Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Нежность к ревущему зверю (№2) - Зона испытаний

ModernLib.Net / Приключения / Бахвалов Александр / Зона испытаний - Чтение (стр. 8)
Автор: Бахвалов Александр
Жанр: Приключения
Серия: Нежность к ревущему зверю

 

 


– Но вам же известно, – сказал Руканов, что на С-441 смонтировано специальное устройство для покидания самолета в аварийном случае. Оно имеет автономное электропитание, независимое от…

– Ну и что? – насмешливо прервал Углин. – А если лайнер поведет себя как «девятка»? Второй раз противоштопорный парашют может и не сработать.

– Во-первых, на «девятке» не было, а на лайнере установлен автоматический указатель углов атаки и перегрузки, а во-вторых, смонтированное на нем устройство для аварийного покидания самолета в свое время испытывалось в летном институте. Есть заключение.

– Ну и что? – тем же тоном повторил Углин. – Оттого, что летчики будут знать, при каких обстоятельствах началось сваливание, им не легче будет выбираться, если машину все-таки придется покидать. А что касается упомянутого вами заключения об испытании подобного устройства, то оно проводилось в летном институте на совсем другом самолете значительно меньшем. Об этом написано упомянутое вами заключение. Все эти аккумуляторы, тросы, лебедки, – Углин пренебрежительно махнул рукой, – несерьезно… Что вы будете делать, – он посмотрел на Долотова и Чернорая как на неразумных детишек, – что вы будете делать, если в этой городьбе что-нибудь заест? И в какой ситуации придется включать лебедки? Не забудьте, вас двое, покидать самолет надо по очереди. Словом, лайнер надо «опрыгивать».

Нужно проверить именно то устройство, которое стоит на C-441.

– Вы правы, – сказал Долотов. – Устройство должно быть испытано. На лайнере. В полетных условиях.

В комнате стало тихо. Никто не ждал, что именно Долотов поддержит Углина. И меньше всех – Руканов.

– Вячеслав Ильич, вы тоже так считаете? – Володя повернулся я Чернораю, чуть вздернув в иронической усмешке уголок сжатого рта. Руканов был уверен, что тот из одного чувства противоречия ответит отрицательно.

Гай сидел за председательским столом и тяжело переживал эту паузу. Если Чернорай скажет «нет», его возражение ничего не изменит, Углин все равно настоит на своем. Гай-Самари знал, что, не случись этого разговора, Чернорай, как и Долотов, принялся бы за испытание лайнера вообще без всяких приспособлений. Но коль скоро о них заговорили, возражать Долотову– значит заниматься дешевой бравадой. А нет ничего опаснее для репутации летчика-испытателя, как вольное и невольное намерение выставить себя готовым идти на больший риск, чем твои друзья. Одно дело – рисковать по своему почину и получать выговоры, как это случилось с Долотовым, другое – заранее возвещать о готовности перещеголять других.

А Чернорай, глядя на Углина, вспомнил, как восхищался ведущий первым вылетом лайнера, что говорил, поздравляя его, Чернорая, а заодно и Лютрова, который тоже любил этого нескладного человека. Вспомнив все это Чернорай со всегдашней кажущейся безучастностью к происходящему спокойно произнес:

– На производстве должна быть техника безопасности.

Углин удовлетворенно склонил голову и ткнул указательным пальцем в очки над переносьем. Жест получился очень похожим на тот, каким выражают нелестное понятие о чьих-либо умственных способностях – и на секунду Руканову показалось, что это относятся к нему. Он не сразу понял, что ошибся, а потому забыл, как собирался возразить. Тем временем поднялся Гай-Самари.

– Предлагаю вынести такое решение: выходить на расширенный методсовет после опробования устройства для аварийного покидания самолета. В том случае, разумеется, если испытание даст положительные результаты… Есть возражения?

Возражений не было.

Вернувшись в занимаемый им кабинет начальника отдела летных испытании, Руканов аккуратно присел в поворотное кресло за письменным столом, достал из кармана маленький кусочек замши, старательно протер очки, вздел их, убрал замшу, оглядел стол и, сложив пальцы, как буддист на молитве, задумался.

Нужно было хорошенько осмыслить столь неблагополучно сложившуюся для него обстановку на методсовете. До сих пор Володя считал, если его и подводили (тот же Белкин), то сам он безупречен, потому что из свойственной ему осторожности не предпринимал ничего сомнительного, не вводил никаких новшеств.

Руканов и впредь не собирался связывать себя какими-то нововведениями. Он хорошо понимал, что в том налаженном временем и особенностями опытного производства механизме, каким была летно-испытательная база, нельзя ничего менять, если эти изменения не вызываются требованиями дела. А до тех пор установившийся стиль работы – лучший. Да и вообще легче выстроить новый завод, оснастить его самым современным оборудованием, набрать и обучить людей управлять им, чем заменить какое-нибудь одно звено в цепи сложившегося заводского уклада. Замены эти происходят настолько болезненно, обнаруживают столько неожиданных препятствий, касаются стольких людей, их интересов, поднимают такую непросто объяснимую волну противодействия, что брать на свою голову подобные дела рискуют лишь очень энергичные люди. И очень верующие в то, что они делают. Володя не относил себя к их числу, хотя и возраст, и образование, и современные взгляды создавали у окружающих представление о нем как об инженере «новейшей формации». Руканов здраво рассудил, что по-настоящему заниматься производством – это потная, «грузовая» работа, та самая горка, которая укатала не одну «сивку». Была другая, не менее обширная область, где можно прослыть ревнителем современных веяний и при этом не сделать ровным счетом ничего. Область эта именуется администрированием и представляет собой вечно девственный край для освоении. Нет ничего, что столь же легко может быть поставлено в вину подчиненному и что потребует от него больших усилий для оправдания, как, например, его отношение к своим обязанностям. И Руканов никогда не упускал случая потребовать от подчиненных «должного отношения». Обнаружив две ошибки в служебной бумаге, он говорил машинистке:

– Ваша обязанность не просто стучать по клавишам, а делать это по-русски.

Машинистке было под сорок, ее десятилетний сын болел полиомиелитом, но даже когда появились необратимые последствия болезни, женщина не рыдала так, как после замечания Руканова, этого сухого, трезвого, образованного человека в ограненных очках.

– Где дежурный автобус? – спрашивал Руканов диспетчера Гаврилыча.

– Только что был, – кто-нибудь уехал… Вам что, прислать?

– Как же вы пришлете, если не знаете, где он? – отвечал Руканов и наставительно прекращал разговор.

– Почему вас нет на месте? Я звоню второй раз, – четко выговаривал Володя начальнику отдела эксплуатации. – Вы обязаны находиться на своем рабочем месте.

Руканов не повышал голоса и не превышал полномочий. Он проявлял власть, власть проявляла его. Он был неприятен всем, но неуязвим, а значит, неприятен вдвойне. Самого его это не трогало, он не искал «дешевой популярности». Производство есть область практической деятельности, а не институт духовного усовершенствования. Для дела необходимо, чтобы личность функционировала, то есть была подчинена производству «от и до». Дело страдает не от нравственного самосознания человека, а от его недостаточно ревностного отношения к своим обязанностям. Цена работнику – в степени его пригодности для того дела, к которому он приставлен, а кто и что думает об этом работнике, питают ли к нему расположение окружающие или нет – это из области гуманитарных понятий, технический эффект которых равен нулю. В «аппарате» каждый должен помнить о своих обязанностях, знать свое место, быть готовым неукоснительно выполнять распоряжения сверху, и Руканов изо всех сил старался показать себя человеком на своем месте, не забывая, что для этого недостаточно знать дело, нужно уметь производить впечатление хорошего работника.

И мог ли он предполагать, что его подстерегает удар именно с той стороны, откуда он меньше всего ожидал?..

Казалось, все шло как надо. Еще три дня назад он доложил Соколову, что С-441 подготовлен для полетов па большие углы и что дело лишь за утверждением программы на расширенном методсовете. Не только доложил, но и был уверен, что машина действительно готова. Теперь, воображая неминуемое объяснение с Главным и все то, что ему, Руканову, придется говорить об отсрочке полетов, Володя до хруста стискивал тонкие белые пальцы – настолько унизительным представлялось ему это объяснение в сравнении с тем обстоятельным, немногословным, вполне корректным докладом, который он сделал Соколову, сообщая о готовности лайнера. Руканов в этом докладе предусмотрел все, что могло интересовать Главного, – и подготовку летчиков, и монтаж экспериментального оборудования, и киносъемку некоторых режимов с самолета сопровождения. Что же подумает о нем Соколов?

Мало того. Теперь летчики – и не только они – будут говорить, что Углин занимается лайнером добросовестнее, чем это делал Руканов!

Володя и без напоминания Углина понимал, что устройство не отличается надежностью, как понимал и то, что во время «опрыгивания» нельзя предусмотреть всех условий, при которых, возможно, придется этим устройством воспользоваться: кто может сказать, как поведет себя лайнер после сваливания? Но ведь и Углин все это отлично представляет! Зачем же поднимать вопрос об этом «впрыгивании»? Чтобы противопоставить себя Руканову? Вызвать у руководителей КБ недоверие к его опыту, то самое недоверие, которое так недвусмысленно выказал Боровский на методсовете перед несостоявшимся вылетом дублера? Но побуждения Боровского ясны, а вот Углин чего добивается?

Однако спорить с Углиным, а тем более с летчиками, означало для Руканова рубить сук, на котором сидишь: требования летных экипажей, связанные с безопасностью полетов, обжалованию не подлежат, их нужно выполнять.

Первым поддержал Углина Долотов… Так и должно было случиться. То ли еще будет, когда вернется Данилов, и Руканов перейдет на прежнюю работу, а Долотов обоснуется на С-441! Ему история с характеристикой, наверное, в подробностях известна от Гая-Самари. На минуту вообразив, скольких людей он успел восстановить против себя, пока замещает Данилова, Руканов почувствовал смутную тревогу.

Но тут он укорил себя за то, что теряет драгоценное время на вещи ненужные и малозначащие, когда следует серьезнейшим образом обдумать первоочередное. Но поскольку для него не было ничего более первоочередного, чем зарекомендовать себя в полной мере пригодным для повышения в должности, поскольку только эта цель владела им безраздельно и подсказывала направление размышлений и действий, ему трудно было отличить одну тревогу от другой.

На память пришел разговор с главным инженером производственной части летной базы. Он обещал выпустить дублер после доработок раньше срока. Вот и Белкин уже приходил хлопотать насчет наземного экипажа.

Впрочем, Белкин – себе на уме, опасается, как бы на дублер не посадили кого-нибудь из молодых, кто растянет испытание самолета до второго пришествия… С высоты собственных устремлений Руканов презирал устремления Ивочки, считая, и не без основания, что Белкин принадлежит к «товариществу с ограниченной ответственностью», представители коего никогда не связывали достижение целей с необходимостью блюсти апломб.

Но как бы то ни было, интересы Руканова и Белкина совпадали: и тот и другой, пусть по разным причинам, всячески противились работе Долотова на лайнере.

«Скорей бы кончал Журавлев свои эксперименты, – думал Руканов. – Чем раньше Долотов начнет летать на С-224, тем лучше».

Пока его не посадили на лайнер, Чернорай был куда покладистее.

«Ни капли самолюбия», – пренебрежительно подумал о нем Руканов, не замечая, что противоречит себе: все то, что было до сих пор удобно в характере Чернорая, стало никуда не годным, как только сделалось помехой Руканову.

Посидев в неподвижности еще несколько минут и не найдя в своих размышлениях ничего утешительного, Руканов потянулся к телефону – нужно было связаться с летным институтом и просить прислать на фирму парашютиста-испытателя для «опрыгивания» лайнера.

10

После майских праздников Долотов перебрался за город.

В первый день вместе с ним и Костей Караушем на дачу приехала Даля. Долотов избегал обращаться к ней по имени в подражание Косте, но и спросить, как ее величают, тоже было неловко; отчество могло смущать ее или «неблагозвучностью», или, что всего вероятнее, она могла считать, что ей еще рано, еще не по возрасту называться по имени-отчеству. Впрочем, если бы не положение хозяйки дачи, вряд ли он раздумывал, как ее называть. Но вскоре Долотов забыл об этом.

Простота и естественность Дали очень располагали к себе, устраняли все недосказанное, все недомолвки первого знакомства. А это немаловажно: всегда легче живется в доме человека, к которому испытываешь расположение.

Даля водила его из комнаты в комнату, раздвигала шторы, распахивала окна, что-то прибирала, что-то встряхивала, мимоходом расспрашивая о его семейной жизни. Отвечая, Долотов с недоумением обнаруживал, как немного нужно слов, чтобы кому-то постороннему стало понятно, кто он таков и почему, столько-то лет прожив с женой, ушел от нее. Все выходило ясно и заурядно. По попробуй то же самое объяснить себе! Едва примешься за дело и тут же по уши увязнешь в причинах и следствиях, обвинениях и сомнениях, обидах и угрызениях совести, в сопоставлениях прошлого с настоящим…

С той же обезоруживающей непосредственностью, с какой Даля интересовалась его жизнью, она рассказывала о себе, о своем неудачном замужестве, как если бы воочию убедилась, что такому человеку, как он, да к тому же другу Кости, можно говорить обо всем. Долотов терпеливо слушал ее, ходил за ней по пятам, прилежно оглядывал комнаты и все, что в них было, пытаясь составить представление о людях, которые здесь жили. На этажерке из декоративно подпаленного бамбука он обнаружил книгу Данте «Новая жизнь». Она лежала среди словарей, справочников оптовых цен на металлоизделия, машины и оборудование. Старинный рисунок в книге, изображающий встречу поэта с красавицей Беатриче, внезапно пробудил в Долотове далекое и летучее, как дыхание, юношеское предощущение любви к своей Беатриче, к той неведомой, единственной женщине, как бы сотканной из слов сонетов, – прекрасной и бесплотной. Но, едва появившись, ощущение это тут же исчезло. Зачем оно приходило? Что предвещало? Новую жизнь?

– Это очень старое издание, – сказала Даля. – Хотите, подарю?

– Спасибо.

Прохаживаясь по участку, оглядывая добротно сделанный дом, окруженный плотвой рощицей берез, пристройки, яблоневый сад, кусты красной и черной смородины, посаженные вдоль плотного забора, за грядками с клубникой и ревенем, Костя приговаривал:

– Да, хорошо, у кого такой папа. А у кого ни папы, ни мамы?

Но что бы он ни говорил, Даля оставалась невозмутимой, и даже когда он по-свойски потрепал ее за двойной подбородок, она посмотрела на него скорее снисходительно, чем осуждающе, и, повернувшись к Долотову, заметила:

– Он, как мальчишка, хочет казаться хуже, чем есть.

– Для чего?

– О, причин – хоть отбавляй!

Костя промолчал, лишь коротко поглядел на Далю. Глаза его были настороженно сощурены, словно он ждал первого же ее промаха, чтобы приняться палить в ответ.

Начатый в саду разговор продолжился на террасе, где они присели «на дорожку». Вспоминая потом этот разговор, Долотов понял, что оказался тем самым третьим лицом, без которого, как без посредника, иным не удается ни высказаться самим, ни выслушать других.

Откуда-то тянуло дымом прошлогодней листвы, пахло намокшими за весну и еще не высохшими досками заборов, влажной землей. Солнце висело где-то низко за деревьями, его лучи касались вершин лишь самых высоких берез.

– Он только и делает, что старается показать, будто всегда был таким, – говорила Даля, глядя на Костю с шутливой укоризной.

– Он был другим?

– Еще бы! Он был славным парнем. Я таких и не знала. То есть я никаких не знала, но у меня хватило ума понять, что мне повезло. Никакая девушка не забывает, как с нею обошлись, когда она еще ничего не понимала. – Щеки ее тронул легкий румянец. – На людях он всегда немного хвастал, но я-то знала, какой он.

Костя хотел было что-то сказать, но лишь вздохнул и поглядел в потолок.

– Зато потом он очень постарался все испортить.

– Ничего я не старался.

– Еще как!

Костя резко поднялся, вышел во двор, отыскал там старые грабли и принялся сгребать листья.

– Вот всегда так. То ничего, а то… Конечно, ему обидно. Что ни говори, эти пятнадцать лет, их не вычеркнешь. Вся наша молодость… Разумеется, я тоже была виновата, мне нужно было пойти к нему, найти его, а я отступилась.

«Людям всегда кажется, что все нескладное в их жизни – это следствие того, что когда-то они не догадались или не захотели сделать самое нужное и самое важное, – думал Долотов, слушая погрустневшую Далю. – Но, ошибаясь, человек обязан понять, где выход. Вот главное. И уже не отступаться. Иначе вся жизнь от рождения до смерти, от начала до конца будет бестолковой».

– В шкафу два пледа, одеяло и подушка. Постельное белье в комоде, – говорила Даля, когда Долотов отвозил их с Костей в город. – Стелите где угодно: хотите на тахте, хотите па кровати, в маленькой комнате. Магазин недалеко, на краю деревни, ресторан на междугородном шоссе, рядом со станцией обслуживания автомобилей. А если надумаете сами готовить, на кухне газовая плита, только надо открыть баллоны, они в ящике за стеной дома.

По всему было видно, в этой заботе о нем сказалась рука Кости Карауша.

Но Долотов не пользовался ни бельем, ни кухней, ни огромным, как гроб, «телефункеном», спал в трикотажном костюме под золотистым одеялом, по утрам ходил на реку или полоскался под холодным душем в будке с черной бочкой на крыше, там же брился, потом кипятил чай в электрическом чайнике и уезжал на работу.

Странно было слышать свои шаги в пустом доме, двигаться, одеваться, зная, что рядом никого нет. Он никак не мог привыкнуть к тишине, к шороху деревьев, к раскачиванию ветвей плакучих берез за окном. Если город давно притупил внимание к себе, научил сторониться назойливости шума, мельтешения лиц, ныли, пестроты, то здесь он невольно тянулся слухом к каждому шороху, скрипу, здесь все бросалось в глаза, здесь, наконец, он обнаружил, что не все в городе было скверно. И даже обрадовался, когда Витюлька передал ему приглашение Игоря «прибыть на плов»; металлург получил-таки свою премию.

…Стол был накрыт на тринадцать персон, о чем Долотов узнал от матери Игоря, Евгении Михайловны, едва ступив на порог вместе с Извольским. Хозяйка говорила это каждому входящему, так что для тех, кто был в квартире, в этом повторении слышалось заклинание духов неудачи.

У Евгении Михайловны было тонкое выразительное лицо и красиво поседевшая голова, приставленная к нелепому туловищу, состоявшему, казалось, из слишком больших костей. Она напоминала тех уродливо нескладных женщин, чье уродство хоть и явно, но не вдруг определимо. Таким женщинам все очень трудно дается, даже дети, и они их не просто любят, а проживают рядом с ними свои вторые жизни, более прекрасные, чем первые. И готовы на все, защищая свое богатство, а две разные, по-разному прожитые жизни предполагают в них и ум, и опыта ость, и непримиримую властность.

К оговоренным семи часам вместе с хозяевами в квартире собралось одиннадцать человек: маленький, высохший, внимательно слушавший всех, но молчаливый старичок – брат погибшего в войну отца Игоря, известного военного; бабушка Игоря по матери, в прошлом видная журналистка, сохранившая до старости нотки очарованности в голосе; два соавтора-лауреата с женами; худенькая девушка, которую словоохотливая бабушка называла невестой Игоря и «своей сестрой», потому что та была младшим научным сотрудником института языковедения; Витюлька и Долотов.

В ожидании приглашения к столу, сиявшему хрусталем и фарфором посреди большой комнаты, Евгения Михайловна наказала мужчинам развлекать женщин, затем включила серый магнитофон, что стоял на маленьком рояле, и принялась расставлять там и сям хрустальные, тяжелые, как булыжники, пепельницы. В это время послышался очередной звонок в квартиру.

– Это двенадцатый и тринадцатый! – оповестила Евгения Михайловна, заторопившись к дверям. И через минуту вернулась вместе с Валерией и Одинцовым.

Как бы ни была неожиданна эта встреча для Долотова, оп все-таки не мог не заметить, что припоздавшие гость были представлены с той осторожной церемонностью, каковой хозяева выдают свое особое отношение к определенной категории приглашенных, которых видят впервые, но «премного наслышаны».

Из-за шума в комнате ни манерность представления новых гостей, ни сами гости ни произвели на собравшихся особого впечатления. Говор лишь слегка поутих, чуть притормозил течение, чтобы каждый мог скользнуть глазами в сторону новоявленных, улыбнуться, кивнуть, произнести слова привета, и приостановившиеся беседы покатили по прежним ухабам.

Валерия не вдруг приметила Долотова, но когда увидела, то в первую секунду явно растерялась, а затем разгневалась на себя; волнение обернулось досадой, на красивом лице обозначилось выражение упрямого сопротивления… Чему? Может быть, в глазах Долотова слишком ясно определилось нелестное отношение к ее появлению с Одинцовым?

Державшийся у нее за спиной Одинцов увидел Долотова сразу, словно искал его, тут же кивнул с тем равнодушным видом, который как бы говорил: я загодя знал о нашей встрече, предполагая твое недружелюбное отношение к ней, но я всего лишь сделал свое дело, привел Валерию и теперь умываю руки. И даже присел не рядом с ней, на один из стульев, а на угловую софу, в компанию к Витюльке, соавторам и их женам, и, пока соавторы изощрялись перед Извольским в аргументах «про» и «контра» новой гипотезы (после получения премии все кажется по плечу), Одинцов принялся рассказывать анекдоты. Одна из жен соавторов вначале сдержанно, с оглядкой, а там все раскатистей хохотала, в то время как жена другого соавтора, которой тоже хотелось посмеяться, лишь досадливо улыбалась. Наконец не выдержала, сдвинула Извольского и мужа к одной стороне и пересела поближе к Одинцову, принявшему ее с очаровательной улыбкой.

Долотов едва сдерживал себя от того, чтобы встать и уйти – до такой степени он почувствовал себя лишним, заметив почти презрительное выражение на лице Валерии, когда она обнаружила его среди гостей.

Поглядев, как устроились «двенадцатый и тринадцатый», Евгения Михайловна заторопилась на кухню, где ее сын алхимничал над пловом.

– А это из собрания бывалого авиатора, – травил Одинцов. – Курсанты собрались прыгать с парашютом…

Женщины смеялись так громко, что заставили замолчать даже соавторов. Витюлька воспользовался случаем и присел рядом с Валерией, радушно улыбнувшейся ему. Молчаливый старичок, приглядевшись к гостям и послушав каждого из них, не без удовольствия принялся разглядывать бухарские ковры, льдистое великолепие хрусталя за стеклами горки, старинный рояль с магнитофоном на нем, почти дворцовую драпировку окон, затейливую люстру, темно-вишневую обивку мебели и уставленный дулевским фарфором стол. Скрестив руки на груди, он как бы напитывался убранством квартиры, ни разу не повернув головы в сторону Одинцова, словно там не было ни смеха, ни восклицаний. Некоторое время и Долотов вслед за стариком оглядывал наследное жилище, в котором находил много общего с коврами, секретерами, фарфором и горками Риты Арнольдовны… Пришла на память Лия – она ни разу не позвонила ему, не спросила, почему он ушел, где и как живет. Что ж, по-видимому, прекрасно обходилась и без его объяснений.

– Я не позволю вам скучать! Идите сюда. – Долотова взяла под руку шустрая бабушка Игоря.

Он присел рядом с ней, и бывшая журналистка принялась говорить об отличиях, «литературы будней» от прочих видов словесного творчества, обращаясь разом и к Долотову и к невесте Игоря, вежливо кивавшей на вопросительные междометия литбабушки. Невеста относилась к редкому в наше время типу девушек душевно утонченных и мягких, чьи жизни обойдены сильными привязанностями, переживаниями, страстями, и это откладывает на них отпечаток какой-то стерильности. Они робки, деликатны, все в них благопристойно – улыбка, глубина выреза на платье, цвет чулок и форма шляпок. У них одних несмело выступающая грудь выглядит так, будто обложена под платьем газетной бумагой.

Долотов старался быть внимательным и заслужил комплимент.

– Вы мне нравитесь! – со смелостью ничем не рискующего человека сказала литбабушка. – Чем-то напоминаете Христа, но мужчинистее! И цвет лица несравнимо лучше!..

Долотову все труднее было поддерживать разговор. Как приемник с хорошей избирательностью, он цепко улавливал среди шума и суеты в квартире каждое сказанное Валерией слово, каждое ее движение. Быть с ней в одной комнате и не иметь возможности подойти – это настолько сковывало Долотова, требовало какого-то приниженного ложного поведения, что порой становилось невмоготу, и он выходил в коридор покурить, благо литбабушка увлекалась магнитофоном. И оттуда, из затемненного коридора, рассматривал Валерию без опасения быть ею замеченным.

Она сидела рядом с Извольский неподалеку от невесты Игоря, и один из соавторов, сунув руки в карманы брюк и положив ногу на ногу, уставился на Валерию как на главного докладчика научного симпозиума, только не умственным, а тоскливым собачьим взглядом, изредка переводя его на невесту Игоря, будто сравнивая девушек. Валерии было далеко до интеллигентности соседки, да что в том – было написано на лице соавтора, – что девушка в очках тихим голосом цитирует Заратустру? Что этот Заратустра по сравнению с темным пушком па верхней губе Валерии, шоколадной родинкой на ее шее? Невеста присаживалась не иначе как на самый кончик стула, а ходила так, словно пятками затирала следы за собой – изящная, ломкая…

– Красивая девушка, – услышал Долотов. – Вы ее знаете?

– Да.

В коридоре к Долотову присоединился внимательный старичок.

– Грузинка, – то ли оповестил, то ли спросил он.

– Нет. Впрочем, не знаю…

Теперь и Долотов заметил на лице Валерии то одухотворенное тихой печалью выражение, какое можно видеть на лицах грузинских красавиц: в их огромных медлительных глазах, в чеканном изгибе губ таится как бы предчувствие страданий от дарованной им красоты.

– Я ее помню, вы меня понимаете? Да, ее. Она приносила что-то на комиссию. А что, затрудняюсь сказать. Может, платье, может, еще чего… Я вам не сказал, я работаю приемщиком в комиссионке. В этой девушке есть что-то настоящее, знаете. Без натяжки. Я еще тогда заметил. Не потому, что она красива, нет. В ней, знаете, деликатность высокой пробы. Я знал красивых женщин. Еще не очень давно они ходила в комиссионку чаще, чем старухи в церковь. В людях, знаете, бывает, что красота – одна видимость, как у вещей.

Старичок помолчал, выискивая, куда бы стряхнуть пепел сигареты.

– У Жени пристрастие – иметь все высшего сорта. Так когда эта девушка вошла, я подумал, что на этот раз Женя замахнулась «на всю катушку». И еще подумал, что рядом с Игорем она будет в медной оправе, вы меня понимаете? Но Игорь тут ни при чем. Это сначала мне показалось, что прилетела первая «пчелка» на его деньги. Вы меня понимаете?

Он посмотрел на Долотова так, словно ждал вопроса, и, не дождавшись, продолжал:

– Какой-то кретин сказал, что деньги не пахнут. Не верьте. Они не только пахнут, они имеют лицо. Все зависит, кто и как их зарабатывает и на что тратит. Это легко понять, когда видишь, как человек начинает складывать потрепанные изгаженные бумажки и засовывать в карман дорогого пиджака, или когда их вынимают из ароматного нутра дамских сумочек… Все имеет свой запах. И деньги и вещи… А вещи, знаете, много могут рассказать. От них всегда идет запах жизни человека. Они всегда выдают своих хозяев, и даже тайные склонности. Как бы там небрежно клиент ни разворачивал сверток, как бы он ни был одет и как бы ни смотрел на меня, я по запаху вещи понимаю, кто он. Или это скупердяй, который вернулся из-за границы с тремя нейлоновыми шубками; или это прожившийся актер, и ему позарез нужно взять четвертной за сторублевый плащ; или это студентка, которая принесла мамин оренбургский платок, потому что за нее никто не платит ни в кино, ни в сосисочной; или это забулдыга, встряхивающий только что почищенный бензином, давно уже не модный пиджак… Все несут с вещами запах своей жизни. Вы меня понимаете? И если я вижу перед собой ни разу не надеванный монгольский реглан с его благородным ароматом кожи, это, знаете, кое-что говорит о владельце. Монгольский реглан – это целая эпоха, которую тоже сдали в комиссионку. Когда начинаешь разбираться в вещах, начинаешь понимать людей. Это не просто, знаете. Тоже наука.

Старичок улыбнулся чему-то и прибавил:

– Было время, когда во всем городе один я отличал драп кастор от сурлагана… Вы меня понимаете?

– От чего? – спросил Долотов и подумал: «Жулик какой-то».

– Вот и приемщики, как и вы, даже не знали, что это такое. А сурлаган – это берете светло-серое шинельное сукно, красите в синий цвет, потом бреете ворс безопасной бритвой, обрезаете до нужной ширины и натираете растопленным на ладони сливочным маслом, чтобы придать сукну характерный для кастора блеск. Да еще «для булды» посыпаете его нафталином, делаете вид, что вы его вынули из сундука бабушки. Цена на отрез после такой обработки возрастала вдвое. Сурлаганщики имели свою копейку… Только не у меня. Вы понимаете?

Старик хитро посмотрел на Долотова и, словно заручившись его снисходительностью, стряхнул пепел прямо на пол. Он замолчал потому, наверное, что в комнате стало тихо.

Невеста Игоря стояла у рояля, между литбабушкой и Одинцовым, и негромко говорила, по-учительски разделяя слова:

– Кем, в нравственном понимании, проживет человек в наше время, определяет не род занятий и не то, что мы предложим ему почитать, а его общение с людьми. Общение людей в конечном счете всех со всеми – вот самая действенная наука. И если это общение будет лишено красоты, добра, возвышенных правил, если между мужчиной и женщиной мы будем видеть только сходство и не замечать различий, а это очень даже может быть при ложно понимаемом равноправии, то никакое образование, даже гуманитарное, не воспрепятствует дурному в человеке. Чтобы поступать «как надо», человек должен на собственном опыте удостовериться, что это достойнее, чем «как мне хочется».


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17