Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Государи московские (№3) - Бремя власти

ModernLib.Net / Историческая проза / Балашов Дмитрий Михайлович / Бремя власти - Чтение (стр. 19)
Автор: Балашов Дмитрий Михайлович
Жанр: Историческая проза
Серия: Государи московские

 

 


А колокола били и били красным праздничным звоном; и разубранные, под коврами, кони, и клики, и радостные слезы посадских жонок, и слишком уж деланно-радостные объятия братьев и братних жен (этим в радость ли возвращение на стол старшего Михайловича?), и вопли прислуги, и стройное пение причта церковного, и тысячеустая языческая «слава», покрывшая все прочие звуки и гласы, даже и звоны колокольные…

Александр воротился в Тверь. Вступил в княжеские, заново возведенные на пепелище, терема. Толпою своих бояр, слуг, холопов, дружинников, гостей и послов иноземных наполнил дворы и горницы княжеского дворца. Послал бояр за женой и детьми во Псков, и уже для семьи великого князя спешно готовили, убирали, чинили и украшали особые палаты, из коих по сему случаю выбирался его младший брат, Константин.

И все казалось легко, все было радостно и ясно в нем и кругом него. Словно спешил отплатить весельем за то страшное, что довелось пережить и перетерпеть в Орде. И охоты, и щедрость, и дары великие излиха пролияста на ближние своя. Но среди пиров, празднеств, встреч и торжеств ждали и, не дождав, отступали позадь дела и труды злободневные, коими лишь и мог бы уцелеть, усидеть, удержать себя на нужной высоте князь Александр. И уже начинали роптать ближние бояре, коим прежде всего должен был удоволить и не удоволил воротившийся князь. Сегодня пренебрег, завтра отодвинул, послезавтра огрубил невниманием того, и другого, и третьего. Даже незлобивый Андрей Кобыла был обижен, и нешуточно, князем, когда Александр уравнял его с крещенными немцами, что прибились ко князю на чужбине и тут стали хватать и чины и поместья, раздаваемые щедрой княжеской рукой.

Александр того словно и не заметил. И на заботное слово матери с Настасьей, пожелавших его остеречь, дабы не забывал слуг старых, отмахнул небрежно:

— Ноне я великий князь, а не изгой беглый! Хочу — милую, хочу — казню!

Не свои были и слова, теми же немцами подсказанные, и сказались легко, не думая. А нать было подумать Александру! Паки и паки нать было помыслить о сем! Велик вопрос сей — о единовластии и соборном правлении на Руси, велик и не прост, и в веках не прост, и не прямо, не вдруг разрешим!

Выгоды и невыгоды единовластия кто измерил в череде лет передних и задних? Да, в единовластии — единство земли и строгая воля к действованию, единому и целенаправленному. Но вот вопрос: кто станет во главе действования? Кто воспользуется совокупною силою народа и для цели какой? Обычно после великих (Александра ли Невского, Михайлы Тверского, Ивана Третьего или Петра) надолго укрепляет мысль о спасительной полезности единодержавия. Даже и мудрейшие не видят ничтожества потомков и того, что вышняя власть становит игралищем недостойных, пресмыкающих у подножия трона.

Мог ли Александр Михалыч воспринять идею единовластия в ее глубине, в мере ответственности государя пред подданными и землею народа своего? Легок, излиха легок был князь Александр! Легок — на горе себе и городу своему…

Но и за всем тем, и все это — еще слухи, сведения утерянных рукописей, быть может, даже измышленные Татищевым изъяснения трагических событий. Но есть одна строка летописная, дошедшая до наших дней, и строка та глухим и неясным смыслом своим навевает смутный ужас. Печатью обреченности, неизбежности рокового конца веет от нее. Вот эта строка: «Своя домочадая начаша вадити на Александра». Своя домочадая? Свои домашние? Доносить? Кто?! И тут рука теряет стремительность, перо цепенеет и смущается ум. Даже и днесь, и через шесть веков, трудно заглазно обвинить кого-то… А вдруг именно он невиновен, и клеймо предателя запечатлит и предаст на поругание праведника, обойдя сущего предателя, кто и в самом деле «вадил» на тверского князя?

Но есть одно лицо, коего ежели и не коснулась укоризна древнего летописца, то само сцепление и стечение событий почти обвиняет, почти указует на него… И вновь, цепенеет перо: а вдруг не он? И все же… И все же мысль возвращает все к одному и тому же: князь Константин. Родной брат.

Да, да! Страшно подумать о сем! Но вспомним весь путь третьего сына Михаилова, свидетеля убийства отца, насмерть и на всю жизнь испуганного, взятого Юрием и женатого на дочери Юрия Софье — властной, в отца, и нравной девушке (годами старше своего мужа!), за которой как-никак стояла непреложная воля Москвы (ее и в Твери так и продолжали звать «московкой»). И еще не забудем вкрадчивого и такого внимательного в мелочах, подарках, приветных посылах и прочем дядю Софии Юрьевны — Ивана Данилыча Калиту.

К своим сорока годам «московка» заматерела. Упорно-самолюбивый очерк лица с мясистым подбородком отяжелел. Она, как и покойный Юрий, толстела носом, с возрастием делалась коренастей, грубее и жестче. Константин, так за все годы и не выучившийся быть господином в семье, по-прежнему робел перед женою, звал ласково: «Соня, Сонюшка!» И когда после этих слов появлялась грозноголосая, обычно гневная, решительно пушившая слуг и холопок княгиня, то чужой человек мог бы и усмехнуть невзначай несоответствию нежного имени тупо-властной, твердомясой и коренастой бабе, в которую обратилась прежняя тоненькая София Юрьевна.

И вот о чем нет в летописях даже и намека, и слова нет, и будто выдали ее замуж во Тверь и исчезла она, обратясь в тверянку… Да и не в обычае русских летописей писать о бабьих вычурах и норове женском в делах вышней власти. А ведь и норов не уберешь, коли он есть, и вычуры не скроешь, хоть и не пиши о них ни единой строкой!

— Мозгляк ты и есть! Не мужик, баба сущая! Нежить! Шевляга! Падина! Ты уже с хоромами и меня отдай ему зараз! Не то пошли куски собирать по Твери! Десять лет, выходит, сидели на чужом добре, да? Воры мы?! Или того ж княжого роду?! В Орду съездил, вишь, хану ся покланял! Сам не можешь съездить к Узбеку? Хоша бы и послать к нему! Сидень ты! Спать-то с тобою и то противно!

Константин лишь вздрагивал, точно конь в оглоблях, коего хлещут кнутом по морде, и лишь об одном думал: не услыхали бы слуги по-за дверьми, как честит его любима семья — княгинюшка его ненаглядная. А Софья стояла, высясь над ним, в тяжелом бархате и парче, скрестив руки, словно каменная баба над степным курганом, и метала в мужа, сгорбившегося на лавке, тяжелые, злые слова.

Терем, что приходило очищать для старшего деверя, села и волости, что приходило очищать для него же, выводя из них своих посельских и ключников, казна княжая, что приходило передавать плесковскому беглецу — всего этого ни понять, ни принять, ни простить Софья не могла. А тут как раз письмо ласковое с поминаньем и дарами от московского дяди Ивана — не забывает вот уже который год! А тут и иные посылы тайные. И вот она изливается гневом, не желая уступать ничего и ни в чем, не желая понимать и принимать ихние эти нелепые семейные счеты и тонкости. «Мое!» — кричало в ней все. Родовое, Юрьево: «Не отдам!» — бешено восставало против навычаев тверского княжеского дома. И ежели ранее, под властною рукою великой княгини Анны, в разоренной Твери, московка не дерзала так яро восставать противу, то теперь пробил ее час.

И тут вновь перо начинает тяжелеть… Она ли заставила своего робкого мужа написать Узбеку, или сама посылала доносы в Орду? Или повадила кого третьего на злое дело противу князя Александра?

Так ли, иначе, но и году не сидел на столе Александр Михалыч Тверской, как «своя домочадая начаша вадити на него», как началась и взорвалась возмущением и отъездами на Москву рознь боярская, как страшно заколебались весы, на коих весились и власть, и сама жизнь великого князя тверского.


Величие трагическим событиям истории придают размеры сил, вовлеченных в круговерть борьбы. Мы с полною верой принимаем за истинно великое какую-нибудь семейную распрю в королевской семье, не видя, что такие же по накалу страстей события сплошь и рядом происходят у нас на глазах, в обычных «рядовых» семьях, где есть и свои Борджиа, и свои Катоны, где найдутся и Иваны Грозные, и Марфы Борецкие. Но исходы трагедий, случающихся здесь, мало тронут наше внимание. Размах и величие страстям придает мощь вовлеченного в семейную прю множества иных воль и судеб человеческих. И трагедия тверского княжеского дома была великой трагедией прежде всего потому, что за нею стояла судьба самого сильного города Владимирского великого княжества, города, что чудом вставал из пепла руин, который не хотел и, казалось, не мог умереть и даже уступить свое место кому-то другому.

Десять лет назад тут были пепел и смерть, и десятки тысяч уведенных в полон сгинули в бескрайней степи. И вот вновь — амбары, лабазы, магазины, вымола и пристани; хоромы, избы, клети, поварни, повалуши, дворцы. Товары Востока и Запада: сукна и бархаты, лен и шелка, русские брони, уклад, франкские мечи, хорезмийский булат и свейское железо, замки, узорная ковань, златокузнь многоценная, лалы и яхонты, жемчуг и яшма, бухарская бирюза и закамское серебро, хлеб, соль, скора, русские и сибирские соболя, бобры, связки белок, куниц, горностаев, медвежьи, волчьи и рысьи шкуры, поливная глазурь и стекло, резная, точеная и расписная посуда, рыбий зуб и мед, сахар и сушеные фрукты, рис и вино, церковные облачения и княжеские порты, иконы и книги…

Изографы тверской школы тонким узорочьем знаменуют страницы рукописей, удивительной живописью покрываются стены храмов, дивно прекрасны иконы тверского письма. Кузнецы и златокузнецы в художестве своем спорят с самим Новгородом и даже далекою Византией. Казалось, что могло воспретить этой силе жизни, этой мощной струе бытия, этому возрождающемуся бессмертному древу? Срытая и сорок раз перекопанная, изменившая весь облик и даже имя свое Тверь, что знаешь ты днесь о великом прошлом своем?!

ГЛАВА 56

Странное то было застолье, ежели поглядеть со стороны. Пятеро великих бояринов трапезовали келейно, одни, без толпы кравчих, блюдоношей, певцов и гудцов, словно бы и не гостя принимали у себя, а татя ночного. Словно как там, когда-то, в далекой Литве, в черной избе посадской, где они толковали о замужестве Клавдии и Иван точно так же, срываясь, бегал по горнице.

Было такое, что приходилось пировать отай. Татьба не татьба, а чего и похуже татьбы говорилось за этим столом.

Все ж таки пир не пир, а стол был уставлен пристойно, и двое-трое самых верных молчаливых слуг неслышно появлялись, принося и унося мисы, блюда и кувшины и исчезая тотчас по миновении надобности. Разварная севрюга дымилась в серебряной немецкой супнице, и груда жареных рябцов ждала внимания сотрапезников, благоухая лесною изысканною горечью. И вина, и меды, и многоразличные квасы в поливной и кованой посуде, и сдобные пшеничные пироги, и белая, сорочинского пшена, каша, и восточные сладости, из Орды привезенные, — вяленая дыня, изюм, рахат-лукум, пастила, нуга и миндаль в меду, — все было пристойно, и всему отдавали должное пятеро за столом, но не затем и не к тому направлялось сугубое вниманье сотрапезующих.

Иван Акинфов, в бледно-зеленого шелка распашной домашней ферязи сверх тонкого привозного голландского полотна вышитой рубахи с парчовыми наручами, то присаживался к столу, то беспокойно вновь начинал ходить по палате. Брат Ивана, Федор, настороженно и недобро следил за ним, переводя подозрительный взгляд с Ивана на московского гостя, Михайлу Терентьича, ради коего и собрались они ныне. Двоюродника, Александра Морхинина, не было, зато сидели Андрей Кобыла и костромской боярин Дмитрий Зернов, внук великого Захарии, сын убитого некогда в костромском бунте Александра Зерна, приглашенный особо, ибо с ним, с этим немногословным и паки осмотрительным боярином, сидела тут, за столом, едва ли не вся Кострома, готовая откачнуть туда, куда склонит Зернов, крупнейший и сильнейший из костромских природных вотчинников.

А речь шла не о малом. Московит предлагал тверским боярам отъехать на Москву, ко князю Ивану Данилычу Калите. И как-то так сумел повернуть разговор Михайло Терентьич (впросте рек, но в простоте-то и есть сугубая сила!), что словно бы уже и говорил, и сговорил тверичей московский правитель. И чинами не обносил, и в думу сажал званых бояр князь Иван, и переяславские родовые вотчины наконец-то возвращались Акинфичам насовсем, без иных каких особых условий. Им бы возмутиться или рассмехнуть ныне, когда Александр вокняжил в Твери и стал тверским князем великим. Им бы и рассмехнуть, и указать на нелепость днешнего посыла и зова! А московский боярин, не смущаясь, к тому и вел. О том и баял в застолье. Именно ныне. Именно по этой поре. Теперь. Был бы в сирости, в бегах тверской князь, нужен и скорбен — то было бы зазорно им отъехать князя своего. А ныне мочно отъехати с честию.

— Почто надобны так? — угрюмо вопрошает Федор Акинфов.

— Всех бояр, что служили по роду великому деду, Александру Невскому, собирает к себе Иван Данилыч. Всю землю суздальскую, что была при прадедах, при великом Всеволоде, тогда еще, до татар…

— Изменить князю своему! — взрывается Федор.

Но Михайло Терентьич, обращая к нему внимательный лик, отвечает спокойно:

— Не об измене речь! О русской земле!

— Тяжкое слово молвил ты днесь! — задумчиво подает голос Зернов. Иван вновь вскакивает с лавки, начиная беспокойно ходить по горнице, и тени мечутся по тесаным переводинам высокого горничного потолка.

— Мнишь ли, что в малой Москве узрим мы грядущее величие Руси Владимирской? — спрашивает осторожно Дмитрий Зернов.

— Мню и верю сему! — твердо отвечает Михайло Терентьич. — Ибо духовная власть православная на стороне московского князя. А духовная сила превыше земной и временной силы ратей и воевод.

— Тверские книгочии глаголют инако! — возражает Иван (но в голосе и мятущихся всплесках рук неуверенность). — Указуют на единодержавие государя, яко на способ возвысить землю, указуют на пример государей западных! — (Тут он краем глаза глядит на Федора. Братьев да Андрея Кобылу убедить, а сам он почти уже на стороне князя Ивана.)

— Слыхали и мы, яко сотворяет на Западе, да и в Византии кесарской тож! — отвечает Михайло. — Какой круль, деспот ли поддержан землей, дак и побеждает, а слаб — нелюб никому, терпит беды и одоления ратные, яко кесарь Андроник! Без своей, римской, церкви католической и они бы там, на Западе, не много выстояли с единодержавием своим!

— Орда поддержала Александра! — упрямо возражает Федор. — Хан Узбек дал же ему великое княжение!

— Великого княжения владимирского не дал Александру Узбек. Мню, и не даст. А и даст — отберет вскоре! И учнет Александр Литву Гедиминову на Русь наводить да Новгород под себя склонять, и новые смуты затеются на Руси! Земле раззор, языку умаление. Михайло Ярославич, покойный, не тот был князь! А все ж и он в сей трудноте не устоял! Ни Орда, ни Литва, ни латины, ни фряги не спасут Великой Руси! Мы сами ся должны и спасти и возвысить! Ты, Федор! И ты, Андрей! И ты, Иван! Припомните, бояре, великую киевскую старину! Како рекут ветхие летописи: от нас дрожала сама Византия! Мордва, черемиса и вядь бортничали на князя великого! Угры железными вороты творили каменные грады, боронясь от Руси! Литва и голядь на свет из болот не выныкивала; немцы радовахуся: далече суть за синим морем! Половцы именем нашим страшили детей в колыбелях! И по всем языкам и землям текла громозвучная слава Золотой Руси! А ныне: где Галич с Волынью? Где золотой киевский стол? Где Тьмуторокань, и мордва, и Булгар великий? В посмех и поношение стали мы народам, сущим окрест! Где величие церковное, где гордость книжная, где слава ратная? Где единство Великой Руси? Сами ся грызем и вадим один на другого! Глядим с надеждою на Запад и на Восток, мыслим себе спасения от бесермен и латинов… Посмех и позорище велие! Мы

— великий народ! И на нас взирают все и поныне, яко на язык великий! От нас ждут иные спасения себе, и от нас же сожидают гибели вороги наши! Ибо низвели на себя и любовь и ненависть — да, да! И ненависть сущих окрест! Сломимся, не устоим, и они нас изгубят всеконечно! До корени, до последи последния, до малого младеня истребят! Не простят прежебывшего величия нашего, яко же и римлянам, и ассириянам вороги ихние! И сами возможем забыть отни заветы и прадедни святыни земли — нам не забудут и не простят того! Ибо великим в беде велией не прощают прежебывшего величества их! Паки реку: в единении языка русского ныне спасение наше на земли! В любови и дружестве гражан земли нашея, всех — и бояр, и кметей, и смердов! Колико весит пред тем рознь княжая и бремя власти, врученной ханом Узбеком тверскому князю в Орде?

Федор ворчливо отмолвил;

— Все реченное возможно сказати и про князя Александра!

— Договор с Гедимином заключен? — спросил в лоб, точно кидаясь в сечу, Михайло Терентьич.

Тверичи переглянули: договор был тайный. Доселе молчавший Кобыла, что высился глыбою в углу, проговорил тут, впервые за вечер разомкнув уста:

— Не с нами решал! — и в голосе прозвучало явственно отчуждение от князя Александра и ото всех дел его. Вроде ничего не говорил, а сказал больше, чем прочие.


Михайло Терентьич, уже на сенях, покидая терем и уже опоясавшись, глаза в глаза, негромко рек Ивану:

— Договор сей возможешь ли достати? Князю Ивану тем великую помочь сотворишь в тяжбе их с Александром перед Ордой! Подумай, Акинфич!

ГЛАВА 57

Разумеется, ни мира, ни ряда с Александром Тверским заключить не удалось. Да и какой ряд мог быть между двумя равно великими князьями? Узбек своим решением, действительно, вверг нож в тело владимирской земли. Приходило скакать, баять с самим ханом Узбеком. Осенью Калита, бросив все дела на бояр и Симеона, устремил в Орду.

В Сарае Иван понял, что дела плохи. Тверские бояре, раздавая направо и налево заемное серебро, спешили упрочить успех своего князя, и уже собирали жалобщиков, дабы охулить Калиту перед ханом, и уже повели разговоры о том, дабы воротить Александру и весь владимирский стол.

Разумеется, дары и поминки Калита раздавал тоже. Однако думающие, что от обилия даров меняются судьбы истории, ошибаются жестоко.

Ибо подарки всегда дает и та и другая сторона.

Ибо при любом решении дела дары жалобщиков обратно не возвращаются, и потому кто мешает, получив мзду от тех и других, решить дело все же по-своему?

Ибо, наконец, берущий дары имеет и свою голову на плечах и ни за какие подарки не решит дела к явной невыгоде своей!

Только в том мелком и неважном случае, когда судье решительно все равно, кто окажется прав и кто виноват, тяжущихся судят по приносу. Но ежели от исхода дела зависит участь самого судии, любые преизобильные подношения окажут бессилие свое. А такое дело, как утверждение великого князя владимирского, кровно затрагивало и Орду и Узбека, ибо грозило и непоступлением дани, и смутою, и войной, и даже — в случае союза с Гедимином — полным отпадением Руси от Орды. Так что подарки с обеих сторон, и с тверской и с московской, не значили ровно ничего и ничего не могли изменить.

Против Александра, как и против Ивана, стояло только одно: страх Узбека и опасения его визиров. В первом случае — боязнь союза Твери с Литвой, во втором — чрезмерного усиления Ивана и, значит, также опасности последующего отпадения Руси от Орды.

Так сама неизбежная логика развития мусульманского султаната на Волге, утвердившегося вместо веротерпимой монгольской державы, в коем русские стали уже не союзниками немногочисленных монголов, а райей — бесправным податным населением, поставила правительство Сарая во враждебные отношения ко всем русским князьям без исключения. И Орда уже не просила у Руси вспомогательных войск для борьбы на южных и западных рубежах своих. Уже не ходили владимирские полки под Дедяков или в Болгарию. Духовная рознь по рубежу разных верований пролегла трещиною взаимного страха и ненависти, и трещина та все увеличивалась и увеличивалась, как забереги на весеннем льду, и надобно было только, чтобы подул ветер невзгоды, дабы разнести и разбить вдребезги прежнее неустойчивое равновесие. Скажем так: с того часа, как в Орде победил ислам, неизбежным стало Куликово поле. Тяжкое для Руси духовное это противустояние оказалось еще более тяжким, прямо трагичным для самих татар-мусульман, ибо ислам не помирил ханов Золотой Орды с иранскими Хулагуидами, союз с султаном египетским ничем не вознаградил Узбека, так как Египет отказался выступить вместе с Ордою против ее южного врага, и разноплеменная, все еще страшная соседям степная держава осталась в одиночестве и начала разваливаться уже при ближайших потомках Узбековых, сокрушаемая всеми подряд: Русью и Ольгердом Литовским, ханами Синей Орды и железным хромцом Тимуром.

Мы знаем, что произошло так. Но могли ли знать это Узбек с Иваном? Провидеть грядущее не дано никому, а прорицателям начинают верить лишь тогда, когда обещанное ими уже совершилось.

И потому в гордой столице Орды решали и не могли решить, кто опаснее из двоих князей, возглавляющих русскую райю: Иван или Александр? И решили, быть может, не так уж и глупо с ближайшего погляду. И уже не поняли, не могли понять, что вели заранее насмерть проигранную тавлейную игру. Ибо относиться к Руси как к райе было нельзя.

Калита знал, что единственное, чем он может пошатнуть доверие к Александру, это союз ворога своего с Гедимином. Но где доказательства измены тверского князя?

Скорее с отчаянья, чем по расчету, Иван извлек старинное послание Александра «Ко всем князьям, женущим по мне», посланное им некогда из Плескова. Все там было: и призыв к единенью, и к борьбе противу татар… Но Узбек прочел грамоту и пожал плечами, недобро глянув на Калиту.

— Что ты мне суешь грамоту, коей десять лет? Тогда должен был дать ее мне! Тогда, не теперь! Эта грамота против тебя, князь! Зачем держал, зачем скрывал от меня во все прошлые годы? Что еще прячешь ты от меня, как камень за пазухой? Ты многого хочешь, много берешь, князь! Ты ненавидишь врага своего. Нехорошо! Твой Бог должен наказать тебя за это!

Калита почуял, как покрывается испариной. Они сидели в том же покое, на тех же коврах и подушках, что и всегда, и те же кованые светильники многоразличных стран освещали покой. Но не было больше близости, пусть даже опасной прежней близости между ним и Узбеком. Не сотворялась она, не получалась теперь!

— Тогда повелитель потеряет Смоленск… — начал было Иван, но Узбек оборвал гневно:

— Смоленск? Почему Смоленск? Кто сказал про Смоленск? Ты сказал! Ты вечно говоришь про Смоленск! И когда брал ярлык на Дмитров, тоже был Смоленск! Всегда Смоленск!

Уже не испарина — холодный пот тек по щекам и по спине московского князя. И тогда Иван решился на такое, на что не решился бы никогда в жизни. Только с отчаяния, только при виде гибели главнейшего дела своего мог он пойти на то, что, казалось, само излилось у него из груди. Иван закричал.

Закричал бешено, так, как кричал когда-то Юрко, брызгая слюной, мешая русские слова с татарскими и ненавистно глядя прямо в расширенные от удивления очи Узбека:

— В конце концов, если ты слаб, то и я, я сам переметнусь к Гедимину! Молчи! Я не могу спасать тебя, хан, ежели ты хочешь только позора! Тебя теснят на Волыни, ляхи скоро отберут Галич, Литва уже стоит у ворот Чернигова! Во всех западных землях смеются над тобой! Дай рать! Дай пять, нет, десять туменов конницы! С ними я сотру в пыль Литву и голову Гедимина брошу к твоим ногам!

Он еще кричал что-то, сам уже не понимая, о чем. Его трясло; смолкнув, он едва утишил пляшущие зубы и руки. Но на Узбека нежданный крик Ивана подействовал как чаша воды, выплеснутая в лицо.

— Нету десяти туменов, — сказал он вдруг просто и устало. — Не поднять! Возьми два, пригрози смоленскому князю, как можешь. Ты простец, князь, а тут все не просто… Мне самому нельзя покидать Сарай, нельзя уводить отсюда войска.

— Тогда позволь мне… — начал было опомнившийся Иван, но Узбек решительно вздел запрещающую ладонь:

— Привезешь новую грамоту — поверю тебе! А ныне ступай! Я сказал!

«Что же теперь?!» — лихорадочно думал Иван, возвращаясь к себе на подворье. Свидетели! Свидетели! Где они? Иначе, в лучшем случае, все останет по-прежнему, а в худшем…

Дома, при входе, его предупредили, что в горнице гость, проситель. Иван скинул верхнее платье. Ступил в покой. В полутьме с лавки поднялся встречу ему высокий литвин с немного растерянным, белесым, каким-то неопределенным и смятым лицом.

— Здрастуй, князь! — сказал он, и Калита тотчас — по голосу прежде, чем по виду, — признал его. То был Наримонт-Глеб, снова угодивший в ордынский полон.

— Помоги, князь! — проговорил он жалобно, в то время как двое слуг, суетясь, возжигали свечи и накрывали пиршественный стол. — Выкуп сулил, не хотят… Помогай!

— Садись! — промолвил Калита, указывая на расставленные блюда и жестом удаляя слуг. — Садись, крестник, и будь гостем моим!

Мысленно Калита возвел очи горе и горячо восхвалил Господа. Кажется, он был спасен.

— Я вновь помогу тебе, князь, ежели только смогу помочь! — толковал Иван несколько позднее, когда уже слуги убрали кушанья и греческое вино порядком размягчило нежданного гостя. Толковал, сидя близко прямь Наримонта и повелительно заглядывая тому в глаза. — Помогу, ежели не одолеет Александр! Ежели не возьмет подо мною великого княжения! Тогда мы погибнем оба, и я и ты! Первое, что сделает Александр, — изгонит тебя из Нова Города. Второе — поддержит Ольгерда в борьбе за престол. Не тебя! Твой отец стар — пусть Господь продлит его годы! — твой отец стар, а Ольгерд с Кейстутом не оставят тебя в живых, меж ними уже был уговор, ты знаешь это?

Наримонт был бездарный полководец, и труслив. А как всякая бездарь, в придачу самолюбив и завистлив. И Калита знал, что и кому говорит. Достаточно напугав и разохотив гостя, Калита перешел наконец к той взаимной услуге, которую должен был оказать ему Наримонт-Глеб.

— Только одно! Тебе должно подтвердить, когда придет время тому, что у твоего отца действительно был заключен ряд с Александром противу хана. Подтвердить правду. Ни твой отец, ни Литва не потеряют от этого ничего. А Александр потеряет… многое. И тогда решать русские дела стану я один. И тогда в нужный час ты, а не Ольгерд сядешь на стол великих князей литовских! Запомни это! Ты, а не Ольгерд! И твоя голова не скатится с этих плеч!

Иван был достаточно умен, чтобы не посылать Наримонта к Узбеку тотчас. Всякое зелье целебное потребно во время свое и в меру свою. А выпустят из Орды Наримонта-Глеба, даже и по заступничеству Калиты, еще не скоро!

ГЛАВА 58

Как украсть тайную договорную грамоту и сделать это так, чтобы ее не хватились возможно дольше? Быть может, переписать? Но тогда недоказуема ее подлинность! Или, изготовив противень, подменить одну другою… Но серебряные вислые печати? Но оттиски личных княжеских клейм? А только по ним и удостоверяется подлинность грамоты! Иначе к противню (списку) должна быть приложена иная грамота, удостоверяющая подлинность первой, и грамота эта должна быть написана и запечатана лицом по меньшей мере княжеского рода. Я не знаю доподлинно, что происходило в тверском княжеском дому в 1338 году от Рождества Христова, и не могу и не хочу изобретать романического сюжета, ночных сцен, подкупленных слуг, тайных похищений и прочего. Грамота была, однако, взята и передана Ивану Акинфову княжеской, и быть может даже женской, рукой. И взята так, что ни Александр, ни дьяк его, обязанный следить за сугубою сохранностью тверских государственных хартий, не хватились ее до последнего дня и часа. Могу здесь повторить только одно, доподлинно известное мне, а именно, что «своя домочадая начаша вадити на Александра».


Иван Акинфов был во многом очень похож на своего отца. Для него, как и для Акинфа Великого, понятие родины не отделялось от родового добра, сел, угодий, животов и зажитков. Он и пришлых немцев не любил первее всего потому, что они могли оттеснить и оттесняли его от сытных кормлений и почестей княжеских. Получая от Ивана переяславскую вотчину свою, он не изменял Александру, не предавал князя в руки московитов, он токмо возвращал родовое добро.

Но так думал один лишь Иван. Уже родной его брат, Федор, думал иначе. И между братьями створилась немалая пря — до крика, до пребезобразного разбивания дорогой ордынской посуды, когда Федор одно орал:

— Не хочу! Не хочу! Не хочу!

Федор Акинфов, впрочем, и сам чуял, что творится и накатывает нечто неотвратимое. И уже Андрей Кобыла отшатнул от князя Александра, и уже Сашка Морхинин угрюмо смолкал при вспыхивающих то и дело толках о переходе под руку Калиты. И все же, когда дошел черед до грамоты тайной, все перевернулось и закипело в Федоре:

— Не хочу! Не буду! Иное что ежели, а в сем дели я не потатчик!

И едва не захлебнулся отъезд Акинфичей на Москву, да недаром пословица молвится: «Не было бы счастья, да несчастье помогло»…

Перед холопами мало чинились в те поры. Верный слуга знал и ведал дела семейные паче господина своего. Почасту и тайности всякие творили при слугах. Свой холоп умрет, да не донесет! Так было. Но так было не всегда.

Князя Александра любили все. За стать, за щедрость, за ясноту княжескую. И молодшие любили его паче вятших, кой одни ведали переменчивый и незаботный норов тверского князя. И нашелся, выискался один из слуг Ивана Акинфова, из верных верный, из близких близкий, — стремянный боярина, коего Иван не обинуясь посылывал со всяким делом и перед коим не скрывал самых заветных замыслов своих. И единого не знал Иван: что перед ним не токмо ратный холоп, до живота преданный своему господину, но и человек с совестью и честью, всеми помыслами своими, всем тихим криком души влюбленный в вышнего повелителя, в того, кто как солнце в небе освещал и давал ему с боярином жизнь и надежду, — в князя Александра Михалыча. И он, сей холоп, стал на дороге, на пути господина своего, он восстал противу, и не пострашил, и изрек в глаза хозяину суровое слово правды:

— Внемли, боярин! — молвил стремянный, остановясь посреди покоя и нагнув голову, исподлобья глядя в лицо Ивану Акинфову. — Долг холопа служить господину до живота своего! И мы все, и ты и я, холопы великого князя Александра. Внемли, боярин! Ведаю я о грамоте тайной, ю же намерил ты предати князю московскому, и не возмогу сего и тебе, боярин, не дозволю! Посмеешь — сам паду в ноги князю! Воротит тебя в железах и с грамотою той!


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18, 19, 20, 21, 22, 23, 24, 25, 26, 27