Государи московские (№1) - Младший сын
ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Младший сын - Чтение
(стр. 36)
Автор:
|
Балашов Дмитрий Михайлович |
Жанр:
|
Историческая проза |
Серия:
|
Государи московские
|
-
Читать книгу полностью
(2,00 Мб)
- Скачать в формате fb2
(571 Кб)
- Скачать в формате doc
(545 Кб)
- Скачать в формате txt
(527 Кб)
- Скачать в формате html
(571 Кб)
- Страницы:
1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41
|
|
— И не думай! Отлежусь! — Подумав, сказала однако: — Бабку Ознобиху созови!
Мать и парили, и натирали. Ознобиха шептала над ней, жаловалась, что зубы выпали, сила у ней уже не та, без зубов и наговор не крепок.
— Болит что, мамо? — спрашивал Федор с тревогой.
— Ничо не болит. Отлежусь, — отвечала мать.
Она лежала в избе; когда потеплело, ее перевели в клеть. Заходила Олена, подолгу сидела с подругой. Как-то Федор зашел к матери и в полумраке клети сразу не понял, но почуял, что что-то изменилось. Мать тяжело дышала. Лицо было в поту, заострился нос.
— Простыла я! — сказала она и трудно закашлялась. — К лежачему-то всякая хворь пуще пристанет…
К вечеру у нее начался легкий жар. Она заговорила сбивчиво. Вдруг спросила:
— Что Прохор-то не заходит?
Федору стало страшно. Как-то все меньше замечал мать последние годы, а как подумал, что без нее совсем — и испугался до холодного ужаса. Мать казалась вечной, как земля, как небо. И не думалось, что все отдаляется и отдаляется она, уходит… И скоро уйдет. С поздним раскаянием вспомнил, как привычно небрежничал с нею, как отмахивался от ее настырных расспросов, как раздражался, когда она вновь и вновь заговаривала о сестре, стыдился смешной гордости материной, когда она при нем начинала хвалиться его службою на княжом дворе. И только тут пожалел, что князь Данил не нашел поры заглянуть к нему, почтить мать. Прежде, наоборот, радовался: не в его, мол, дымной избе князя чествовать. А матери это было так нужно! Вспомнил, как она сидела и пряла, зорко глядя, чтобы братья учили грамоту. Без нее бы, быть может, так и остался в мужиках…
Федор сидел у постели матери, задумавшись. Не заметил, как она открыла глаза, вздрогнул, когда сказала негромко:
— Сединой-то тя поволочило!
Мать смотрела ясным взглядом, но словно откуда-то издалека. Он взял ее руки — руки были чуть теплые и такие легкие, почти ничего не весили.
— Умру, — сказала мать после долгого молчания. — Ежели Параська воротится, от дому не гони, прими уж ее к себе, Феденька! Ты у меня жалимой, тоскливой, Грикша-то, может, и не захочет ее принять, убогую-то…
— Что ты, матушка! — выдохнул Федор. Он ткнулся матери в грудь лицом, чуя, как горячо защипало в глазах, и, ощутив знакомый с детства материн запах, заплакал. Мать с усилием выпростала из тряпья легкую невесомую руку и погладила его по голове. Она и тут, напоследях, сама умирая, утешала своего почти сорокалетнего младшего сына, жалея, что оставляет его одного в холодном и трудном мире на чужих нежалимых людей…
Мать схоронили на погосте, в отчем месте, как она и просила, близ родителей. Когда обряжали в гроб, плакали все. Феня ревела в голос, плакал Ойнас, девка тоже шмыгала носом. Плакали соседки, собравшиеся проводить покойницу.
На погосте, когда засыпали могилу и утвердили крест, бабка Олена завела высоким чистым голосом похоронную причеть. Вопила-пересказывала всю Верину жизнь, и беды, и разоренья, и вдовство, и пожары. Другая соседка подголашивала ей. Когда бабы смолкли, звонко и радостно защебетала какая-то птичка, и все подняли головы и прислушались. Кончив, разделили кутью, съели, высыпали на могилу для птиц. Когда-нибудь и мать обернется птичкой, прилетит поглядеть на хоромное строеньице, на природную кровинушку, на своих внучат-правнуков…
Негустая толпа княжевецких сельчан с погоста отправилась к Федору помянуть покойницу. Вспоминали о ней только доброе. Быстро захмелевший дед Никанор (он уже с трудом ходил, но тут выполз и на кладбище был со всеми) кричал:
— Веруха! Ты, Федька, гордись, твоя матка… Эх!
Ему не хватало слов, он мотал головой и, сникая, ронял старческие слезы. Бабы успокаивали старика, подливали пива. И Федору, сквозь рвущую боль в груди, было радостно, что поминают неложно, добром, что и верно, не делала его мать никогда и никакого зла людям.
Грикша, предупрежденный через монастырских, приехал из Москвы на сороковины. Он был уже совсем седой, как-то Федор увидел это только теперь.
Наследство они поделили без спора, да и делить-то было нечего. Нынешний двор Федор ставил сам, без помощи брата. Он отдал Грикше одного коня, за прочее заплатил серебром. Землю делить не стали, Грикше все одно пришлось бы ее запустошить. Поспорили малость только о кое-каких старинных вещах, что хранились в материной укладке. Обоим они были дороги как память об отце. Грикша скоро уехал к себе, в Москву, а Федор с Ойнасом начали готовиться к жатве. Уже поспевал хлеб.
ГЛАВА 112
Этой зимой на Руси было спокойно. Орде хватало своих забот. Великому князю Андрею тоже пока было не до Переяславля. Хан Тохта в первом сражении с Ногаем, на Дону, был разбит и отступил, однако с помощью русских войск вновь начинал теснить своего врага. Монгольские эмиры покидали Ногая, и уже ясно стало, что тому долго не продержаться. После разорения Кафы, резни в Крыму и убийства родичей, учиненного сыновьями Ногая, от него отвернулись все, кроме половцев и алан — недавних врагов Орды.
Зима была малоснежной, и весна наступила быстро. Данил Лексаныч о Рождестве гостил в Переяславле у племянника, у которого этою зимой умерла мать, вдова великого князя Дмитрия, ездил в Тверь, сына Юрия начинал приучать к хозяйству, поручая ему то одно, то другое, сам же все чаще бывал в Даниловом монастыре, отстаивал службу, почасту и трапезовал с братией да ставил и ставил новые села.
Когда паводок согнал снега, Юрий отправился вместо отца объезжать волости. Возвращался веселый. Скидывая чапан, заляпанный грязью, разливая густой запах конского пота, хвастал:
— Зеленя хороши! Скрозь проскакали от Красного до Рузы. Мужики пашут вовсю. Сады смотрел. Надоть баб послать порыхлить под яблонями, да зайцы кой-где погрызли, пообрезать тоже нать. Дневали в Звенигороде, уху хлебали из икряных ершей — хорошо! Купцов скоро ждать новгорочких надоть!
— Пристаня чинят?
— Минич смотрел… Гляну ввечеру.
— То-то! Анбары кой-где перекрыть, с зимы прохудились.
— Росчисти смотрел за Истрой, рязанских убеглых дворов с полста тамо можно поставить.
— Мужиков одних пошли. Преже пущай подымут целину, в шатрах поживут, ничо! Скажи Афоньке: месячину дать им из нашего. А бабы тут на дворе да на огородах до поры, до хором. Приглядишь тамо, чтоб сорому не было от ратных. Народ ить молодой и в грех не возьмут! А мужикам лишней обиды тоже не нать.
Данил слушал сына довольный. Юрий, кажись, не шутя начал вникать в хозяйство. Выслушав, остерег:
— Не посохло бы только. Вода нынче низко стоит.
— Да, старики баяли… — рассеянно отмолвил Юрий.
— Старики, они знают! — возразил Данил. — Им от дедов-прадедов знатьё пришло. Стариками не гребуй… Наказывай там, пущай поболе в низинах, под лесом, пашут, где самая мокрядь. Нынче ничо не вымокнет, не того бояться нать.
Год, и верно, выдался тяжелый для всех. Первое несчастье произошло в Твери, где чуть не сгорел князь Михайло. Пожар в тереме занялся невестимо как в ночь субботнего дня на Святой неделе. Сени были полны боярчат, слуг, а не слышал никто. Михаил выскочил в чем был, сам вытаскивал княгиню из пламени. Сгорела казна, порты, обилие, ничего не успели вымчать из огня. Михаил долго болел, и Данил ездил в Тверь, помогал союзнику.
Уже в июне начали сохнуть огороды. Боры стояли горячие, истекая смолой. На лугах вяли травы, склоняя метелки соцветий, даже в болотах высокие сочные стебли бессильно свешивали головки едва распустившихся, с дурманящим запахом, цветов. Хлеб был редок, уродило только в самых низинках. Данил и тут оказался прав. Петровым постом начали загораться боры. Синий дым вставал вдали, над лесами, по всему окоему. Князь рассылал слуг, холопов, дружинников, окапывать и тушить леса. Все было напрасно. Огонь пробирался по иссохшему валежнику, горели мхи, свечами бледного призрачного огня вспыхивали стволы и, обгорая, с треском рушились, вздымая облака искр и душного дыма. Лоси, лисы, зайцы, барсуки бежали от огня в город. На Великой улице поймали медведя. Косолапый, обгорев на пожаре, бестолково тыкался, скулил. Хотели убить, потом, пожалев, поили водой. Зверя, привязав на цепь, свели на княжой двор.
Солнце бледно светило сквозь сизый морок. Горели моховые болота. Едкий дым полз по земле, разъедая и слепя. Вспыхивало и тлело тут и там. Вдруг целые острова с деревами проваливались куда-то внутрь. Гибли люди. Жители лесных деревень, бросив свои избы на съедение огню, спасались со скотом и пожитками в город. Душный чад горящего мха заволакивал Москву, першил в носу, разъедал горло. В тяжком дыму было трудно дышать. Данил отправил княгинь с малыми в село на Воробьевы горы. Сторожа следила за кострами и кровлями посада. Уже не тушили, только оборонялись от огня. Боялись, что загорится Москва. Река мелела, там, где была текучая вода, вылезли островки и мели.
В июле мимо Москвы, через горящие леса, валила рать ярославского князя. Федор Черный заехал к Даниле Московскому. Кашляя, отплевываясь, пил холодный квас. Юрий поглядывал то на злое, морщинистое лицо недавнего их супротивника, то на отца. Данил хлебосольно потчевал Федора Черного, неторопливо беседовал, только лишь иногда с легкой усмешечкой на лице.
Ярославский князь шел походом на Смоленск, на отложившегося племянника своего, Александра Глебовича. Сидя за столом, хвастал, что сотрет племянника в порошок. Данил кивал, поддакивал. Провожая Федора Черного, вышел на крыльцо.
Юрий не утерпел спросить. Тут же стояли Борис с Александром. Все трое уже спорили давеча, без отца, о ярославском князе. Данил поглядел на сыновой:
— Думашь, почто принимаю? А и не принять как? Князь! Не принять, не угостить нельзя. Нищих, убогих принимаем, не гребуем. — Он еще подумал: — Возьмет ли Смоленск? Навряд. Смольняне упреждены. Ждут. Отобьются! Кому он надобен там… И у нас-то никому не надобен.
Сыновья смотрели на отца. Александр проговорил сердито:
— Он ить Переяславль сжег! Его бы вовсе не примать!
— Нельзя, — строго отмолвил отец. — Гость!
Федор Черный, и верно, не взял Смоленска. Постоял под городом, приступал несколько раз к стенам, но был отбит и с соромом отступил. Вскоре потрепанные ярославские рати валили назад сквозь дымные, затянутые горьким чадом леса, и вновь Данила принимал Федора Черного, несчастного, злобного, задыхающегося от кашля и обиды.
— У тебя, князь, Ярославль. Детям есть что оставить! — говорил Данил примирительно. — А Смоленск оставь. Земля не восхощет, что сделашь! Да и годы твои преклонные, о душе подумать пора.
И Федор настороженно косился на спокойное, с прищуром, раздобревшее лицо московского князя. Ворчал:
— Смерды! Песья кровь. Падаль…
Выпяченная нижняя губа его судорожно подавалась вперед. Он злился на московского князя, подозревал, что тот чем ни то помог смольнянам, но толком так ничего и не узнал и вынужден был покорно терпеть спокойные, чуть насмешливые утешения хозяина.
Княжичи тоже сидели за столом, глядели во все глаза то на Федора Черного и его нахохленных воевод, то на батюшку и готовы были прыснуть в кулаки.
Проводив ярославского князя и опять остановясь на крыльце, Данил, дождавшись, когда последние всадники отъехали, оборотился к детям:
— Ну вот! И нету больше Федора на смоленском столе!
— Батюшка, ты сам упреждал смольнян? — не вытерпел и на этот раз Юрий. Данил захохотал, торнул сына в затылок:
— Думашь, сами не знали?!
Отсмеявшись, прибавил:
— Упредить — невелик труд. Земля отвергла его, вот что! Да тут, — приодержавшись, добавил Данил, — что племянник, что дядя — друг друга стоят. Ставил его Ростиславич, чуял, что по духу свой: таков же подлец. Ан он свой и обвел! Подлец завсегда в людях ошибется — по себе судит дак! Людей себе ищут, думашь, по уму? По сердцу, как на сердце ляжет! Сам хорош, хороших и найдешь, и служить будут верно. А сам как Федор Черный, и холопы твои будут таковы же, и служить станут до часу, пока не споткнулся. Так-то, сын!
Лесные пожары утихли, только когда пошли наконец осенние дожди. Но и когда уже выпал снег, на моховых болотах нет-нет да и протаивало, курилось упорным едким дымом, пока уже метели с морозами не укрыли все вдосталь, до конца.
Федор Черный умер в следующем году, посхимившись, у себя, на Ярославле. При жизни он всем мешал, и о нем постарались забыть, вернее, забыть то, чем он был на деле. В памяти и преданиях он остался родоначальником ярославских князей, и его потомки, вкупе с монахом-летописцем, много потрудились, чтобы в житии Федора Черного придать своему предку черты благолепия и святости.
Год этот, предпоследний год тринадцатого столетия, начался грозным солнечным знамением, предвещавшим, как толковали старики, новую рать. Всколыхнулось на западной окраине страны. Немцы в силе тяжкой пришли под Псков, и князь Довмонт, выйдя навстречу, разбил их в кровавой, небывалой доднесь сече на берегу Великой, в виду псковских стен. Это был последний подвиг знаменитого псковского князя. Тою же весной, двадцатого мая, Довмонт умер, с почетом и скорбью быв положен в соборе Святой Троицы. Да будет память его нерушима в Псковской земле!
На далекой южной окраине, в степи, в гигантском сражении был разгромлен Ногай. Сыновья его бежали, чтобы, в свой черед, бесславно погибнуть в чужих землях. Сам же он был настигнут и убит русским ратником, поднесшим отрубленную голову Ногая хану Тохте.
Тохта долго смотрел на голову старика, серую от пыли, с жалко торчащими пучками седых бровей «столь густых и длинных, что они, при жизни, закрывали глаза его». Спросил, как воин узнал, что перед ним именно Ногай? Выслушав, что всесильный темник, будучи схвачен, сам назвал себя и просил отвести к Тохте, кивнул головой и, помолчав, приказал казнить ратника: «ибо не подобает простому воину самому убивать сдавшегося ему столь великого мужа».
Так закончился раскол Золотой Орды, дорого обошедшийся Орде и еще дороже многострадальному «русскому улусу».
Волны от разгрома Ногая пошли по всей земле. Зашевелились, потекли, разоряя города и веси, разбойные отряды разбитых и победителей. Южная Русь, некогда силой привязанная к Орде Ногая, погибала теперь вместе с ним.
Этою зимой от татарского насилия разбежался весь Киев, и митрополит Максим со всем клиром и двором переехал во Владимир. В апреле он сел на волостях владимирского епископа, переведя владыку Симеона в Ростов.
В Рязани тою порой умер князь Ярослав Романович, и на рязанский стол сел Константин Романович, набравший конную рать из разбежавшихся ногаевых татар и сразу рассорившийся с племянниками, пронскими князьями, а заодно с Данилом Московским из-за рязанских мужиков и порубежных сел.
Тверь собирала силы. Ждали, что после разгрома Ногая Андрей опять обратит свои взоры на Переяславль. Михаил, оставя жену (Анна была на сносях) на попечение матери, поехал в Переяславль договариваться с Иваном. А беглецы из южных разоряемых княжеств все шли и шли, пробираясь дорогами и лесами в спасительные заокские и заволжские леса, и за ними тянулись бояре с послужильцами, и даже мелкие князья снимались с мест, чтобы поискать счастья на севере.
ГЛАВА 113
Юрий нынче, воротясь из Переяславля, застал отца в хлопотах.
— Ко мне большой боярин просится с Волыни, Нестер Рябец с сыном Родионом. Тысячи полторы людей с има!
Юрий присвистнул:
— Сила!
— То-то! — отозвался отец. — Сила силой, а хватило бы запасу прокормить!
— Ну, до осени дотянем.
— До осени не хитро дотянуть. У твово родителя, Юрий, хлеба было засыпано на три годы вперед! А только засуха подъела.
— Где посадим?
— Подумаю с боярами! На Сходне у нас земли пустые еще.
Волыняне подходили весь следующий день и располагались станом за Москвою-рекой. Бояре, старый Нестор Рябец и Родион, трапезовали у князя.
К вечеру, когда утихла суета на торгу и начал успокаиваться посад, Данил с Федором Бяконтом отправились осматривать стан. Волынский табор протянулся аж до Данилова монастыря. Горят костры. Плачет ребенок. «Долго ли еще брести?» — спрашивает кто-то от шатра. Кони под коврами чутко дремлют, изредка встряхивая гривами. Звяк оружия, и вновь тихая южная речь. Люди истомились в дороге.
Встречу князю шел хромающий Нестер — тоже обходил свой стан — и сын Родион, на голову выше отца, красавец, непривычно бритый. Долгие усы свисают ниже щек. Соколиные, холодные глаза. Поздоровались. Спешились, пошли рядом. Данил озирал измученные лица, котлы и то, как истово приезжие хлебают кашу (каша — его дар, значит, уже успели сварить). Где и разместить такую орду? А принять нужно!
Волынские бояре ступают следом. Где-то там остались Холм, Галич, Владимир Волынский, королевские приемы и блеск, и снова, как в древнем Киеве, кочевье, костры, и кажется — на века назад отброшены они к седым легендарным временам Всеслава и вещего Олега…
Женщины с запавшими глазами оглядывают московского князя, когда он проходит мимо. Переговариваются меж собой. Кормят детей. В сумраке весенней ночи скрипят возы. Сквозь речную сырость доносит дух свежего печеного хлеба, что везут из Кремника.
— Сколь у него кованой рати? — спросил Бяконт, когда они, возвращаясь, переехали мост.
— Да немало, неколико сот.
— С этою силой Коломну-то бы и отобрать! — сурово сказал Бяконт, глядя перед собой. — Князь Константин, слышь, наши дворы в Коломне под себя забирает! — Он уже знал, что Данила опять отмолвит отказом. Но князь промолчал. Сзади них цокали по доскам моста копыта дружинников. «Добро бы вовсе не воевать! — думал Данил, вздыхая. — Дак ить с им добром-то не сговоришь!»
Данил не сказал ничего. Он ехал и думал. Москва была мала. Затерянный в лесах деревянный городок. И речка, что вьется под холмом, — не Ока и не Клязьма, маленькая речка Москва. Там, на устье… Да, Коломна была нужна. Они поднялись к воротам. Не оборачиваясь, Данил спросил:
— Что твой ентот… рязанской…
— Опять приезжал! — с готовностью отозвался Бяконт.
— Ежель ратиться… — все так же, на глядя, проговорил Данил, — рязане — оны к бою привычны… Сорому б не было!
— У меня он, могу завтра ж и привести! — молвил Бяконт. Данил тут повернул свой большой нос, скосил глаза на Бяконта:
— Ладно, приводи, погляжу! Торопиться все ж не будем. Преже надо с Андреем и с ханом Тохтою урядить.
ГЛАВА 114
В следующем году Федор отправил сына в Москву. Грикша обещал поговорить с великим боярином Протасием, а быть может, ежели удастся, встретить князя Данилу Александровича в монастыре и напомнить о Федоре. Тогда парня могли бы взять и ко двору, в число «детских», там уж от него самого зависит, как сумеет выслужиться. Жить Грикша брал племянника к себе, чтобы заодно убирался с лошадьми. Федор сам когда-то начинал повозником, при конях, так что сыну предстояло в чем-то повторить родительский путь. Феня плакала:
— Куды отправлять дите! Жалости в тебе нет, ирод поганый! Сам всю жизть ездишь, а он бы хоть дома посидел… Мог и ко князю Ивану определить!
Федор сам толком не знал, почему отсылает сына в Москву. Конечно, князь Иван не отказал бы ему, но у князя Ивана не было детей. В чьи еще руки попадет удел! В душе он иногда смутно жалел, что не послушал своего «московского князя», когда еще Данилу только дразнили этим прозвищем, и не последовал за ним.
Сын был перед отъездом непривычно тих. Федор усмотрел, как парень украдом, на задах, прощался с какой-то совсем уж зеленой девкой, и та всхлипывала, вздрагивая худенькими плечами. Он вспомнил свое, давнее, и скорее ушел, чтобы не спугнуть детей.
Федор рассказал сыну о своем первом пути во Владимир, пересказал, как мог, слово епископа Серапиона. Сын слушал, потом спросил:
— Батя, а Москва поболе Владимира?
Федор рассмеялся.
— Меньше Переяславля! А уж с Владимиром и сравнить некак. Там чего и есть — дак только князь Данил Лексаныч строил.
Сын ни о чем больше не спросил, но видно было, что разочарован незначительностью своего будущего места обитания. Отправляли его в Москву с монастырским обозом. Федор наказал старшему повознику последить за парнем дорогой. Тот обещал, знал, что Федор служит на княжом дворе.
Весна выдалась ветреная, с грозами и ливнями. Почасту полыхали молнии, избы там и сям загорались, как свечи. Передавали, что туда, к Ростову, ветра были еще сильнее, а где-то вихрем разметывало клети, сносило и целые церкви.
Летом заратился Александр Глебович Смоленский. Ходил походом к Дорогобужу. Освободясь от дяди, пытался расширить владения, но был отбит. Митрополит Максим отправился в Новгород с ростовским владыкою Симеоном и тверским епископом Андреем на поставление новгородского архиепископа Феоктиста. Говорили, что по совету князя Андрея, мыслившего укрепить свою власть в Новгороде авторитетом церкви. Тем же летом свея захватила Неву. Королевское войско привело мастеров из Рима, поставили каменный город на устье Охты, нарекли Ландскрона (венец земли). На Новгород обрушилась эта беда и еще пожар города и пожар Торжка. Великого князя Андрея в ту пору не было в Новгороде. Он ссорился с Михаилом Тверским, с суздальским князем и снова угрожал Переяславлю.
ГЛАВА 115
Князю Ивану Дмитричу было не до чего. Вести доходили до него смутно, не задевая сознания. Порою он, опоминаясь, понимал, что ему не удержать Переяславля, но как приходило, так и забывалось. У Ивана умирала жена. Княгиня так и не оправилась после неудачных родов и зимнего бегства во Псков шесть лет назад. Он вывез ее на Клещино, в городок, где нарочито для жены велел пристроить к терему высокое гульбище с кровлей, чтобы было видно озеро и не мешали дожди. Княгиня полулежала тут, на мягком ложе, укутанная в покрывала и опашень (ее все время знобило, а в покоях казалось душно), и смотрела на озеро с черными полосками рыбачьих лодок, надалекий Переяславль, а иногда взглядывала вниз, где в саду просушивалась ради летнего погожего дня мягкая рухлядь из княжеской казны: саженные жемчугом вотолы, меховые и бархатные опашни и телогреи. Шелковая персидская камка колебалась под ветром, задевая вершинки травы, судачили бабы, собравшиеся поглядеть на княжескую красоту, да изредка покрикивала девка, отгоняя лезущих к блеску драгого шитья сорок.
Здесь, наверху, ветер приятно обдувал похудевшее лицо княгини и легче дышалось. Она слушала: вот скрипят ступени, раздается знакомый, слегка неуверенный тихий голос. Он спрашивает там сенных боярышень, не зная, что голос от крыльца доносится сюда. И она улыбалась его детской смешной хитрости. Сейчас войдет и будет уверять, что она сегодня лучше выглядит, хотя внизу ему только что сказали, что княгиня еще похужела со вчерадня.
Она любила его бледное лицо, обрамленное темно-русой бородкой, его мягкие внимательные глаза. Нагибаясь, Иван целовал ее, гладил ей руки, усаживаясь на скамеечку у ног.
Откинувшись на подушки, княгиня улыбалась, полузакрыв глаза. Ей было хорошо. Боли, что мучили, не давая спать по ночам, уходили, затихали от медленных поглаживаний Ивана. Он рассказывал ей негромко. Иногда она засыпала с улыбкой под журчание его речей. Иногда она видела темные круги под глазами Ивана, тогда догадывалась, спрашивала:
— Снова князь Андрей?
Иван замученно кивал, сутулясь:
— Михаил тоже зарится на Переяславль, и Константин Борисыч тоже, с тех пор как после смерти Олимпиады женился в Орде! Как воронье на отцов удел!
— Деток нет у нас… — отвечала княгиня.
Иван опять думал о том, что власти не удержать. Как бы хорошо, чтобы каждый сидел у себя в уделе, а обчее решали соборно, не ссорясь. Он представлял себе страну всю из уделов. Как князья, так и бояре в своих вотчинах, так же смерды, деревенские миры… Нет! Бояре станут притеснять смердов, те начнут гнать бояр… Может быть, когда-то и был золотой век, когда селяне жили родами, водили хороводы, кланялись солнцу. И старцы, сходясь у какой-нибудь священной березы, камня или озера, толковали и решали общинные дела. К этому нельзя вернуться! Куда деть все эти города, торговлю, ремесло, монастыри, книги? Да и соседи не позволят: займут, поработят, перебьют… А все-таки хоть уделы, хоть так не трогали бы друг друга! На Западе, в немецких, папских и прочих землях, там рыцари сидят у себя в замках, города ссорятся и живут сами по себе, как Псков, как Новгород. Войско служит за плату, как у нас дружина, да и дружина-то у нас служит теперь по земле! Там короли и князья не имеют большой власти в стране. Но Запад, хоть и разделен, у них одна вера, один папа римский, первосвященник. Раз вера одна — и гибелью раздробление не грозит. Кто ни одолеет — тот ли, другой граф или герцог, король — не меняется самое главное: жизнь народа. У нас же надо всеми нами висит Орда, да и немцы, свеи, литва — все готовы растерзать землю. У нас очень может и вера кончиться. Меря, мордва, ижора, водь, чудь, корела, весь — едва крещены! Не так нас, русичей, и много тут! А дальше — степь. Спасти нас может только единение.
— Только единение! — повторяет Иван громко, забыв, что княгиня слушает его.
— Иван! — пошевельнувшись, спрашивает она. — А князь Андрей тоже хочет объединить землю?
— Князь Андрей… Он хочет для себя, для своей воли… Но чтобы содеять великое, надо отказаться от себя, от «своего». Может быть, и мне не следует держаться за власть? «Не умрет зерно, не прорастет». Все, что в жизни утешно, с жизнью и кончается. И Моисей не ступил в землю обетованную, и Христос отвергся царства земного, но победил, погибнув, приняв крестную муку… И потом, спасти нас может только вера. Одною властью, насилием не соберешь страны. Батюшка тоже сорвался, не возмог. И Андрей… Прости, я тебе мешаю!
— Говори, говори, я слушаю! Мне хорошо, когда ты говоришь со мной… Почему ты молвил: вера, а не закон?
— В речении митрополита Иллариона, — начинает Иван, волнуясь и хмурясь, — о законе и благодати сказано, что закон темен, благодать же светла. Я скажу более: благодать — это общий путь всего земного! Не потому дети слушают родителей, что те — власть, а потому, что нет любви большей, чем родительская. Любовь соединяет отцов и детей, ближних с ближними, племена и земли. И Христос говорил: «Возлюби!» Это главное, в этом всё! И власть без любви — темна. Можно железом подчинить языки и страны, можно в затворы и в ямы сажать людей, увечить, предавать мукам, роботить в холопы. Можно отобрать все, и только выдавать за тяжкую работу скудный хлеб. Окружить стражею, подавить оружием и цепями, и будет стоять, держаться… И все равно упадет. Даже ежели не будет сопротивления. Потому что тогда исчезнет желание жизни, станет все одно: жить или умереть. И не для отдельного человека — так-то любой будет стараться приспособиться, уцелеть. Но народ погибнет. Всякий станет лишь за себя. А это значит, что и дети станут не нужны. Ибо первую жертву отречения рождает любовь: отдавание без возврата детям, и не обязательно своим! Всем, всяким, будущему. Для кого старец строит терем, садит древие плодоносное? И посему, можно отобрать у всех всё, всех обратить в холопов, и чтобы земля
— князева, но такое здание погибнет. Без любви, без совета и согласия нет жизни. Без нее власть мертва, и мертвым делает все, к чему прикоснется. Принуждение без любви… Вот какой власти хочет Андрей!
Княгиня смотрит на загоревшееся бледным румянцем лицо мужа. Вот таким он и был всегда, восторженным от книг, от старинных слов, что звучат в его устах так, словно сказанное только что. Княгиня слушает в легком забытьи. Она глядит, прикрывая глаза, на серебряную парчу озера, и чудится, что это озеро Неро и родной терем у нее за спиной. Так хочется еще раз, последний, поглядеть на родимую сторону! Но если бы и могла, — горько видеть места, где ничего и никого не осталось, а у дяди Константина незнакомая чужая жена, татарка, дочь ордынского князя, и ничего уже от прошлых лет! Нет, лучше не ездить, лучше сидеть так, и вспоминать и представлять себе прежнее их житье, когда она была совсем маленькой и покойный отец возил ее с собою в седле. И густые хлеба, в полосах света и тени от облаков, и крупный дождь, и радость, и испуг от грозы…
— Ты устала, хочешь отдохнуть? Я не мешаю тебе? — спрашивает муж. Княгиня медленно качает головой. Потом говорит:
— Ты иди, Иван, дела тебя ждут! Я, наверно, посплю.
Она знала, что муж со своими сомнениями ездил во Владимир, к митрополиту Максиму, и долго толковал с ним о праве и власти. Еще до того, как Максим отправился в Новгород на поставление Феоктиста.
— В чем смысл жизни человеческой? — спросил тогда Иван митрополита.
— В делании, угодном Господу, — ответил Максим.
— Но вот я князь, и нет наследника у меня, и земля моя не хочет алчущих обладати ею. Что делать мне?! В чем смысл жизни моей? — с болью вопросил Иван.
— Грядущему провидец — Господь, и воля его скрыта от глаз людских! — строго отмолвил митрополит. — Ты не знаешь, что произрастет из плода незнакомого: злак или плевел? Как пахари не знают, пошлет ли им Господь урожай или засуху! Князь лишь исполнитель воли Вышнего и должен паче всего хранить и укреплять веру, ибо в ней — спасение.
Митрополит Максим не без любопытства разглядывал этого князя, с лицом скорее иноческим, чем княжеским, как бы не от мира сего. А Иван тоже пытливо изучал твердое сухое лицо митрополита, его покляпый нос, осторожно-внимательные глаза под почти сросшимися бровями. Митрополит-грек был воин и наставник. Неужели ни бегство из Киева во Владимир, ни неудачи проповеди Христовой в Орде не надломили его? — думал Иван. — Или он видит нечто, невидимое другим? Почему именно во Владимир, а не на Волынь, не ко князю Юрию Львовичу Волынскому, перебрался он со своим клиром?
Весь этот разговор и думы свои, им порожденные, Иван уже не раз пересказывал больной жене, а она порою дивилась, а порою гордилась им — тем, что ее Иван так упорно думает о судьбах страны и народа и так мало — о своей собственной.
Озеро менялось, по нему пробегали тени, вода становилась синей или серой, как полированная сталь. Когда княгине становилось лучше, она гуляла по саду, плела венки из полевых цветов и тут же бросала их, не доплетая. Когда шел дождь, ее уводили или уносили в хоромы. Там она лежала, томясь, и ждала, когда снова покажется солнце. Приезжала сестра Анна из Твери со своим князем Михаилом, с первенцем Дмитрием. Княгиня глядела на сына сестры, годовалого горластого малыша, и радовалась за сестру, за ее счастье. У второй сестры, у Василисы, что была замужем за князем Андреем, по слухам, жизнь не заладилась. Двое детей родились и умерли сразу после крестин, жил только старший, Борис. Василису хотелось тоже повидать, утешить, но та не приезжала. Верно, муж не пускал.
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27, 28, 29, 30, 31, 32, 33, 34, 35, 36, 37, 38, 39, 40, 41
|
|