вильяму листы, исписанные мельчайшим аккуратным почерком, который уже выдавал дрожание старческих рук, напряжение слабеющих нервов и мышц. Текст правился и менялся много раз, так что листы были похожи на простроченные заплаты; целые абзацы были перечеркнуты жирными линиями или вставлены в другие места — выше или ниже, — обведены кругами, разбиты. Вильям сел на стул тестя и попытался осмыслить написанное, но, чем дальше читал, тем сильнее раздражался. Гаральд повторял старые доказательства, часть которых отверг в беседах как слабые и непригодные.
«"Славлю Тебя, — восклицает автор 138-го Псалма, — потому что я дивно устроен. Дивны дела Твои, и душа моя вполне сознает это". И, точно ему известны нынешние споры о происхождении живых тварей и развитии эмбрионов, Псалмопевец продолжает: „Не сокрыты были от Тебя кости мои, когда я созидаем был в тайне, образуем был во глубине утробы. Зародыш мой видели очи Твои; в Твоей книге записаны все дни, для меня назначенные, когда ни одного из них еще не было. Как возвышенны для меня помышления Твои, Боже, и как велико число их! Стану ли исчислять их, но они многочисленнее песка; когда я пробуждаюсь, я все еще с Тобою“.
Мы все инстинктивно ощущаем эти дуновения благоговейного страха, оттого что мы столь «дивно устроены», и, естественно, склонны предполагать, что наша непостижимая сложность есть деяние Творца — наш развитой ум едва ли может допустить, что ее породила слепая случайность. Псалмопевец опережает теоретиков развития в своем знании о совершенствовании материи и длительной ее шлифовке, результатом которых являются живые существа. Ранее, в тринадцатом стихе, он пишет о любовной заботе Бога о нерожденном чаде: «Ибо Ты устроил внутренности мои, и соткал меня во чреве матери моей». Резонным кажется спросить: чем подобное Божество отличается от той силы, которую мистер Дарвин называет естественным отбором , когда пишет: «Можно сказать, что естественный отбор ежедневно, ежечасно и всесветно наблюдает за всяким, пусть самым ничтожным, изменением; и, отбрасывая изменения вредные, сохраняет и накапливает полезные; трудится неприметно, исподволь, пользуясь любой возможностью, над улучшением всякого организма…».
Не есть ли эта чуткая забота лишь иное истолкование заботы милостивого Господа, в которую нас испокон века учили верить? Не можем ли мы утверждать, что новое истолкование мистером Дарвином средств, ведущих к появлению полезных изменений, есть также проявление заботы, помогающей прогрессу и развитию человека и нашей способности воспринимать с восхищением, познавать, улучшать и исправлять те силы, которые Бог привел в движение и которые мистер Ричард Оуэн назвал «непрерывным предписанным становлением»? Наш Бог — не Deus Absconditus , который оставил нас во мраке на бесплодной пустоши, и не равнодушный Часовщик, который завел пружину и бесстрастно наблюдает за тем, как она медленно раскручивается, пока рано или поздно не наступит неподвижность. Он любящий художник и бескорыстно дарует нам новые возможности там, где, казалось, лишь многочисленные могилы и сырой материал.
Не надо быть Панглосом[23], чтобы поверить в красоту, добродетель, истину и счастье и, что превыше всего, в сочувствие к ближнему и любовь, человеческую и Божественную. Очевидно, что не все к лучшему в этом лучшем из миров, и было бы верхом безрассудства, подстановкой желаемого вместо действительного пытаться свести прославление силы и славы Господа Нашего к радостному подпрыгиванию ягнят, или ярким лютикам, или нарождающейся в грозовом небе радуге — и Создатель говорит о радуге в облаке как о завете всем и каждому: «Впредь во все дни земли сеяние и жатва, холод и зной, лето и зима, день и ночь не прекратятся»*.[24] Библия учит, что земля проклята со времени грехопадения, Библия учит, что проклятие снято отчасти после потопа, Библия учит, что наши несущие истребление натуры можно искупить, они уже искуплены нашим Господом Иисусом Христом. Земля не всегда милостива, но она доносит до нас слово Божье голосами камней и цветов, бурь и вихрей и даже простым трудолюбием муравьев и пчел. И мы можем говорить, если только пожелаем, о том, что наши греховные натуры неизменно, пусть небеспрепятственно и трудно, улучшаются с каждым днем нашей обыденной жизни, улучшаются с тех пор, как наш Господь заповедал нам «любить ближних своих как себя» и явился нам как Бог Любви, Бог Всемогущий, Бог промысла.
Давайте, как и Он, говорить притчами. Его притчи взяты от тайн природы, которую, если верить Его Евангелию, Он сотворил и о которой Он заботится. Он указывает нам на птиц небесных и полевые лилии — они не трудятся, не прядут. Он говорит нам, — даже Он, — о расточительности природы — расточительность эта повергает в ужас Лауреата[25] в притче о семенах, которые падают среди плевел или на каменистую землю. Если всмотреться в неприметную жизнь общественных насекомых, я думаю, мы увидим истины, которые, как загадки, порой недоступны нашему пониманию. Мы привыкли думать об альтруизме и самопожертвовании как о человеческих добродетелях, человеческих по сути, но, очевидно, это не так. Эти крошечные твари по-своему проявляют оба этих качества.
Давно известно, что среди пчел и муравьев есть только одна настоящая самка, царица, а работу сообщества выполняют бесплодные самки, или монахини, которые кормят всех остальных, выращивают молодь и отстраивают город. Известно также, что насекомые, проявляя большую или же меньшую заботу о зародыше, личинке, способны формировать ее пол. Чемберс[26] сообщает, что зародышевая стадия пчелиной царицы длится шестнадцать дней, бесполых пчел — двадцать, а самцов — двадцать четыре. Пчелы расширяют ячейку будущей царицы, делают в ней пирамидальное углубление, чтобы личинка находилась в вертикальном — а не горизонтальном, как обычно, — положении; они согревают ее лучше, чем другие личинки, и кормят особой пищей. Эта забота и сокращение зародышевого периода приводят к появлению настоящей самки, царицы, которой, говоря замечательными словами Кирби и Спенса[27], судьбой назначено «наслаждаться любовью, пылать ревностью и злобой, быть побуждаемой к мести и проводить время в праздности». Мистер Дарвин признался, как огорчает его жестокость, с какой ревнивые царицы наблюдают за появляющимися в улье сестрами и убивают их. Он спрашивает, не доказывает ли это убийство новорожденных, это подлинное избиение младенцев, что Природа жестока и сама по себе расточительна. Но можно предположить, что, напротив, Промысел Божий направлен на выживание царицы, которая способна лучше других обеспечить улей новыми поколениями или дать рою новую главу. Как бы то ни было, но более долгая эволюция рабочего насекомого определенно приводит к появлению отличного от других существа — существа, вновь говоря словами Кирби и Спенса, «пекущегося о благе сообщества, защитника общественных прав, не испытывающего полового влечения и родовых мук, трудолюбивого, старательного, терпеливого, изобретательного, умелого; занятого беспрестанным вскармливанием молоди, сбором меда и пыльцы, изготовлением воска, постройкой ячеек и тому подобными делами! — почтительно и бессменно заботится о тех, кого, будь развиты у него яичники, оно бы ненавидело и преследовало с мстительнейшей яростью до полного истребления!»
Мне не кажется безрассудным утверждать, что пчелиное сообщество развило в терпеливых и работящих монахинях примитивный альтруизм, самопожертвование, любовь и доброту. То же — и еще более поразительно — верно в отношении братств рабочих муравьев, которые приветствуют друг друга с большой любовью, нежно друг друга поглаживают и делятся собранным нектаром, который несут беспомощным обитателям детских. Муравьи также способны — неизвестно каким образом — формировать пол личинок, так что в зависимости от обстоятельств муравейник пополняется необходимым количеством рабочих муравьев, самцов или половозрелых самок. Их заботу о ближних можно было бы рассматривать как проявление Божественного промысла, если бы мы могли предположить, что она сознательна или является моральным выбором . Много трудов было положено, чтобы выявить в этих сообществах голос владыки — это царица, или рабочие муравьи, или же некий вездесущий дух города, который везде и нигде, который руководит жизнью муравейника? Что управляет согласованным движением клеток моего тела? Не я сам, хотя я обладаю волей, разумом и рассудком. Я развиваюсь и прихожу в упадок согласно законам, которым повинуюсь и которые не могу изменить. Так же как и другие твари. Как назвать нам силу, что управляет ими? Слепым Случаем или любовным Промыслом? На этот вопрос мы, священники, раньше отвечали однозначно. Убоимся ли сейчас? Современные ученые, «объясняя» явления природы, скажем, развитие зародышей муравьев, обращаются к понятию «forma formativa», жизненная сила, которая предположительно обретается в неисчислимых геммулах. Не можем ли мы задать разумный вопрос: что стоит за этой формирующей силой, жизненной силой, за физикой? Некоторые физики заговорили о неизвестном x, неизвестном y. Но, возможно, x и y и есть Тайна, которая определяет бытие муравьев и людей, которая движет по Небесам солнце и звезды, как писал Данте, а Тайна эта и есть Дух, Дыханье Божье, Сама Любовь? Отчего человечество стремится обрести покой в Боге, в постоянстве Божественного Промысла, отчего стремится под направляющую длань Создателя? Откуда в нас мудрость, что позволила придумать столь дивное понятие, если наш ум не соответствует воистину Великому во Вселенной, если мы не чувствуем или даже, что важнее, не нуждаемся в нем? Когда мы наблюдаем любовь тварей к своим отпрыскам или нежный взгляд женщины-матери, устремленный на свое беспомощное чадо, которое, не заботься она о нем с пристальным и нежным вниманием, было бы неспособно прожить и дня и умерло бы от голода и жажды, не чувствуем ли мы, что любовь есть порядок вещей, а мы — дивная составляющая этого порядка? Лауреат в своей великой поэме без обиняков ставит эти жуткие вопросы. Он дает нам взглянуть на новый мир, бесцельно понукаемый Случаем и слепым Роком. Его печальная песнь — о том, что Бог, быть может, всего лишь наша выдумка и Небеса — измышление верующих. Он в полной мере воздает должное порождению дьявола — Сомнению и заставляет читателя трепетать от беспомощной тревоги, свойственной духу нашего времени:
Но обернется зло для всех
Добром, и всяк простится нам
И воли и ума изъян,
Сомненья и гордыни грех.
Ничто без цели не живет,
И не попустит жизни малой
Бог сгинуть и в огонь провала,
Как мусор ветхий, не швырнет.
Ни червь не будет расчленен
По праздному хотенью, ни же
Эльф-мотылек без воли высшей
Бесплодным жаром опален.
Я верю: благо осенит
Все сущее, пускай не скоро,
И зимнюю студену пору
В весну всеместно превратит.
В то верю я. Но что есть я? —
Дитя, что в тьме полночной плачет.
Дитя, что просвещенья алчет.
И громкий плач — вся речь моя.*
[28]
В следующем стихе мистер Теннисон еще выразительнее описывает жестокость и равнодушие Природы, восклицающей: "Мне все одно, и все умрет! ", а вместе с тем и веру Несчастного человека:
В то, что любовь — всего закон,
Назло Природе, злобной, жадной,
Кровавозубой, беспощадной, —
Всем сердцем страстно верил он.
Какой же ответ дает поэт страшной яви? Он отвечает нам с подлинным чувством: мы не должны быть глухи к чувству, каким бы по-детски простым, наивным, почти бессильным оно ни казалась. Но способны ли мы отозваться на эту подлинность чувства глубинными струнами нашего существа, когда интеллект наш ошеломлен и притуплен сложными вопросами?
Не в совершенстве орлих крыл,
Не в диве солнца иль вселенной,
Не в паутине мысли тленной
Я Бога для себя открыл.
И если вера вдруг уснет,
И некто мне шепнет: не верь,
И хлябь безбожная, как зверь,
Глодая брег, волну всплеснет,
Тогда жар сердца моего
Рассудок ледяной расплавит,
Как муж во гневе, сердце вспрянет
И крикнет: Чувствую Его!
Нет, как младенец, закричит
От страха и сомненья, но
И плача, будет знать оно:
Отец спасет и защитит.
И вновь увижу суть вещей,
То, что постичь не в силах мы,
И в мир протянутся из тьмы
Руки, что лепят нас, людей.
Разве не верный путь избрал мистер Теннисом, путь, позволивший ему вновь стать точно малым ребенком и почувствовать Отеческую близость Властелина духов? Разве не исполнено значения то, что теплые, упорядоченные клетки его сердца и бегущей по жилам крови восстали против ледяного рассудка? Не просвещение дается дитяти, плачущему в ночи, но теплое прикосновение отеческой руки, и потому оно верит, и тем живет его вера. Каждый из нас из поколения в поколение дивно «устроен» по Образу и Подобию Его, в тайне и предписанном порядке».
Было холодно; Гаральд покрыл голову капюшоном. Пока Вильям читал, кивая или покачивая головой, Гаральд, вытянув сухую шею, пытался уловить и оценить блеск его глаз и движения губ. Едва Вильям закончил, он сказал:
— Вы не убеждены. Вы не верите…
— Не знаю, что значит верить или не верить. Вера, как вы весьма красноречиво пишете, происходит от чувства. Я же не чувствую ничего подобного.
— Но как же мое доказательство, строящееся на любви, отеческой любви?
— Звучит прекрасно. Но я бы ответил словами Фейербаха: «Homo homini dues est»[29], наш Бог — это мы сами, мы поклоняемся себе. Мы создали своего Бога по видовой аналогии, сэр, мне не хочется обидеть вас, но я годами об этом размышлял, мы создаем совершенные образы самих себя, наших жизней и судеб, как художники создают образы Христа, сцены в яслях или серьезноликого крылатого существа и юной девы, о которых вы однажды рассказывали. И мы преклоняемся перед ними, как примитивные народы преклоняются перед ужасными масками аллигатора, орла или анаконды. По аналогии вы можете доказать что угодно, сэр, и, следовательно, ничего. Таково мое мнение. Фейербах понял одну важную вещь касательно нашего разума. Мы нуждаемся в любви и доброте в реальном мире, но часто их не находим, а потому изобретаем Божественного родителя для дитяти, плачущего в ночи, и убеждаем себя, что все хорошо. Но в жизни часто случается, что наш плач никто не слышит.
— Это не опровергает…
— По сути дела, и не может. Все остается на своем месте. Мы стремимся, чтобы было так, как мы хотим, а потому создаем сказку или картинку, согласно которым мы именно таковы. Вы легко можете сказать, что мы походим на муравьев или что муравьи могут развиться и стать похожими на нас.
— И правда могу. Все мы — одна жизнь, я верю, пронизанная Его любовью. Верю и надеюсь.
Он взял бережно бумаги, и они задрожали в его руках. Руки его были цвета слоновой кости, испещренные, как лужица остывающего воска, мельчайшими морщинками, под кожей проступали свинцовые синяки, узлы старческих вен, пятна цвета чая разной формы. Наблюдая, как эти руки складывают дрожащие бумаги, Вильям исполнился жалости к ним, как к больному, умирающему животному. Плоть под ороговевшими ногтями была цвета свечного воска, бескровная.
— Возможно, я не чувствую убедительности ваших доказательств, сэр, в силу неразвитости собственных чувств. Мой образ жизни и мои занятия сильно изменили меня. Мой родной отец очень напоминал ужасного Судию, он пророчил реки крови и всеобщую погибель, даже его ремесло было кровавым. Позже, на Амазонке, я столкнулся с великим хаосом, наблюдал полное равнодушие к человеку и человеческой жизни, — не мудрено, что я утратил способность находить в окружающем мире доброту.
— Но, надеюсь, вы нашли ее здесь. Вам, наверное, известно, что мы считаем ваш приезд проявлением особого Промысла Господа: вы подарили новую жизнь Евгении, а сейчас — и вашим малюткам.
— Я весьма признателен…
— И надеюсь, вы счастливы и довольны, — настаивал Гаральд усталым старческим голосом.
— Я счастлив в полной мере, сэр. Я обладаю всем, чего желал. А когда я задумываюсь о своем будущем…
— Оставьте всякие опасения, об этом я позабочусь, как вы того в полной мере заслужили. Пока нельзя и помыслить о том, чтобы покинуть Евгению, не станете же вы ее разочаровывать, ее счастье было совсем недолгим, но придет время и все ваши нужды будут щедро удовлетворены, не беспокойтесь об этом. Вы дороги мне как родной сын, и я намерен позаботиться о вас. В должное время.
— Спасибо, сэр.
Оконное стекло покрылось изморосью; на покрасневших затуманенных глазах выступили невольные слезы.
Лайонел и Эдгар не приглашали участвовать в развлечениях Вильяма, хотя Евгения, в бархатном костюме для верховой езды, выезжала к месту сбора охотников и возвращалась раскрасневшаяся и улыбающаяся. Точно существовал некий молчаливый сговор — да, он с уверенностью мог утверждать, что то был сговор: молодые люди полагали, что, не будучи чистокровным джентльменом, Вильям не выкажет ни умения, ни мужества, необходимых для их джентльменских похождений, несмотря на находчивость и сноровку, помогавшие ему выжить на Амазонке. Он подолгу прогуливался по сельской местности, чаще всего в одиночестве, иногда в компании Мэтти Кромптон и молодежи из классной. По вечерам ему надлежало принимать участие в играх в гостиной; леди Алабастер любила играть в домино, в бирюльки или «черную Марию», время от времени с большим размахом устраивались шарады. Однажды Вильям донельзя рассмешил всех, сравнив шарады с деревенскими пирушками индейцев: каждый там был одет в фантастический костюм, а однажды он встретил в толпе танцующего человека в красной клетчатой рубашке и соломенной шляпе с сачком и коробкой, в коем признал пародию на самого себя. Под взрывы хохота прошло необычайно остроумное представление слова «АМАЗОНКА»: «АМ» изображал Лайонел в роли Авраама, внемлющего Божьему гласу из неопалимой купины, которую Мэтти Кромптон искуснейше изготовила из тисовых веток, красного шелка и мишуры; «А» представили дети и мисс Мид — они разыграли урок азбуки: собирали плоды авокадо с картонного дерева и ловили бабочек, а волк норовил ухватить каждого за ногу. Представляя «ЗОН», разыграли любовную сцену: Эдгар в вечернем фраке прикрывал Евгению от солнца зонтиком; она была ослепительно хороша в серебристо-лимонном бальном платье и вызвала бурю аплодисментов. «АМАЗОНКУ» изобразил Вильям: он пробирался через заросли бумажного тростника и шерстяных лиан в импровизированном каноэ из перевернутой скамьи, а за ним следила куча разрисованных и украшенных перьями индейских ребятишек под водительством Мэтти Кромптон в маске ястреба и роскошной, расписанной перьями мантии. Среди загромождавших сцену тепличных растений танцевали бабочки из оберточной бумаги, а разноцветные змеи из бечевок и бумаги выразительно шипели и извивались.
Вильям встретил мисс Кромптон на следующий день в гостиной, где она свертывала малиновые ленты и мишуру неопалимой купины, — и выразил ей свое восхищение красотой декораций к этому tour de force*.[30]
— Легко было догадаться, чей изобретательный ум сотворил все это великолепие, — сказал он.
— Я берусь за все и стараюсь, чтобы у меня получилось, — ответила она. — Такие игры разгоняют скуку.
— А вы часто скучаете?
— Стараюсь не скучать.
— Вы мне не ответили.
— По-моему, каждый способен на большее, чем требует наша обыденная жизнь.
Сказав это, она пристально посмотрела на Вильяма, и у него возникло неловкое чувство: казалось, она ответила на его сугубо личный вопрос лишь затем, чтобы поощрить к продолжению разговора. Он начинал побаиваться ее проницательности. Мэтти Кромптон всегда относилась к нему с подчеркнутой благожелательностью, никогда и никак не навязывая ему себя. Но он угадывал в ней какое-то сдержанное неистовство и не был уверен, что ему стоит ближе познакомиться с этой чертой ее натуры. Она же своих чувств никак не выказывала, и он решил, что предпочтительнее оставить все как есть. Однако ответил ей, потому что ему необходимо было высказаться, а говорить на подобную тему с Гаральдом или Евгенией он не мог. Это было бы неправильно. По крайней мере сейчас, при нынешнем положении вещей.
— И я, бывает, так думаю. И вот что удивительно: на Амазонке мне каждую ночь снился мягкий солнечный свет Англии, а вместо приевшейся маниоки — простая и замечательная пища, вроде хлеба с маслом. Теперь же, мисс Кромптон, я вижу во сне густой лес, реку, свою работу. Здесь у меня нет работы, моей работы, хотя мне грешно жаловаться на мою жизнь здесь, а тем паче на мою новую семью.
— По-моему, вы работаете с сэром Гаральдом над его книгой.
— Работаю, но он не испытывает во мне особой нужды, а мое мнение… короче говоря, мое мнение не совсем совпадает с его мнением. Он желает, чтобы в наших спорах я играл роль advocatus diaboli, но, к несчастью, я часто его расстраиваю и мало способствую продвижению работы…
— Возможно, вам стоит взяться за свою книгу.
— У меня нет ни устоявшихся мнений, ни желания убеждать кого-то в своем довольно зыбком взгляде на вещи.
— Я говорю не о взглядах и мнениях. — В ее резком голосе как будто проскользнуло презрение. — Я говорю о книге, состоящей из фактов. Научных фактов — ведь вы обладаете уникальным опытом, который можете описать в такой книге.
— Я собирался написать о своих путешествиях, такие сочинения, я знаю, пользуются большим успехом, но все мои кропотливые записи, все образцы погибли во время кораблекрушения. А выдумывать что-то, если бы я даже умел это делать, у меня нет желания.
— Но ведь совсем рядом, прямо под ногами, можно найти то, за чем можно наблюдать и о чем писать.
— Вы и раньше это предлагали. Да, вы правы, и я вам весьма признателен. Я обязательно возьмусь изучать муравейники в Вязовой рощице, едва они весной пробудятся к жизни, но для научного исследования нужны годы, огромная скрупулезность, и я надеялся…
— Вы надеялись…
— Надеялся, что смогу еще раз отправиться в путешествие и собрать больше сведений о неисследованном мире, я об этом мечтаю. Сэр Гаральд намекнул, смею сказать, пообещал мне, что отнесется благосклонно…
Мэтти Кромптон сжала свои резко очерченные губы и, помолчав, сказала:
— Книга, о которой я говорю, не должна быть глубоким научным исследованием, трудом всей жизни. Я говорю о книге, которая окажется вам полезной, которая, смею сказать, принесет вам материальную выгоду в ближайшем будущем. Полагаю, что, если за пару лет вы напишете что-то вроде естественной истории муравьиных колоний, конечно, если вы почувствуете настоятельную необходимость это сделать, ваше сочинение вызовет большой интерес у широкой публики и в то же время будет иметь научную ценность. Вы сможете использовать ваши огромные познания для изучения жизни муравьев, сравнить наших муравьев с их амазонскими сородичами, но при этом изложите все доступно, включив в книгу анекдоты, фольклор, заметки о том, как вы производили наблюдения…
Она посмотрела ему в глаза. Ее темные глаза светились. Ему сразу же понравилась ее идея.
— Да, это интересно, это… так занимательно…
— Еще бы, — согласилась мисс Кромптон. — Дети могли бы вам с успехом помогать. Да и я почту за честь, если смогу вам помочь. И мисс Мид в меру своих сил посодействовала бы. Дети стали бы персонажами этой драмы. Чтобы книга понравилась широкому читателю, без драмы не обойтись.
— По-моему, вам самой надо написать такую книгу. Идея всецело ваша, и лавры должны принадлежать вам.
— Что вы. У меня нет необходимых познаний и свободного времени, кстати, тоже нет, хотя трудно сказать, на что уходят мои дни… нет, я просто не мыслю себя в роли писателя. Лучше возьмите меня в помощники, мистер Адамсон. Это будет для меня большой честью. Я умею рисовать… могу записывать с ваших слов и переписывать, если нужно…
— Невыразимо вам благодарен. Вы совершенно изменили мои планы.
— Едва ли. Однако я уверена, что эта идея оправдает себя. Главное — желание и упорная работа.
Так весной 1862 года, примерно в то время, когда родился Роберт Эдгар, началось организованное наблюдение за муравьями. На карту были нанесены сам муравейник и его пригороды, скрупулезно отмечены все входы и выходы. Мэтти Кромптон нарисовала закрытые на ночь с помощью баррикад из прутиков городские ворота и спящих за ними сторожей. Были составлены карты троп муравьев-фуражиров, тщательно исследованы каморы инкубаторов с яйцами, личинками и коконами, составлявшими одновременно и население города, и его живое сокровище. Своего рода переписи подверглись гости и паразиты сообщества: крупное «стадо» тли в Вязовом стволе — муравьи-пастухи без устали гладили и ласкали тлю, тем самым побуждая выделять росинки сладкой пади, которые затем поспешно поглощали и относили в хранилище; множество бродячих гостей, чье присутствие тут поощряли или терпели: жук Amphotis , например, выпрашивал у возвращавшихся рабочих муравьев капли нектара и, в свою очередь, выделял некую чудесную манну, которую хозяева энергично соскабливали и слизывали с его надкрыльев и груди; или еще один жук, Dinaida , который тихонько отлеживался в туннеле и, когда хозяев не было поблизости, заглатывал пару яиц. Было составлено подробное описание уборки гнезда: караваны муравьев тащили на гигантскую мусорную кучу заплесневелые и несъедобные остатки пищи, тела умерших и умирающих собратьев. Многие внутренние процессы: как неустанно разрешается от бремени матка, как рабочие муравьи не переставая чистят ее и кормят, как они выносят из родильной каморы и пестуют яйца, как переносят яйца и личинки из более прохладного инкубатора в более теплый и наоборот — все это удобно было наблюдать в стеклянном муравейнике, и младшие девочки, когда была у них на то охота, просиживали часа два в классной и составляли хронику жизни инкубатора и царицы. Вильям установил наблюдение за двумя входами в муравейник и на протяжении долгого времени отмечал, какую пищу муравьи доставляют в гнездо, чтобы прокормить миллиарды иждивенцев; оказалось, что выбор и количество пищи меняются посезонно в зависимости от того, предназначена ли пища для построения кокона, или, позже, взрослого насекомого, или же для поддержания угасающей жизни сообщества ближе к холодам. Вильям и мисс Кромптон взялись составлять военную историю сообществ и обнаружили замечательные черты сходства между сражениями муравьев и военными предприятиями человека: они так же устраивали внезапные нашествия армии захватчиков на соседнюю державу. Случалось, осада завершалась победой, иногда же сражение выливалось в затяжную позиционную войну или заканчивалось стройным, одновременным отступлением. Мэтти Кромптон, сидя на травяной кочке, делала очень живые зарисовки дерущихся formicae , а Вильям лежал, растянувшись на земле, и пытался понять, кто нападает и кто отражает атаку.
— Никак не пойму, как можно жить, если у тебя талия с волосок, — сказала она. — Они на вид такие беззащитные, ножки у них как щетинки, усики хрупкие, правда, у них есть жала и страшные жвалы; словно закованный в доспехи рыцарь, они рубят и колют и так же закованы в броню. Как, по-вашему, может, поместить в книгу несколько рисунков-карикатур… посмотрите, одного муравья я нарисовала со стилетом, а вот еще один — в шлеме, с тяжелым гаечным ключом в лапе.
— По-моему, эти рисунки очень понравятся нашим читателям, — сказал Вильям. — Вы заметили, с какой сноровкой муравьи лишают друг друга усов, ног и разрубают пополам? Заметили, как часто, когда они идут в атаку на противника, за их ноги цепляются несколько помощников? Какое это дает преимущество? Не помеха ли это скорее?
— Позвольте взглянуть, — сказала Мэтти, опускаясь рядом на колени. — Так и есть. До чего же они интересны! Посмотрите, бедняжка вцепился в противника, а тот своими страшными жвалами, как тисками, сдавил ему голову. Им суждено погибнуть, как погибли Балин и Балан…[31].
На ней была коричневая юбка и полосатая блузка с закатанными по локоть рукавами. Ее лицо затеняла старенькая соломенная шляпа с мятой малиновой лентой; в этой одежде она выходила наблюдать за муравьями. К тому времени Вильям составил представление о ее гардеробе; он не был обширен: на лето — пара хлопчатобумажных юбок и воскресное платье из темно-синего поплина с набором белых крахмальных воротничков да несколько коричневых и серых блузок. Мэтти была худа и костлява; когда она рисовала, он невольно наблюдал за движением ее запястий и сухожилий на тыльной стороне смуглых рук. Ее движения были быстрыми и решительными. Штрих, черта, несколько мелких дуг и изгибов — и возникал хотя схематический, но точный рисунок муравьиных жвал, вгрызающихся в муравьиные ноги, муравьиного тела, скрюченного от боли или изогнувшегося, чтобы причинить боль. Рядом с этими точными рисунками были изображены крошечные антропоморфные муравьи-воины в шлемах, с мечами, круглыми щитами и трезубцами. Мэтти была поглощена работой. Вильям невольно начал различать ее запах, острый запах пота, который исходил от разогретого солнцем тела и смешивался с запахом лимонной вербены и слабым ароматом лаванды — должно быть, так пахнет ее мыло или травы, которыми переложены ее блузки. Он глубже втянул этот запах. У него было чрезвычайно развито охотничье чутье, не находившее сейчас применения. В джунглях он ощущал близость животных всеми органами чувств, которые, полагал он, у горожан недоразвиты: у него покалывало кожу, щекотало в носу, по телу пробегали мурашки, кружилась голова. На лондонских улицах он испытывал истинные муки: его чувства слишком остро реагировали на запахи жареного лука и нечистот, запах одежды бедняков и дамских духов.