— Я тоже, как деда, в молодших долго ходить не стану! — И широко, сладко зевает: — В поход бы сызнова!
Заснул сын. Сопит, громко дышит во сне. Мишук закрывает его и себя погоднее, прижимается к сыну. От парня идет горячее тепло, а сам он стал что-то нонече мерзнуть порой. Чует: бродит в Никите сила, жажда дела, успеха, и не останови — полезет, пойдет на все! Батя был не таков. Тоже настырный, да не экой какой-то! Эх, Никита, Никита! Ведашь ли ты, что есть честь? Вот и нашел слово, да не поимел сказать. Сын спал как убитый и видел во снях неправдоподобно красивую тверскую княжну и себя перед нею — в дорогом платье, на атласном горячем жеребце…
ГЛАВА 63
Узбек сидел, кутая руки в рукава халата. Приходит час, когда угасают острые радости молодых лет, когда устаешь от жен, когда — у самого самовлюбленного — нарастает глухая тревога о грядущем после него, о враждующих наследниках трона, когда въяве становит тщета усилий и сугубая краткость бытия, когда данным свыше сверхчувствием ловишь неблагополучие в своем обширном улусе и в доме своем. Все можно не замечать, не понимать, сложить на кого-то иного — на коназа Александра или коназа Ивана, что не могут вместе жить на одной земле, на советников, слуг… И все равно не отворотишь лица от пределов судьбы и бремени прожитых лет!
Чадили жаровни. Сейчас за кирпичной стеною — холод весны, пронзительной сырью несет от синей, перемешанной с битым льдом воды. Скоро зацветет степь… И, может быть, надо попросту, бросив все, вскочить на коня? Зачем?! Конь прискачет сюда же, как бы долго ни летел он, стремительный, по весенней степи, — в это душное, тяжелое великолепие. Зачем они вышли из своих запредельных равнин сюда, на реку Итиль? Зачем подарили ему, его крови, его сердцу, эту тоску по кочевью, этот повторяющийся с каждой весною тревожащий зов? Его предки, его великие предки! Ставшие мечтою, марой, преданием, строками мудрых арабских книг, темные язычники, не ведавшие пророка! Его кровь, зов его сердца, пращуры, покорившие мир… Почти покорившие мир и незримо покоренные растоптанными ими народами! Что осталось от них? Пыль дорог, пыль пустынь, пыль времен и конские костяки в высокой траве степей. И это все? И в этом — слава мира и ужас народов?
Узбек встряхнул головой. Это была вновь мара, наваждение, козни шайтана. Ударил в серебряное било. Вбежал слуга — готовный, стремительный. Узбек, полуприкрыв веки властных усталых глаз, брезгливо оглядел холопа, сам не зная еще, что прикажет. Помимо воли, мимо желаний охладевшего сердца пришло ему в ум должное. Должное было теперь — судьбы урусутских князей, его улусников. И по глазам слуги увидел: именно того ждут от него нынче вельможи двора, ожидающие приема, — старший визир и беглербег. Его подданные или тюремщики его? Ибо без их упорной воли не может он днесь вершить ни одного, дела в Золотой Орде, в его Орде, в его улусе.
— Зови! — приказал он. И угрюмо ждал, грея ладони над рдеющим темным огнем. Войдут и, с поклонами, сядут по сторонам ковра…
— Прибыл коназ Василий из Ярославля.
— Знаю!
— Мог и не прибыть! — возразил визир. — Урусутский великий коназ Иван посылал воинов перенять ярославского коназа Василия по дороге в Сарай.
Чадили жаровни. Лица визиров были бесстрастны, и Узбек не мог бы сказать сейчас, сколько каждый из них подучил даров от тверского князя. Даже ежели и так, ежели Иван хотел почему-то задержать князя Василия…
— Ярославский коназ привез серебро. Он утверждает, что коназ Иван утаивал ярославскую дань, чтобы опорочить его в твоих глазах, повелитель, и отобрать у него Ярославль.
Узбек молчал, кутаясь в парчовый халат. Можно было призвать и расспросить этого князя Василия. Следовало сделать это. Неважно, сколько заплачено этим двоим тверскими боярами! Сейчас ему говорят правду. Иван становится опасен. Он берет города один за другим.
Александр прям и честен. Был ли он, Узбек, прав, разрешив казнить его отца и брата? Жизнь Михаила вырвали у него помимо его воли. Казнить Дмитрия он тоже долго не желал… Быть может, надобно принять покорство тверских князей, воротить великое княжение Александру, а Ивана… Что тогда делать ему с коназом Иваном?
Узбек все еще молчит, но вельможи, знавшие своего повелителя лучше его самого, удовлетворенно переглядываются.
— Коназ Иван с двумя сынами уже едет сюда! Прикажет ли повелитель привести ему нынче вечером коназа Василия?
Прикажет. Узбек молча наклоняет голову. Этот Василий Давыдович, как кажется, женат на дочери Ивана. Сейчас он будет жалобиться перед ним на своего тестя. Возможно, просить военной помочи противу отца жены! Дошло же у них до того, что Иван ловил зятя по дороге в Сарай!
Узбек совсем прикрывает глаза и мановением длани отпускает советников. Он устал. От злобы, желаний, трудов власти, тщеты и суетности, от этих хитрых дел и настойчивых, хитрых, а в чем-то удивительно простодушных урусутских князей, от своего отяготительного величия — он устал.
Измученные, с мокрою клокастою шерстью, тяжко дышащие кони вымчали наконец княжеский поезд к перевозу в Сарай. Волга шла синяя, гневная, перемешанная с битым льдом. Пять раз отплывали и ворочали назад, пока в конце концов лодейные мужики сумели миновать стрежень и подчалить к нижним пристаням, вдоволь порушенным и забитым ледяным крошевом.
Иван, вылезая из лодьи, качнулся, едва не упал. В тряской и суматошной дороге до того избило все бока, что впору было бы не к хану на поклон, а, напившись горячего молока с медом, в постелю, на русскую печь. Но ни болеть, ни парить усталое тело было некогда. Глянув, как холопы и дружина поспешно вынимают казну и товары из лодей, Иван, сцепив зубы, полез на коня. Семен с Ваняткой уже ждали отца верхами. Калита заставил себя выпрямить стан. Подобрал поводья. Конь, неспокойный после переправы, тревожно ржанул, пошел боком, пританцовывая, кося испуганным глазом на громаду воды, что перла без удержу, словно намерясь совсем снести и без того сузившийся и прижатый к заборам берег.
На подворье их уже ждал ханский пристав. Ни отдохнуть путем, ни даже собрать мысли не пришлось. Тихо подосадовав, что так нелепо упустили князя Василия (и вот теперь нужа отвечивать в том перед ханом!), Калита в сопровождении детей, бояр и ближней дружины отправился к хану.
Узбек был гневен. Он принял московского князя, возвышаясь на золотом троне, точно недвижное изваяние. И даже подарки, среди коих серебряный теремец для ловчих соколов, на который Калита возлагал особые надежды, мало тронули хана. По неприступным лицам вельмож Калита понял, что тверские бояра немало поработали в Сарае и борьба предстоит нешуточная.
Вечером, после приема (нать было немедленно лечь, ибо все и всякие силы в нем давно кончились!), Калита все же заставил себя вновь проверить, кому и сколь привезено и предназначено даров, сам распорядил, кому чего прибавить или убавить, и лишь после того, велев снять с себя сапоги и верхнее платье, с освобождающим чувством головного кружения свалился в постелю. Симеон (ночевали тесноты ради в одной горнице) заботно подступил к ложу отца:
— Позвать лекаря, батюшка?
— Созови… — хрипло задышав, отмолвил отец, — созови Михайлу Терентьича и Феофана Бяконтова, пущай придут!
Он прикрыл глаза и замер, отдаваясь тошнотному качанию ложа, словно бы о сю пору колыхался, ударяясь и взмывая, возок, крутили в бешеной воде и плыли лодьи, несли и несли дорожные кони… По мягкому разымчивому теплу догадал, что к ногам приложили окутанный рядном горшок с кипятком: верно, сын распорядил, не послушал родителя. И, подумав о Симеоне, Иван, не открывая глаз, улыбнулся. Был бы тверд! Был бы только тверд в делах…
Осторожно, пригибая головы под притолокой и стараясь не шуметь, в низкий покой вступили вызванные бояра. Семен шепотом повестил было им о болезни отца, но Калита тотчас требовательно открыл глаза, справясь с голосом, велел прибавить свету и вновь ощутил теплую волну нежности, заметя, что Семен сам, не созывая слуги, торопливо зажигает свечи в высоких точеных стоянцах.
Мысленно сосредоточив волю, Иван строго наказал боярам, склонившимся перед ложем, кому и что надо было передать нынче же, в ночь, распорядил о грамоте (иной, тайной, самому беглербегу, долженствующей отворотить всесильного визира от тверичей) и только после того, слабым движением руки отпустив советников и еще прошептав «Отче наш» и «В руки твои предаю дух свой», позволил себе провалиться в небытие. Семен же всю ночь не спал, дремал вполглаза, изредка, неслышно ступая в шерстяных носках, подходил к родителю, слушая хриплое дыхание отца, дважды поил сонного отваром целебных трав и лишь под утро, когда Калита, обильно пропотев, успокоился и крепко заснул, разрешил и себе на мал час смежить вежды.
Весь следующий день Калита не вставал с постели, однако продолжал рассылать бояр с дарами и грамотами. Ясным, хотя и слабым голосом распоряжал делами, а в перерывах терпеливо пил горькие снадобья, отдавал тело притираниям и припаркам, являя и тут пример терпения и воли.
Семен, начавший вникать в непростые ордынские дела, все более дивился родителю. Здесь — когда рядом была власть, высшая их с отцом совокупной воли, и даже нужная, в одночасье, смерть не исключалась в ряду возможных поворотов судьбы, — здесь многое, что возмущало Семена в отце там, на Москве, гляделось и мыслилось сугубо по-иному. Дары и ночные пересылы, подкупы вельмож ордынских и само неудачное поиманье ярославского князя — все получало свой смысл и значение неизбежного, даже неизбывного, единственно возможного, доколе над Русью стояла Орда и чуждая бесерменская воля велела и правила их христианским миром.
В редкие минуты покоя Иван подзывал сына, объясняя ему расположение сил в Орде и наставляя на будущее время:
— Помни, что люди смертны. Вот главный кади, судия ихний, у коего ты был давеча. Он уже стар и болен. Помысли, узнай, кто займет место сие после него. Того сделай другом, поддержи теперь, осильнеет — сам поможет тебе. Так и во всем: обмысливай наперед! Чем дальше учнешь видеть, тем крепче твоя власть. И еще помни: все связано! Споришь с Новогородом — не забывай о Гедимине. Враги врагов твоих — неволею друзья тебе. Но друзьям поневоле до конца не верь! Литва для нас скоро, быть может, станет страшнее Орды. Ежели устоим теперь… Да нет, устоим! Устоим… — Иван задышал тяжко и сильно. Излиха блестящий взгляд и крупный пот на челе родителя испугали было Семена. Калита заметил, улыбнулся слабо, помотал головой: — Выстану! Одного боюсь: позовет не в пору… Не смогу… — Он замолк, отдышал, забился в тяжком кашле. Семен, обмирая, подал отцу посудину — отхаркнуть мокроту. Тот склонился над горшком, после откинулся на подушки. Отдышавшись, благодарно погладил сына по рукаву. Повторил упрямо: — Выстану!
И верно, перемог себя. На четвертый день встал. Пошатываясь, прошелся по горнице. И как словно бы учуял! Назавтра позвали к Узбеку.
Узбек с первой встречи заметно омягчел. Принимал в особном покое, келейно. Вопросил:
— Слышал — болеешь, князь?
— Бог милостив! — возразил Калита. — Ся оклемал маленько!
Внимательно, вблизи, изучал он лицо Узбека, отмечая легкие следы времени и приметы днешнего норова всесильного хана. Спрятанная за пазухою драгоценная грамота тайного договора Александра Тверского с Гедимином была сейчас для него словно потаенный огонь при осаде чужой крепости. Однако грамоту явить нужно было с умом, и не вдруг, сугубо не вдруг! Сперва дать Узбеку выговориться, смиренно принять все упреки. Самому повиниться и заставить себя, во что бы то ни стало заставить себя опять и вновь полюбить — да, да, полюбить — этого надменно-усталого и непостоянного, точно вздорная жонка, повелителя! Ему же трудно, и скучливо, и одиноко порою. Как он горевал тогда — по смерти любимого сына! Ну же, ругай меня, кори! Обвиняй! И Иван, мысленно призывая ханские укоры, склонил голову.
Узбек молчал, наслаждаясь видимым раскаянием Ивана и отходя сердцем.
— Плохо, князь! — соизволил наконец вымолвить он. Иван глянул коротко и вновь опустил глаза. Начиналось, как должно, по его замыслу. Сейчас дать хану прогневать, а потом…
Знание татарского сослужило Калите, как и всегда, добрую службу. Пока толмач переводил, он обдумывал и слагал в уме должный ответ. Теперь, выслушивая покоры по поводу нятья ярославского зятя, Калита гадал, как лучше ему содеять. Сразу ли явить грамоту или… Нет, не сразу, конечно нет! Эта поспешность в нем от болезни. Сперва же вот что… Он поднял голову:
— Не хотел печалить тебя, кесарь, но ныне скажу: не у одного лишь Василия задерживал я и даже утаивал дани и не над ним одним насилие учинял! Ныне просить буду утвердить за мною ярлык на Белоозеро, понеже без того в дальней той земле не чаю собирати в срок выход царев!
Узбек не поспел удивиться или осердиться сказанному, как Калита продолжил:
— Почто, кесарь, не прошаешь вернейшего раба своего, почем достаются ему дани ордынски? Неужели повелитель верит арабским басням, яко в русской земле рудники серебряны суть? Или с неба дождем падает на землю русскую то серебро? Разве я, малый и ничтожный пред величеством твоим, дерзну когда рещи, како мне приходит с мытом и весчим и лодейною данью, и тебе ли, кесарю, выслушивать о караванах торговых, гостях иноземных, о шкотах того же Василия на мытном дворе ярославском, и о повозной дани, и о конском пятне, и прочая, и прочая? Поспроси людей старых, разогни грамоты древние и повиждь: все ли великие князи русстии тако усердно дань давали, яко же я, твой раб, неугодный тебе ныне? И выход, и сверх выхода — когда задержал, когда недодал, когда и какого не исполнил запроса царева? Мне ли, худому, тревожить сердце цесаря своими малыми заботами? Да, деял сильно! Дак токмо ради тебя, великий царь! Пущай Василий Давыдыч уедет в спокое, в то не вступлюсь, ежели ты, кесарь, того восхощеши, но дай мне собирать выход царев невозбранно и не отемнять сердце твое своими ничтожными заботами!
Иван говорил, в нужных местах вставляя одно-два татарских слова, прерываясь, дабы дать толмачу перевести по-годному, и за время то проверял глазом, как воспринимает Узбек его горячую и почти даже и искреннюю речь?
Надо было убрать все мелкое, подвести Узбека к главной мысли, к неизбежности строгого и нелицеприятного выбора: или он, Калита, — и тогда Узбек должен во всем и навсегда ему поверить, или тверской князь Александр, — и тогда… (Тайная грамота за пазухою жгла как огонь. Тогда он и явит ее!) Конечно, Узбек упрям, подозрителен, наскучил его просьбами. Ростов, Галич, Дмитров… Теперь вот Белоозеро и уплывший из его рук Ярославль. И более легковерный хан мог ся обеспокоить сими захватами! И Калита намеренно подталкивал Узбека к той, второй, неизбежной мысли: заменить Москву Тверью, его власть, власть Ивана Калиты, — властью Александра Тверского. Иного пути нет! Вот что должен понять, накрепко понять Узбек! Нельзя и неможно существовать им долее вместе, не может быть двух великих княжений на Руси! И Узбек, кажется, понял. Поддался наконец. Мрачно улыбаясь, не зная еще, свершит ли сказанное или нет, Узбек обронил жестокие слова:
— Чую, князь, что тяжко тебе на столе владимирском! Все говорят мне, что Александр будет сговорчивее тебя!
Толмач и тот испуганно повел глазом. Но удар Узбека, казалось, пришел впустую. Иван лишь пожал плечами и слегка вздохнул, словно путник на ночлеге, с облегчением слагающий с себя дорожную ношу.
— Что ж, кесарь! Твоя воля, твой ум. Подаришь Русь Гедимину — слова не скажу. Дари. — И в удивленные, недоуменные, закипающие гневом глаза Узбека изрек: — Грамоту я достал наконец! И слухачи подтвердят: подлинная. А далее — слова не скажу, чти сам!
Иван, слегка даже прикусив губу, — не дай Бог расхмылить в сей миг! — медленно достает береженый свиток, затверженный им наизусть, передает Узбеку. Строго молвит:
— Чти!
И далее — дело толмача, дело перевода грамоты (перевод готов, написан тут же, рядом с русским текстом, и в нем выделены, отчеркнуты поносные, — ах, как неосторожен был князь Александр! — охульные на его, Узбека, власть, лишние во всякой грамоте государской словеса: о «злокозненных» и «злонеистовых» татарах, и о самом Узбеке — поносно). И знал, не спросит, даже не подумает Узбек в сей час его, Иванова, торжества: когда писана грамота сия, с чем и кем сочинялась… Да, так и есть, проняло! Вот тебе твой светлый батыр, твой подручник, уже заране продавший тебя великому князю литовскому! Чти! Чти! Чти!
Узбек читал, и в нем подымалась волна бешенства. Иван недаром подчеркивал охульные слова. Не столько само предательство, сколько глумливый слог грамоты подхлестывал ярость Узбека. После того, как он поверил — почти поверил! — бесхитростному прямодушию тверича! Обман! Всюду обман! Опять обман! И этот князь, коего он почел витязем Рустамом, и этот его предает и глумится над ним! О, он покажет! Он ныне… Узбек готов был рычать, грызть кого-то зубами и в ярости кататься по коврам. Он обратил наконец блистающий взор в непривычно жесткое лицо Ивана.
— Докажешь?
Иван сделал движение.
— После! Верю. Чего хочешь? Белоозеро? Бери!
Калита чуял: сейчас попроси — дастся и ярлык на Ярославль, но… он слишком хорошо знал Узбека. Ярославль была излиха великая подачка. А там Узбек почнет колебаться, жалеть и советоваться с визирами… Нет, лучше добивать тверичей! Это теперь важнее, это всего важнее теперь!
И он не обманывал себя. Узбек все проверит. Все проверят его визиры. Без подтверждающих грамот из Твери (Софья Юрьевна настояла-таки на своем!), без свидетелей, слухачей, без показаний князя Наримонта-Глеба (Иван успел уже и его предупредить за время болезни своей) еще неизвестно, чем кончилась бы сегодняшняя молвь Калиты с ханом!
— Князь, я хотел великое княжение отдать Александру! — говорит Узбек.
— Знаю, кесарь, и паки повторю: тогда бы ты Русь подарил Гедимину и с тем вместе погубил Орду. Разве не видишь ты, как Литва все ближе и ближе подступает к твоим владениям? Пусть даже Александр заблуждал, пусть не мыслил даже, сочиняя грамоту сию, на деле предатися Литве! Все одно: стал бы он ратным тебе, а там Тверь и вся Великая Русь предалися власти Гедиминовой! И на серебро, что плачу я тебе, Литва наняла бы на Западе ратную силу противу Орды! Вот чего не хочу я, великий хан! Вот почто раболепствую тут! Вот почему друг я тебе и не могу стать врагом, даже ежели бы и захотел! Ибо и меня, и мой улус сотрут в ничто Гедиминовы рати! Я просил тебя, Узбек, дай воев! Хотя бы пригрозить Смоленску! Не то и сей град подпадет Литве!
Иван замолк, справляясь с новым приступом слабости. Кажется, он неосторожно исчерпал все свои силы и сейчас с трудом удерживал себя от обморока. Узбек тоже молчал, тяжко дыша. Сердце в груди прыгало, как необъезженный конь, — не унять. Последние годы что-то слишком быстро начинал приходить в гнев, и каждый раз так же вот, тяжко и трудно, утихало встревоженное сердце.
— Рать на Смоленск я дам тебе! — справясь наконец с собою, вымолвил он. — Но ты, князь, дай серебра, дай много серебра! Нынче вдвое дай! Возможешь?
Иван подумал, сдвинув брови, быстро пересчитал в уме, мимолетно ужаснулся запросу, ответил, кратко кивнув:
— Дам. Токмо, повелитель, убери от меня князей тверских! Совсем убери! С ними — не возмогу!
Он снова твердо и жестко поглядел в хищные глаза Узбека (догадал: не для себя и просит, сам как в осаде в Орде).
— Ладно, ступай, — устало молвил Узбек, откидываясь на подушки. — Исполню волю твою, князь.
Калита не обманывал себя ни часу. Из всего, сказанного Узбеком и при Узбеке, верным было только одно: двойной выход, обещанный им, Иваном, хозяину Золотой Орды. Все прочее было зыбко, капризно, обманчиво, требовало многой увертливой толковни и даров, даров, даров. Тем, кто пойдет под Смоленск, тем, кто обадит Александра, тем, кто учнет напоминать хану про его обещания князю владимирскому…
И откуда взять те новые тысячи серебра, которые он нынче, набрав по заемным грамотам у купцов, выплатит хану? Ярославль потерян (на время, во всяком случае), с Белоозера много не соберешь… Новгород? Остается один Новгород! Как бы и они, наскучив его требованиями, не передались под руку Литвы!
Уже миновала бурная и быстрая южная весна. Зацвела и отцвела, покрывшись буйными травами, степь, и ханский двор выехал на летнее кочевье, когда наконец, уладив все дела, обадив и улестив всех, кого мог и почитал должным улестить и обадить, Калита с сыновьями тронулся в обратный путь.
Ехали водою. Лодьи где тащили бечевой, припрягая коней, где — гребли. Кругом зеленели разливистые волжские берега. Ванята бездумно радовался дороге и скорому возвращению. Семен, сидя на высокой корме, тоже озирал с упоением зеленые берега. А Калита, непривычно тихий и словно бы безучастный ко всему, лежал в шатре, следя чрез откинутые полы неспешно проходящие мимо обрывы и осыпи, и думал, что вот уже иссякают силы и потекла к закату жизнь, а на какой тоненькой ниточке и поднесь висят все его дела и непрочные успехи правления, сколь временен и преходящ круг жизни земной, и что, кроме величия божия, прочно и истинно в этом мире! И, верно, прав покойный преосвященный Петр, что не дано Господом ему, Калите, узреть величие царствия своего и славу русской земли, а токмо с вершины глянуть мысленным оком на землю обетованную, яко и днесь, из тьмы шатра, в залитые солнцем, волшебные, полные весенней прелести и красы сияющие дали.
ГЛАВА 64
В начале сентября в Москву прибыло новогородское посольство. Привезли великому князю черный бор.
Уже на подъезде послы узрели необычайное оживление в городе. Над Кремником стояла, не расходясь, туча пыли. Глухо ухало, скрипели возы, смачно чавкали секиры древоделей. Цепочка верхоконных новогородцев, облепленная глазеющими московлянами, втянулась в уличную суету. На последней подставе послы приоделись и ехали теперь, посверкивая парчою, посвечивая шелками, дивя горожан алым веницейским бархатом — скарлатом.
Селиверст Волошевич заботно оглянул хвост своего посольства, где в кожаных кошелях везли серебро и подарки князю: сибирских соболей, рыбий зуб, дорогое лунское сукно и северный жемчуг. Федор Оврамов, приметя беспокойство Волошевича, сощурил в улыбке морщинистое, потное, в густом летнем загаре лицо.
— Не боись! Молодчи доглядають!
Они сблизили коней и поехали бок о бок, почти касаясь стременами.
— Строитце князь Иван! — с легкою завистливою досадой сказал Селиверст. — В пору ему придет наше серебро!
— Ну, до Господина Нова Города ишо далеко ему! — возразил Оврамов. — Наши ти костры с камени складены, да и Детинец владыко Василий весь, поцитай, камян ноне свершил!
— Мужиков, одначе, нагнано!
— Церного народу у его хватат, ето верно! Ноне, как с хлебом управят, почнет новы прясла да костры рубить… Торопитце!
— Торопитце… — раздумчиво протянул Волошевич. — Как ищо урядит с Тверью нонеце? Могли бы наши и поупрямить маненько с бором!
— Отдано, дак цего жалеть! Всею вятшей господой да и вечем решали! — весело отмолвил Федор Оврамов. — А поизвелся в Орде, поди! Назаймовал у купчей по грамотам!
Их встречали. Расталкивая толпу, встречь скакали молодшие княжого двора. Порушенными, полуразобранными воротами послов проводили в пыльный, схожий с разворошенным муравейником Кремник.
Часть клетей и хором с обрыва была вовсе снята. Сотни потных мужиков в посконных рубахах, немилосердно измаранные землею и глиной, иные распояской, с распахнутой грудью, подвязав лишь волосы кожаными гайтанами, рыли ямы, закладывали в откосы москворецкого берега дубовые стволы с отростками сучьев, на которые клались, уже поперек, опорные бревна, и все засыпали утолоченной глиной и землей.
На зиму Иван ладил рубить новый Кремник, просторнее прежнего, и до осенней распуты велено было все подготовить к началу работ: укрепить склон и заложить основания прясел и костров городовой стены. Людей на помочи собирали аж из Владимира и Переславля. Кабы не великокняжеский запрос — самим бы москвичам и не осилить накоротке эдакого труда! Работали споро, и новгородцы, увидя строительство Калиты в полный разворот, улыбаться перестали и даже почуяли смутную тревогу, как после оказалось, не зряшную.
Пока княжой дьяк Кострома пересчитывал веские продолговатые гривны, сопоставляя полученное с расходами недавней поездки великого князя в Орду (очень и очень не хватало новгородского серебра, чтобы покрыть все ордынские протори и убытки!), пока творился пир на сенях княжого дворца и Калита, чествуя послов, гадал и думал, как и чем еще залатать глубокие раны, нанесенные его казне Узбеком, — пока все это творилось на Москве, из Литвы в Русь спешил скорый гонец с вестью, которая могла многое и во многом изменить в делах господарских и не одной даже Владимирской волости. Гонец уже миновал Волок Ламской и, пересаживаясь с коня на конь, не останавливаясь, мчал к Москве.
Уже отшумел пир и, отпущенные на покой, удалились новогородские слы. Уже подпившие бояра разбрелись и разъехались по своим хоромам. Уже Симеон, проводив отца до родительского покоя, улегся рядом со своею литовской женой и замер, уставя в потолок бороду. Отец был хмур и нерадошен нонеча: двух тысяч недоставало им, сказал Иван сыну, чтобы свести концы с концами на сей раз. Две тысячи серебра! Подумать — и то страшно. С кого, и как, и где взять эдакую непредставимую мзду? Уже и Калита, помолясь, возлег на ложе, огладив и перекрестив посунувшуюся к нему молодую жену. Поняла: устал, и не до нее. Присмирела, прижалась щекою к его плечу, к прохладной, тонкого полотна, рубахе. Ни разу и голоса не возвысил, а все боялась, робела своего супруга, даже и его тишины, за которой — женским чутьем понимала — иногда творилось нечто, хотя и непонятное ей, но запредельно страшное…
Темной сентябрьской ночью гонец (останови — упадет ничью и уснет, лежа на земле) въезжал в Кремник. Снятый с коня у ворот дворца, только пробормотал: «Самому князю великому, в руки…» Гонца увели, вернее — унесли, влив по дороге ему в рот чашу горячего вина с медом, а грамота вознеслась на сени и здесь замерла было в неуверенных руках постельничего. Но, точно почуяв или догадав нечто, Калита в сумраке опочивальни открыл глаза и, зацепив ухом смутное шевеление где-то там, за стенами, стараясь не разбудить жены, приподнялся на локте. Слуга, чумной со сна, вскочил и побежал босиком, на цыпочках, вызнать, в чем дело. Вскоре великий князь, в накинутом сверх белья ордынском стеганом халате, уже сидел за налоем и читал при свете единственной свечи измятую грамоту, из коей явствовало, что Гедимин, вечный соперник, нависший над западными границами Руси, тяжко занемог, оставляет Вильну младшему, Евнутию, и стол литовский намереваются делить сейчас его многочисленные сыновья.
Быть промеж них брани междоусобной! А ежели так… Посадить Наримонта-Глеба на литовский стол, а там, глядишь… И с Новгорода теперь мочно спросить… Сна — как не бывало. Ум работал с лихорадочной быстротой. Как ни повернет в Литве (да и Гедимин еще не умер!), пока они там не урядят, не вступят ни во что. Сейчас, именно сейчас надо торопить смоленский поход! А с Новым Городом так: послам — ничего не говорить, отпустить с честью. А вслед — своих послов. Пущай Новгород воротит ему — запрос царев, вторую дань, вытребованную с него Узбеком! И — не отступать! Ежели потребует дело — послать рать на Торжок! А гонца наградить! — подумалось тут же. Награждать за хорошую службу Калита не забывал никогда.
Он еще посидел, свернув в трубку грамоту. Вызвал боярина со сеней и шепотом отдал наказы. Потом спрятал грамоту в окованный железом ларец, потянулся, почти сладострастным кошачьим движением выгибая спину, задул свечу и, улыбаясь в темноте, полез в постелю. Ульяна вздрогнула, невесть чем испуганная. Калита потрепал ее по щеке и, засыпая, подумал, впервые, кажется, за все эти долгие годы: кто же кого переживет? Он Узбека или Узбек его?
А через два дня пришла другая грамота, из Орды. И вести были тревожные. Возлюбленники Александровы сумели-таки напеть в уши Узбеку. Доверенный боярин писал, что без великого князя или, по крайности, сынов его никакого дела вершить немочно, понеже доброхоты тверского князя тако глаголют: вот Александр и сам едет, и сына своего послал, а Иван ни сам не едет в Орду, ни сына никоторого не шлет, стало быть, лихо мыслит альбо на Тверь, альбо на самого кесаря ордынского! «Еди сам вборзе али уж сынов шли! — писал боярин в конце грамоты. — Иначе не вем, како ся и поворотит тута!»
Иван отложил послание, задумался. Ехать теперь в Орду, отослав посольство в Новгород с требованием запроса царева, он не мог. Да и… нельзя ему быти тамо! Аще убьют Александра при нем — его же и овинят! Аще без него — возложат хулу на кесаря ордынского. А явить надо было покорство. Полное. Такое, дабы и Узбек ся удоволил досыти! А значит, надо было посылать сыновей. Всех троих вместе. «Весь род в руки твои предаю…» Тогда поверит! А ежели?
Симеон застал отца сидящим перед налоем и бережно разглаживающим руками ордынскую грамоту.
— Чти! — приказал Калита.
Симеон прочел. Паки прочел и паки. Бледнея, взглянул на отца:
— Нать ехать мне, батюшка. Возможно, и с Ванятой…
— И с Андреем тоже! — подсказал Калита. — Мне самому ныне скакать в Орду неможно. Без меня все зде порушит. — Помолчав, он прибавил устало: — Похоти Узбековы! Учнет играть нами, яко кошка мышью. Не хотел я того, а достоит тебе ехати, сын! С братьями. Всем троим. Яко на суд или на милость ханскую. Без вас ничто ся не содеет в Орде!
— Понимаю, батюшка. И сам бы тя не пустил!
— Ну, понимаешь, дак поезжай не стряпая! И… не суди, коли что! — выговорил Калита непривычным для него жалобно-беззащитным голосом. Еще помолчав и пригорбясь, едва слышно примолвил: — Убьют вас — все брошу и уйду в монастырь.
Симеон пошел было, но от порога оборотил к отцу и нежданно сурово и строго отмолвил:
— Батюшка! Об одном… Ежели Господь попустит… Забудь о монастыре! Не за тем еду к хану, чтобы пропала Москва и все наше дело изгибло!
И — вышел. А Калита долго сидел словно в обморочном забытьи, прикрыв глаза ладонью и чуя кожей, сколь, по сути своей, непрочны все его ловчие петли и хитрые замыслы там, в Орде, и сколь опасен путь, по коему отослал он ныне детей и наследников своих.