Все вышло так, как предсказала Доброта. Они дождались вечерней тени у стены сада, и Морфей, точно гонимый ветром пожухлый листочек, перелетел лужайку и впорхнул в залу. Здесь он расправил крылья и сделался огромен, точно орел; встряхнув крыльями, он запорошил залу темно-коричневой пыльцой. И козел, и телочка, и спаниель застыли на месте, словно ледяные или мраморные изваяния, а госпожа Коттитоэ потянулась к чудищу серебряным посошком, но, вдохнув пыльцу, чихнула, как старушка, взявшая большую понюшку табаку, да так и застыла. Тогда Сет поспешил в свинарник и расколдовал своих товарищей; вначале они только озирались да моргали, а потом пришли в такое волнение, что едва не раздавили Сета, поскольку он позабыл вернуть себе прежний вид. Когда же он, словно по волшебству, именно по волшебству, вырос рядом с ними, их радости и удивлению не было предела.
Они торопливо двинулись прочь из дворца навстречу новым приключениям, и Сет услыхал, как кто-то жужжит у самого его уха — черная, долговязая и худая госпожа Муффе, ростом с его мизинец, летела рядом на серебристой шелковинке, расправив, будто крылья, серую мантию, и ее очки сверкали от радости. Сет поблагодарил ее и поспешил дальше, ибо им надо было поскорее уйти, не дожидаясь, когда сад огласится гневным криком госпожи Коттитоэ Пан Демос.
Полет фантазии мисс Кромптон очень удивил Вильяма. Он почувствовал непонятную неловкость — отчасти потому, что не мог вообразить, что это именно она написала сказку. Мисс Кромптон казалась особой весьма сдержанной, а эта сказка, пусть и написанная забавы ради, была проникнута сильным чувством. Несколько дней он держал сказку у себя, и все это время Мэтти избегала его. В конце концов он набрался храбрости, собрал страницы, исписанные ее разборчивым почерком, и однажды утром заговорил с ней:
— Хочу вернуть вам ваше сочинение. Я удивлен, восхищен. Оно очень живое, яркое. Поверьте, я не уставал удивляться, сколько там неожиданного.
— О, — сказала мисс Кромптон. И добавила: — Я увлеклась. Со мной такое случается редко, почти никогда. Меня заинтриговали гусеницы — помните, малышка Эми принесла в дом большого слонового мотылька и сказала, что нашла ящерицу? Тогда я подумала, что эта гусеница… какая-то ползающая метафора… принялась выяснять происхождение ее имени и уже не могла остановиться. Меня будто что-то тащило за собой против моей воли, увлекало… в тайны языка… все эти имена: Сфинкс, Морфей, Томас Муффе… моим Гермесом был Линней, правда, его в сказке нет.
— Все поразительно самобытно.
— Боюсь, — мисс Кромптон тщательно подбирала слова, — вышло чересчур назидательно. То есть чересчур много фактов. Вам не показалось, что фактов в избытке?
— Нет, ничего подобного. У меня возникло ощущение сгущающейся тайны, как будто ваш поразительный Сфинкс сам загадал мне загадку. Маленькие читатели найдут в сказке много полезных сведений, но и прочитают ее с огромным удовольствием.
— О, — опять сказала мисс Кромптон и добавила: — Я хотела сочинить правдивую историю со сказочными персонажами, а не просто аллегорию.
— Я подумал, уж не Церковь ли олицетворяет госпожа Коттитоэ. Ее посох напоминает епископский жезл. А красивые аллегории, связывающие религию с бабочками… ведь психе значит «душа», а «бабочка» по-гречески как раз…
— Уверяю вас, я не ставила перед собой глобальных целей. Смысл сказки целиком отражен в названии.
— Внешний вид обманчив , — проговорил Вильям. — Это уж точно. Очень поучительно. Вы могли бы написать и о том, как безобидные бабочки подражают окраской ядовитым — этот вид мимикрии наблюдал Бейтс…
— Могла бы, конечно. Но сказка и без того длинновата. Я рада, что она вернулась ко мне.
— Мне кажется, вам стоит продолжать писать, и в том же духе. У вас очень богатое воображение.
— Спасибо, — сказала на прощание мисс Кромптон почему-то неожиданно резко.
Весной 1863 года Евгения разрешилась Мэг и Арабеллой, двумя мягкими, бледными малышками, одинаковыми, как белые горошины одного стручка. Летом Вильям с педантичностью ученого исправил и дополнил свои наблюдения над муравьиными колониями; ему удалось наблюдать спаривание sanguinea, а также лесных муравьев, что побудило его к эксперименту, закончившемуся coup de theatre*.[41] В стеклянное гнездо лесных муравьев в классной комнате он поместил пару маток sanguinea, предположительно недавно оплодотворенных, которых подобрал после брачного полета.
«Теперь я расскажу о терпении и хитроумии, о решительности и мощи родового инстинкта. Маленькая матка терпеливо ждала снаружи, не оказывая никакого сопротивления атаковавшим ее рабочим муравьям колонии, но только покорно склоняла голову и отступала, уклонялась от схватки; в гнездо она вернулась, лишь когда городские часовые вышли в дозор. Она потихоньку пробралась по узким ходам к центру гнезда. Несколько раз ей грозило нападение, и она затаивалась, как кролик перед приближающейся гончей. Один защитник города, более нервный или же более мудрый, чем другие, решительно на нее набросился; он цеплялся за нее и жалил, пытаясь прокусить новенькие рубиновые доспехи молодой принцессы. Тогда незваная гостья приподнялась и нанесла ответный удар: схватив жвалами голову нападавшего, она аккуратно отделила ее от туловища. Дальнейшие ее действия воистину поразительны, если учесть, что она только-только покинула защитную оболочку куколки и вряд ли имела время разобраться, кто друг и кто враг. Подобрав жалкие останки своего доблестного противника, она поползла прямо к центру гнезда, неся мертвое тело перед собой. Это, должно быть, настолько сбило с толку обитателей гнезда — а также замаскировало чужой для них облик и запах, — что новоявленной Медее удалось прокрасться в туннель по соседству со спальней маток Стеклянного гнезда. Здесь она улеглась, перегородив проход трупом врага, и осталась лежать неподвижно, не теряя при этом бдительности. Увы, она была голодна: мы не заметили, чтобы в течение этого времени она принимала пищу. Наконец, послушная некоему внутреннему осведомителю, сообщившему ей о том, что находится за тонкой земляной стеной, она принялась разрывать эту стену, пока не вломилась в палату владычиц, где рабы вылизывали их большие тела и откуда относили их яйца в инкубатор. Красная царица осмотрелась и пошла в наступление. Черные матки раздулись от яиц и раскисли от роскоши в своем гареме. Они не ожидали нападения и не смогли ответить захватчице с яростью, достойной ее напора, так что скоро она оседлала одну несчастную и одним точным движением жвал снесла ей голову. Няньки и служанки беспорядочно засуетились, но никто не выступил против цареубийцы, которая, лишившись сил, легла, не ослабляя своей убийственной хватки.
Прошел не один день, но царица не разжимала объятий. Она все смелее передвигалась по спальне — неизменно, если можно так сказать, верхом на оболочке мертвой соперницы; можно было вообразить, что она дух или демон, вселившийся в игрушечную царицу. Потом она отложила первые яйца, и лесные муравьи раболепно подхватили их и перенесли в колыбель, словно эта кукушка и самозванка была подлинной наследницей умерщвленной царицы. Ее яйца значительно отличаются от яиц соперниц, но, по-видимому, нянькам это безразлично; они считают их своими, потому что убийца их несчастной владычицы все еще сохраняет запах убиенной. Красные малыши будут вылупляться вместе с черными, станут трудиться сообща — и, кто знает, быть может, их станет больше, чем лесных муравьев, — тогда очертания дворца изменятся и колония в своем нынешнем виде вымрет. Может случиться и так, что их род захиреет и Стеклянное гнездо перейдет к прежним правителям. А мы из года в год, зимой и летом станем наблюдать и ждать, не раскроет ли нам Подземное царство других своих тайн…»
В начале осени, когда активность обитателей гнезда сошла на нет, книга была закончена и страницы с научными выкладками и размышлениями Вильяма и точными пояснительными рисунками мисс Кромптон были сложены в аккуратную стопку и переписаны твердой рукой мисс Кромптон. Вильям написал другу в Британский музей и спросил его среди прочего, в какое издательство лучше отослать работу, которую он собирается написать, после чего мисс Кромптон упаковала рукопись и под предлогом покупки новых зимних ботинок отправилась в ближайший город.
— Я не доверяю начальнице нашей деревенской почты: она тут же расскажет всем и каждому, что нами отправлена посылка — и куда отправлена. Мы ведь не хотим привлекать внимания к тому, что в принципе может не состояться, верно? А вот когда книга уже будет в красивом переплете и готова для рецензирования, тогда нам придется открыться. Но до этого еще далеко.
— Я хотел включить в книгу несколько ваших сказок. В ней уже есть, в качестве иллюстративного материала, несколько стихотворений Клэра, Вордсворда, Мильтона и других, но нет ни одной вашей басни.
— Меня смутили содержание и длина. Но затем я собралась с духом и решила написать целый сборник таких сказок. Мне очень хочется иметь свой доход. Вас это не шокирует? Не могу выразить, как хочется.
— Жаль только, что вы чуть раньше не взялись за перо.
— О, я ждала своей музы. И знаете, кто меня вдохновил? Наши муравьишки.
Когда от мистера Смита пришло ответное письмо, еще не настало время сообщить Алабастерам, что отныне он, Вильям, писатель. Мэтти Кромптон принесла письмо в его рабочую комнату, где он набивал птичью шкурку из Мексики, с которой пришлось изрядно повозиться. Никогда прежде не видел он Мэтти такой оживленной: желтоватые щеки ее раскраснелись, дыхание было неровным. Он подумал, что она, должно быть, недели напролет с терпением хищной птицы ожидала появления почтальона. Она стояла в дверях, вся напрягшись, спрятав в юбках стиснутые кулачки, пока Вильям читал письмо сначала про себя, а потом полушепотом вслух:
«Уважаемый мистер Адамсон!
Хочу сердечно поздравить Вас с вашей великолепной «Естественной историей». Это одна из тех книг, которые сейчас необходимо выпускать как можно больше. В ней есть все, чего только можно пожелать: изобилие фактических сведений, полезные размышления, драматизм, юмор и обаяние. Я очень рад, что Вы остановили выбор на нашем издательстве, и надеюсь, ничто не помешает нашему сотрудничеству, которое, в этом нет сомнения, обещает стать весьма плодотворным».
Мэтти Кромптон глубоко вздохнула и бессильно прислонилась к дверному косяку.
— Я знала с самого начала. Знала. Но очень боялась…
— Мне едва верится…
— Не обольщайтесь пока. Я понятия не имею, какой доход принесет книга, если она будет иметь успех…
— Я тоже… тоже, — он помолчал. — Мне бы не хотелось ничего говорить сэру Гаральду. Его работа над книгой совсем застопорилась. Вчера он изорвал в клочья значительную часть рукописи. Я чувствую, что не оказываю ему должной поддержки.
— Я понимаю…
— Стоит ли открываться? Ведь еще неизвестно, чем все это кончится. Не лучше ли нам по-прежнему держать язык за зубами? Все у нас шло хорошо… пока…
— Я буду рада, если все останется как есть. И тем больше будет потрясение… я хотела сказать изумление, когда мы, наконец, сообщим, чем все это время были заняты.
К тому же, правда об этом Вильям умолчал, его отношения с Алабастерами стали несколько натянутыми из-за недавнего contretemps[42] с Эдгаром. Однажды он заметил — он был так занят другими вещами, что далеко не сразу понял это, — Эми, маленькая тараканья фея, больше не бегает по коридорам с ведрами и в выходные дни не появляется у выгона. Спустя некоторое время он осознал, что ее вообще нет в доме. Он спросил мисс Кромптон, известно ли ей, где Эми; и мисс Кромптон коротко ответила, что девочку уволили. Вильям не хотел углубляться в подробности, но, когда между делом он спросил о том же Тома, сына садовника, тот внезапно разразился взволнованной тирадой и столь же внезапно, спохватившись, умолк:
— Эми затяжелела, сэр, сейчас она в работном доме или будет там не сегодня-завтра, а ведь она сама еще ребенок. Она такая безвольная, сэр, даже не знаю, как ей быть, бедняжке, ума не приложу…
Вильям вскипел: он вспомнил сцену на кухне, вспомнил Эдгара и покорно согнувшуюся Эми. Не раздумывая, он направился во двор конюшни, где Эдгар седлал Айвенго.
— Я хочу с вами переговорить.
— О чем еще? — не поворачивая головы, бросил тот.
— Надеюсь, вы не причастны к тому, что случилось с бедняжкой Эми.
— Мне ничего не известно и нет никакого дела до «бедняжки Эми».
— Я полагаю, вы лжете. Несчастная девушка попала в беду, и в том виноваты вы.
— Уж очень вы горазды делать поспешные умозаключения. И потом, не пойму, как это касается вас.
Эдгар выпустил подпругу, которую затягивал на брюхе Айвенго, и с легкой улыбкой на бледном лице взглянул на Вильяма.
— С чего это вы так о ней волнуетесь? — медленно и отчетливо выговорил он.
— Из простого человеколюбия. Ведь она совсем дитя. И она мне по душе, я переживаю за нее… все свое детство она лишь тяжко трудилась.
— Так вы социалист! Из тех, что «переживают» за маленьких трудяг. Позвольте же спросить: каков результат ваших пресловутых «переживаний»? Всем вокруг совершенно ясно, что из нас двоих вы проводили больше всего времени с этой особой. Не так ли? Подумайте, как окружающие истолкуют ваше «человеколюбие». Подумайте-ка.
— Какая нелепость. Вы сами знаете, что говорите чушь.
— Я могу ответить тем же: ваше обвинение нелепо. Девушка никому не жаловалась, и вы не сможете опровергнуть мои слова.
— Почему же нет? Я отыщу Эми и спрошу у нее…
— Ничего у вас не выйдет, будьте уверены. Лучше подумайте о том, что может решить Евгения. Я ведь могу и ей кое-что сказать.
У Вильяма кровь застучала в висках. Эдгар, заметив его минутное смущение, самодовольно усмехнулся.
— Я бы размазал вас по стене, — сказал Вильям, — но этим Эми не поможешь. Нужно обеспечить ее существование.
— Уж это доверьте тем, кто на такое способен, — сказал Эдгар, — вы в их число не входите. Моя мать пошлет ей подарок. Она здесь хозяйка. Мы и вас щедростью не обошли.
— Я позабочусь, чтобы ей помогли.
— Нет уж, я сам позабочусь. Девушка была в услужении у нас, так что, если вы не желаете продемонстрировать свои переживания Евгении…
Он снова повернулся к коню, вывел его со двора и сел в седло.
— Будьте здоровы, зять. — Эдгар вонзил каблуки в бока Айвенго, и тот, подскочив от неожиданности, зарысил прочь.
У Вильяма не хватило духа поговорить об Эми с кем-либо из женщин: ни с леди Алабастер, ни с Евгенией, ни с Мэтти Кромптон. Разговор с Эдгаром пробудил в нем непомерно сильный и неодолимый мужской стыд за свою беспомощность и бессилие. Он, конечно, мог бы попросить Тома передать немного денег от него Эми, но какой будет ей прок от этой ничтожной суммы, и, кроме того, его поступок наверняка будет неверно истолкован. И он ничего не предпринял. Очень возможно, что где-то в Бразилии живут темнокожие дети с голубыми глазами и по их жилам течет его кровь, — он ведь никак не позаботился об их благосостоянии, и дети не подозревают о его существовании. Так какое же он имеет право осуждать других? Эдгар прав: дом этот — не его дом и не ему нужно заботиться об Эми. Так он размышлял и колебался, ничего не предпринимая, а между тем время шло, и Эми — с горечью или радостью — готовилась к разрешению от бремени.
Зимой 1861—1862 годов Эдгар надолго уезжал верхом с гончими или с ружьем; в доме оставались почти исключительно женщины, и там царила еще большая, чем летом, неподвижность. Зимой 1863 года, когда «Муравьиная история» была в печати, Робин Суиннертон довольно неуверенно спросил у Вильяма, нет ли у того желания поохотиться: его лошади нужны упражнения, и он может отдать ее под седло Вильяму. Раньше никто из Алабастеров не предлагал Вильяму охотиться, полагая, возможно, что охота его не интересует, и теперь из соображений такта или щепетильности по отношению к домочадцам — его домочадцам, — ему бы следовало отклонить предложение Робина. Однако он был зол на Эдгара, очень волновался за судьбу книги и оттого постоянно был взвинчен. Ему не сиделось дома без дела, Поэтому он принял предложение Робина и пару раз выезжал на его кобыле Красотке, которая по-кошачьи изящно брала барьеры, хотя в поле была не из самых быстрых. Вильям был почти счастлив, проезжая серым утром по свежему английскому полю и вдыхая запах, исходивший от вычищенной шкуры, теплой гривы и лоснящейся шеи Красотки, и — вместе с этим животным запахом — всепроникающий аромат осени, стерни и папоротника, запах костра, резкий запах листьев боярышника, который неожиданно, — когда Красотка, навострив уши, встала на дыбы, так что воздух засвистел и под копытами чавкнула жидкая грязь, — напомнил ему сокровенный запах Мэтти Кромптон, острый запах ее подмышек, смешанный с ароматом лаванды и лимона. Однажды охотники встретились в соседней деревне, у трактира «Лавр». Эдгар и Лайонел ехали вслед за хозяином трактира туда, где обычно охотились. На месте сбора охотников они не обращали на Вильяма внимания, как будто вне стен Бридли-Холла можно было не придерживаться правила, предписывающего элементарную вежливость. С Робином, если рядом не было Вильяма, они здоровались, и поэтому, когда охотничья кавалькада проскакала мимо, Вильям попридержал лошадь и пристроился в хвосте. В тот день охотники быстро разъехались в разные концы поля; Вильям ехал не торопясь по изрытой колеями дороге между высокими живыми изгородями и слышал, как замирает вдали звук рожка и слабое эхо конских копыт. Вот тут-то и нагнал его на крепком низкорослом жеребчике парень с конюшни Бридли, которого он знал лишь в лицо:
— Мистер Адамсон, вас просят вернуться к мисс Евгении.
— Она заболела? Что случилось?
— Не могу знать, сэр. По-моему, ничего страшного, а то мне бы сказали, велели только передать, чтобы вы ехали к мисс Евгении.
Вильям был недоволен. Он развернул коня и, прислушиваясь к рожку и лаю гончих, поскакал назад хорошей рысью: Евгения никогда ниоткуда его не вызывала; по-видимому, дело не терпело отлагательства. Побежали назад изгороди; Вильям коротким галопом пересек поле и свернул к воротам конюшни.
Конюх взял лошадь под уздцы, а Вильям быстрым шагом прошел в дом. Вокруг не было ни души. На лестнице ему встретилась горничная Евгении.
— Моя жена не заболела?
— Нет, сэр.
— Где она?
— Я думаю, у себя в комнате, сэр, — не улыбнувшись, ответила молодая женщина. — Я причесала ее, унесла завтрак, а она велела, чтобы ее не тревожили до конца обеденного времени. Она у себя.
Девушка вела себя странновато. Как будто что-то скрывала, чего-то боялась и чем-то была взволнована. Она скромно потупилась и пошла вниз по ступенькам.
Вильям поднялся наверх и постучался к Евгении. Тишина. Приложив ухо к двери, он прислушался, уловил внутри какое-то движение, а затем почувствовал, что там затаились и так же чутко прислушиваются. Он подергал дверь — она была заперта. Он снова приложил ухо к двери, потом быстро прошел через свою спальню в туалетную комнату и без стука распахнул дверь.
Евгения лежала в постели совершенно нагая, накинув на руки и плечи какой-то халатик. Она стала дородной, но кожа у нее осталась по-прежнему шелковисто-белой, прелестной. Увидев его, она покраснела — ее лицо, шея и грудь стали пунцовыми. Рядом с кроватью, в одной рубашке, стоял спиной к Вильяму мужчина. Эдгар. Комнату наполнял запах, который нельзя спутать ни с каким другим, — мускусный, солоноватый, ужасный запах плотской любви.
Вильяма охватило негодование. Он не почувствовал первобытного суеверного ужаса — нет, только отвращение. Увидев, как нелепейше выглядит Эдгар, вообразив, как сам он идиотски разинул рот, он с трудом удержался, чтобы не разразиться мрачным хохотом. Он испытывал унижение, но одновременно ощутил в себе неимоверную силу. Эдгар глухо зарычал, и Вильям прочитал его мысли: лучше всего ему, Эдгару, без промедления, до того как все окончательно прояснится, его убить. Впоследствии он подумал, что Эдгар и убил бы его, пожалуй, не будь застигнут в столь неподходящий момент. Ибо неприкрытый срам, гордый и уверенный пару минут назад в присутствии самки, становится беззащитным и нелепым, когда в комнате появляется кто-то третий. Вильям коротко велел Эдгару:
— Одевайтесь.
Путаясь в вещах, Эдгар стал одеваться. Уверенность Вильяма росла:
— И убирайтесь отсюда. Сию же минуту.
Ни брат, ни сестра не посмели оправдываться. Даже и не пытались. Эдгару никак не удавалось просунуть ноги в штанины. Он тряс брюками и вполголоса ругался. Вильям пристально следил за ним, а на Евгению даже и не взглянул. Эдгар нагнулся, чтобы надеть ботинки, Вильяму было тошно, и он весь трясся от возмущения, он приказал:
— Возьмите, возьмите их с собой, забирайте вещи и чтоб духу вашего не было.
Эдгар открыл рот, но ничего не ответил. Вильям кивнул на дверь:
— Я сказал: убирайтесь.
Эдгар подхватил ботинки, куртку, хлыст и выскочил.
Вильям посмотрел на жену. Она судорожно дышала. Несомненно, от страха, но эти вздохи очень напоминали знакомые вздохи наслаждения.
— Ты тоже. Одевайся. Прикройся… прикройся же.
Евгения повернула к нему лицо. Ее губы были приоткрыты, расслабленные ноги все еще разведены. Она подняла дрожащую руку и тронула его за рукав. Вильям отскочил как ужаленный. Он повторил резко:
— Одевайся.
Она медленно скатилась с кровати и стала подбирать одежду. Вещи были разбросаны по всей комнате: чулки лежали на полу, панталоны на стуле, корсет был брошен на табурет.
— Как в публичном доме, — сказал Вильям, сказал то, что подумал, и тем самым выдал себя, но она пропустила это замечание мимо ушей. И тут он вспомнил, как боялся ее замарать. Господи. К горлу подступала тошнота. Евгения, скорчившись, закрывая груди руками, охая, бегала по комнате.
— Я не могу надеть корсет без Беллы… помоги мне.
— Я не желаю к тебе прикасаться. Оставь его. И поторопись. Мне тошно на тебя смотреть.
Она повиновалась и надела белое платье; без корсета оно висело на ней. Потом села к зеркалу и пару раз механически провела щеткой по волосам. Увидела свое отражение, и из-под ее прелестных ресниц скатилось несколько слезинок. Так она и сидела в нелепой позе перед зеркалом.
— Что ты собираешься делать?
— Не знаю, — признался Вильям и, сделав над собой усилие, обернулся. — Не лги мне, Евгения. Это… ведь это продолжалось все время? Все время, пока я здесь?
Он видел, как ложь за ложью пробегают по ее лицу — так облака, пробегая, бросают тень на луну. Потом она содрогнулась и кивнула:
— Да.
— Давно? — спросил Вильям.
— С самого детства. Да, с самого детства. Все началось как игра. Ты не поймешь.
— Не пойму.
— Сначала казалось… это не имеет ничего общего с обычной моей жизнью. Как будто что-то… сокровенное, то, чего… делать нельзя, а делаешь. Как когда трогаешь себя в темноте. Тебе этого не понять.
— Да, не понять.
— А потом… потом… я уже собралась выйти за капитана Ханта… но он увидел… увидел… совсем не так много, как ты… но достаточно, чтобы догадаться. И это терзало его душу. Терзало душу. Тогда я поклялась, что покончу с этим… и покончила… я хотела выйти замуж… хотела быть хорошей и… и как все другие… и я… я все же убедила его, что он… ошибся во мне. Это было очень трудно, ведь он не говорил мне, чего боится… он не мог этого высказать… и вот тогда я поняла… какая это страшная мерзость, какая я дурная. Но только… остановиться мы не могли. Мне кажется, он… Эдгар, — она задохнулась, — он и не собирался прекращать, он… он… сильный… и, понятно, капитан Хант… кто-то все подстроил… он увидел… не много… но достаточно. И он написал нам… ох, — слезы брызнули у нее из глаз, — что, зная обо всем, он, в отличие от нас, не способен жить дальше. Вот что он написал. А потом застрелился. В его столе нашли записку, адресованную мне, там говорилось, что я пойму, зачем он умер, и что он желает мне счастья.
Вильям смотрел, как она плачет.
— Но даже и после того… вы продолжали.
— К кому еще могла я обратиться за утешением? — Она плакала. Перед глазами Вильяма промелькнула вся его жизнь.
— Ты обратилась ко мне. То есть мною воспользовалась. — Ему чуть не стало дурно. — Значит, дети, в которых так поразительно проявились ваши родовые черты…
— Не знаю, я не знаю. В самом деле не знаю, — непривычно тонко, с отчаянием выкрикнула Евгения. И принялась нарочито раскачиваться взад и вперед, стукаясь головой о зеркало.
Вильям сказал:
— Поменьше шума. Вряд ли ты хочешь привлечь еще чье-нибудь внимание.
Наступило долгое молчание. Евгения всхлипывала, а Вильям стоял недвижно: гнев и нерешительность боролись в нем. Почувствовав, что нельзя больше ни на секунду затягивать эту невыносимую сцену, он сказал:
— Я ухожу. Поговорим об остальном позже.
— Что ты будешь делать? — спросила едва слышно Евгения.
— Еще не решил. Когда решу, скажу. Подожди. И не бойся, я не покончу с собой.
Евгения тихо плакала.
— Или с ним, — добавил Вильям. — Я хочу быть свободным человеком, у меня нет желания стать убийцей и попасть за решетку.
— Ты ледышка, — сказала Евгения.
— Теперь да, — ответил Вильям, солгав лишь отчасти. Он удалился к себе в комнату и запер дверь изнутри.
Он лег на кровать и, как удивлялся впоследствии, мгновенно провалился в глубокий сон; очнулся он столь же внезапно и сразу не мог припомнить, что же такого ужасного произошло, знал лишь: что-то произошло. А когда вспомнил, ему опять стало тошно; его охватило возбуждение; он не находил себе места и не мог придумать, как теперь быть. Чего только не приходило ему в голову: развестись, бежать, поговорить по душам с Эдгаром и вырвать из него обещание уехать и никогда более не возвращаться. Но сумеет ли он? И захочет ли? Сможет ли сам остаться жить в этом доме?
Тем не менее он встал с постели, переоделся в домашнее платье и спустился к обеду, на котором все, если не считать отсутствия Эдгара и Евгении, было как обычно по вечерам: Гаральд произнес благодарственную молитву, младшие девочки препирались из-за чего-то, задумчиво причмокивала леди Алабастер. Беззвучно и неприметно слуги вносили блюда и уносили грязную посуду. После обеда предложили поиграть в карты, и Вильям решил отказаться, но когда они шли по коридору в гостиную, куда подавали чай, Мэтти Кромптон спросила:
— О, рыцарь, что гнетет тебя, Зачем ты бледен и бежишь веселья?
— Вам кажется, что я угнетен? — спросил Вильям, силясь говорить бодро.
— Вас будто одолевают мрачные раздумья, — ответила его соратница. — И, если позволите, вы заметно бледны.
— Мне так и не удалось проехаться галопом, — ответил Вильям. — Меня вернули… — Он замолчал, впервые задумавшись над тем, как странно его заставили вернуться. Мисс Кромптон, казалось, ничего не заметила. Она заручилась его поддержкой для игры в анаграммы против леди Алабастер, старших детей и мисс Фескью; последняя неизменно бралась помогать леди Алабастер. Все расселись вокруг карточного столика при свете керосиновой лампы. «Как они безмятежны, — подумал Вильям, — как невинны, им так хорошо у себя дома». Суть игры заключалась в том, чтобы составлять слова из карточек с буквами, премило расписанных арлекинами, мартышками, коломбинами и чертями с вилами. Каждый получал девять букв и, составив из них слово, передавал карточки рубашкой вверх любому игроку; тот должен был заменить в слове по меньшей мере одну букву и передать его дальше. Из игры нельзя было выйти, пока у тебя на руках оставались карточки с чертями; черти распределялись наудачу — на одних были малополезные буквы, вроде Q и X, на других — буквы, пользующиеся спросом, например E и S. Вильям думал о своем и играл невнимательно, передавая слова вроде was, his и mine[43], и копил чертей. Но, увидев у себя P H X N I T C S E, он очнулся и понял, что может преподнести Мэтти Кромптон слово INSECT[44], хотя у него и останется буква X с чертом. Лицо мисс Кромптон скрывала тень, увидев слово, она фыркнула, некоторое время соображала, потом переставила карточки и двинула их по столу обратно. Он уже собрался указать ей на то, что правила игры не разрешают возвращать слово, не прибавив и не отняв ни буквы, — и увидел, что она ему прислала. Буквы невинно лежали в его ладони: INCEST*.[45] Он поспешно уничтожил улику, перетасовав карточки, и, взглянув на мисс Кромптон, встретил умный взгляд ее темных глаз.
— Внешний вид обманчив, — сказала добродушно Мэтти Кромптон.
Вильям взглянул на карты и увидел, что может составить еще одно слово; тем самым он избавится от X и ответит на ее послание. Он пододвинул слово к ней, она снова фыркнула, и игра пошла дальше. Но теперь время от времени их взгляды встречались, в ее глазах Вильям читал осведомленность и… да, да — искреннее волнение. А он не мог решить, рад он или огорчен оттого, что ей все известно. Когда она узнала? Как узнала? Что об этом думает? Она улыбалась ему, но в улыбке ее не было ни сочувствия, ни скабрезности, а скорее удовлетворение и радость. В том, какие ему выпали буквы, было что-то сверхъестественное. У него возникло ощущение — такое чувство порой возникает у каждого, — что, как бы мы ни упирались, нами управляет Случай, потрясения и удары судьбы поражают нас наугад, и, что ни говори, есть Промысел, есть Рок, который крепко держит нас в кулаке.
Но, возможно, она сама подтасовала его карточки. Она любит загадывать загадки. Ее руки с узкими запястьями двигались уверенно и точно — она передавала Элен слово PHOENIX, ловко сбывая с рук опасную X. Кто он для нее: одураченный простак, несчастная жертва? Неужели он всегда виделся ей в таком свете? Внешний вид обманчив, это уж точно. Под конец игры он, улучив момент, шепнул ей:
— Нам надо поговорить.
— Не сейчас. Позже. Я найду время. Позже.
В ту ночь он не мог заснуть. По ту сторону запертой двери была Евгения. Он не слышал ее храпа, вообще не слышал ни звука и несколько раз порывался войти и посмотреть, не покончила ли она с собой. Он решил, что она этого не сделает: не такова ее натура, хотя — после того, что случилось сегодня — что он может сказать о ее натуре?