И только летчики знали настоящую цену этому неказистому, близорукому человеку. Занимаясь «семеркой», он с легкостью фокусника держал в памяти данные о едва ли не всех полетах: когда, сколько и в каком из восемнадцати баков было залито топлива, какая при этом была центровка, какое полетное задание, что показали самописцы, сколько времени длился полет, какая в тот день была погода… Его профессиональная добросовестность выглядела юродством для тех, кто знал свои обязанности «от» и «до». В стужу, в дождь, в жару он был у самолета столько, сколько сам считал необходимым. Если для каких-то нужд на стоянку вызывались специалисты, Углин пребывал там до конца работ, сколько бы они ни длились. Все, что мог, он делал сам, и потому его спецодежда была самой истрепанной, замызганной и никак не свидетельствовала о его принадлежности к инженерной элите аэродрома. Истинный знаток дела, он до немыслимых подробностей знал новейшую историю самолетостроения, от первого полета «за звук» – когда, где, кто летал, тип самолета, марка двигателя, продолжительность пребывания в воздухе и «за звуком» – и до того, над чем работают сегодня все мало-мальски известные авиационные фирмы мира. Ему не стоило особого труда с ходу перечислить летные характеристики не только всех отечественных, но и зарубежных самолетов, для него не было секретов в практике летных испытаний, а взаимодействие новейших самолетных систем запросто укладывалось в его большую голову.
Но это был не Володя Руканов. Углину никогда не выбраться не только в замы Старика, но и в начальники бригады. Предрассудок судить по внешнему о человеке так же живуч и действен, как и все прочие предрассудки. И потому, может быть, встречая Углина на людях, Лютров подчеркнуто уважительно кланялся ему, отличая вниманием от всех прочих ведущих. И теперь он дождался, когда Углин повернет к нему голову, чтобы сказать:
– Добрый день, Иосаф Иванович.
– Здравствуйте, – испуганным шепотом ответил Углин и покосился на начальство, как если бы при нем нельзя было здороваться.
Ждали Гая-Самари. Когда он вошел, Немцов прервал разговор с генералом, обратился к нему и Лютрову. – Вот какое дело, товарищи! На серийном заводе авария. Крупная. Экипаж серийной машины С-44 покинул ее в воздухе. Жертв нет, но и самолета тоже. Нет и ясности в обстоятельствах, принудивших экипаж покинуть машину. Словом, нам надлежит разобраться. Вопросов мне не задевайте, я сказал все, что знаю. Погоды ждать нет времени, будем добираться поездом. Билеты заказаны, к восьми часам я жду вас на вокзале.
Из кабинета они вышли вместе с ведущими инженерами.
– Чего хоть говорят-то? – спросил Гай разом и Лютрова и Углина, посчитав, видимо, что они знают больше, чем он.
– Темнят, – сказал Углин, прикуривая сплющенную сигарету. – Проводили балансировку машины и начудили чего-то с триммерами. Как я понял из разговора, все объяснения кончаются тем, что машину резко бросило на крыло. При вводе в вираж, кажется… Судя по разговору, на борту не было нужных самописцев. Устройте летчику экзамен на знание материальной части, и вы поймете, где он пустил пенку.
– Вы с нами? – спросил Гай.
– Меня не посылают, – Углин пожал плечами и кивнул в сторону пария, стоящего у стола секретаря Добротворского.
– Хотите поехать? – сказал Гай.
– Да зачем я вам? Ни мне, ни ему там делать нечего, одна проформа… ДС не зря вас обоих берет.
Но предложение Гая было приятно ему: во взгляде ведущего, каким он взглянул на Лютрова, скользнула признательность.
– Да! – вдруг вспомнил Углин. – Вы должны знать летчика, он когда-то работал у нас – Трефилов.
– А, – понимающе отозвался Гай, и на лице его ясно обозначилось, что он потерял интерес к событию.
К вечеру следующего дня они уже сидели в кабинете директора серийного завода. Кроме нескольких человек, чье отношение к событию было неясно Лютрову, сюда были приглашены руководители летной службы завода и оба летчика злополучного С-44.
Лютров не сразу узнал Трефилова, он бы, наверно, и вовсе не узнал его, если бы не хорошо знакомый выпуклый лоб и глубокие глазницы, только они и остались неизменными: Трефилов не только сильно полысел, постарел, но и как-то неузнаваемо потускнел. И потому Лютрову невольно подумалось, что виноват в аварии Трефилов. От этой уверенности ему стало не по себе и очень захотелось, чтобы сейчас, в разговоре, вдруг выяснилось, что это совсем не так и чтобы, несмотря на явную неприязнь к нему и Гаю, он, Трефилов, смог убедиться в их объективности.
Пока все рассаживались, Гай было встал в приветливо улыбнулся, ожидая, что Трефилов подойдет поздороваться, но тот лишь мельком взглянул на них и едва кивнул. Гай еще постоял немного, улыбаясь уже по-другому, и тоже сел.
Если бы не эта обидная недоброжелательность Трефилова, Гай не был бы столь официален при разговоре с ним, не стал бы говорить ему «вы».
Разговор начал Немцов, и, пока он расспрашивал о происшествии, Лютров разглядывал Трефилова, вслушиваясь в его ответы и оценивая их.
При всей их кажущейся обстоятельности было ясно, что Трефилов чего-то не договаривает, и Лютров не мог отрешиться от подозрения, что про себя тот уже разобрался, где дал маху, но не решается сказать об этом. Второй летчик, невысокий человек с большим ртом и выступающей челюстью на открытом, бесхитростном лице, почти не отрывал глаз от высокого окна, словно больше был обеспокоен видами на завтрашнюю погоду, чем разговором в кабинете.
– Итак, после балансировки самолета вы начали боевой разворот, но при первом же движении штурвалом машина резко повалилась на крыло? Вы пытались выровнять самолет, но при быстро возрастающей скорости падения исправить положения не могли и дали команду покинуть машину…
– Да, пока высота позволяла…
– Разумеется… Пока позволяла высота… – Немцов опустил голову к блокноту с какими-то своими записями, и минуту в комнате было тихо.
– Донат Кузьмич, прошу вас…
– Я бы хотел услышать, как проводилась балансировка в этом полете. Только подробнее, пожалуйста, операцию за операцией.
«Ты-то чего еще лезешь?» – довольно откровенно было написано на лице Трефилова, когда он повернулся к Гаю. Зато второй летчик оставил в покое окно, за которым впервые прояснялось небо, и принялся очень внимательно слушать Гая. И тут Лютров увидел, что у него большие серые глаза, измученные какой-то непосильной заботой.
– Ну начал с руля поворота… Затем…
– Сначала выключили давление в гидроусилителях, так?
– Само собой.
Одну за другой он перечислял все операции.
– Листок задания был? Отметки делали или полагались на память?
– Не первый раз… чтобы крестики ставить. Все шло нормально, а когда начал разворот, машина «взбрыкнула» и пошла вниз… Я приналег на штурвал, но чувствую, что не вытяну…
– Да, конечно… При таком ускорении трудно было дотянуться до тумблера включения гидроусилителей, – хитрил Гай.
– Не так. Он еще до маневра включил их, – вмешался второй летчик, – а мне велел переключить гидравлику на дублирующую систему. Вот когда самолет «взбрыкнул»…
Лютров насторожился.
– Выходит, – сказал Гай, – самолет завалило на крыло в момент переключения гидравлики на дублирующую систему, а не в момент дачи штурвала?.. Или и то и другое произошло одновременно, с малой разницей во времени?
Гай чуял истину.
– Пожалуй, что да. Пожалуй, что так, – с облегчением согласился второй летчик.
Трефилов сделал неопределенный жест рукой: дескать, может быть.
«Углин был прав, – размышлял Лютров, начиная вслед за Гаем догадываться о происшедшем на борту. – Тут-то он и «пустил пенку». В начале балансировки он старательно выдерживал включение-выключение гидроусилителей, а к концу прилежание изменило ему. Гай неспроста поинтересовался, делал ли он записи: одни из рулей – руль высоты – он треммировал с невыключенным давлением в гидроусилителях, и если после такого треммирования переключалась гидравлика, то все очень просто… Импульсные включения машинки триммеров при давлении в гидроусилителях никак не влияют на поведение машины. Сделав затем небольшие дачи штурвалом, он посчитал, что все в порядке, потянул руку к тумблеру, чтобы включить гидроусилители, но чем-то отвлекся, а потом обнаружил тумблер в положении «включено» и решил, что подошло время очередной операции, вот он и велел второму летчику выключить гидравлику… Но почему Трефилов не сделал это сам?.. Может быть, нечетко проведенная последняя операция заронила настороженность и, приказывая второму летчику выключить гидравлику, он тем самым на нем хотел проверять себя?.. Если, мол, тот с легким сердцем выключит, значит, все идет как надо… Может быть… Но вся штука в том, что Трефилов принадлежал к людям, не располагающим к себе товарищей по работе, его, видимо, не только не уважают на заводе, но рядом с ним у летчиков пропадает всякая охота быть ему помощником… И в этом полете второй летчик действовал по принципу: «дело второго – не мешать первому…» Когда давление упало, триммеры сами собой резко переместили руль, машина «взбрыкнула», и… попробуй вытяни штурвал. А когда не знаешь, что происходит с машиной, хватайся за красные ручки катапульты. Все очень просто…
Обменявшись предположениями, Лютров и Гай убедили Немцова сделать контрольный полет, чтобы провести балансировку самолета со всеми ошибками заводского экипажа. Немцов согласился, но потребовал установить на борту С-44 самописцы.
– Как бы ни были убедительны ваши рассуждения, нельзя делать выводы без объективных данных.
Через три дня, рано утро», Лютров оторвал от полосы новенький С-44 и взял курс в зону испытательных полетов.
Скороподъемность, послушание, хорошо оберегаемая тишина в кабине, безупречность отделки каждой мелочи и почти осязаемая надежная упругость крыльев – все говорило о мощи, молодости и отличной маневренности корабля.
В два этапа набрав высоту, Лютров принялся старательно проделывать манипуляции балансировки самолета в продольном и поперечном отношениях.
Руль поворота. Выключить гидроусилители. Выждать, определить поведение машины. Дать импульсы на машинку триммеров… Прибавить, убавить. Выждать. Включить гидроусилители.
Элероны. Выключить гидроусилители. Выждать. Импульсы на триммеры. Убедиться в отсутствии отклонений в направлении полета. Включить гидроусилители.
Руль высоты. Выключить гидроусилители. Выждать. Работа триммерами. Включить.
Хорошо. Теперь включить в работу все гидроусилители, выждать при нейтральном положении штурвала по усилиям. Проследить за поведением самолета. Внимательней… А теперь несколько скольжений. Развороты. Влево, вправо… Штурвал на себя.
Машина вела себя безукоризненно.
– Ну что, Гай, начнем не по правилам?
– Начинай, Леша.
Не выключая гидроусилителей, Лютров на большой угол сместил триммер руля высоты.
– Выключай гидросистему!
– Держи штурвал.
Едва рычажок тумблера дошел до среднего положения, как самолет, точно надломившись, резко пошел вниз. Еще до того, как машине удалось набрать скорость, Лютров убрал триммер и, придерживая вместе с Гаем отяжелевший штурвал, вывел С-44 в горизонтальный полет.
…После расшифровки ленты самописцев в кабинете директора начался последний разговор. Пошептавшись о чем-то с бритоголовым, как буддийский монах, директором, Немцов сказал Лютрову:
– Слушаем вас, Алексей Сергеевич.
Легко сказать «слушаем»! А что говорить, когда и так все ясно, и каждое твое слово прозвучит приговором сидящему напротив Трефилову.
Лютров, как мог, кратко рассказал о полете и, стараясь избегать местоимений, перечислил причины, которые создали аварийную обстановку.
Выйдя из кабинета директора, Гай подошел к Трефилову и, делая вид, что не замечает его косящего взгляда, сказал доверительно:
– Ничего не поделаешь, дорогой мой! Пойми: невыявленная причина заставляет подозревать наличие каких-то дефектов конструкции, а что это значит для КБ и для нашего брата, сам понимаешь, не мне тебе говорить.
Трефилов ничего не ответил и ушел, не попрощавшись.
– Надо же так глупо потерять машину!.. – сокрушался Гай. – У меня из головы не выходит разговор Долотова с Трефиловым. Помнишь, я говорил тебе?
– Долотов не считал, что нужно «давать шанс человеческим слабостям», а?
Вечером к ним в номер зашел Немцов. Он только что говорил по ВЧ из кабинета директора завода с Главным и доложил ему о результатах разбора аварии. Соколов попросил передать трубку директору и «в очень сильных выражениях настаивал на отчислении с завода виновных».
– В конце концов это справедливо.
С этим нельзя было не согласиться, но говорить об этом не хотелось.
– Николай Сергеевич очень раздражен, – продолжал Немцов. – На базе неприятность. На этот раз что-то с бесхвосткой.
– Витюлька!.. – выдохнул Гай.
Они вернулись утром следующего дня и, едва выбравшись из самолета, предоставленного им директором завода, спросили у механиков на стоянке о состоянии Извольского.
– Жив! Ногу повредил, говорят, два ребра, зубы, что ль… Вообще, побился. В госпитале сейчас.
Эх, Витюлька, Витюлька! Что с тобой стряслось на этот раз?
Маленький, изящный, как танцор-подросток, он был не лучшим летчиком, но отличным парнем. До смешного крохотный рядом со своими дюжими коллегами, он носил самые малые роста летного обмундирования, да и те были для него чересчур свободны.
Его отец, профессор, руководитель филиала Академии наук, известный среди специалистов трудами по ботанической географии, не без боли сердечной предоставил единственному сыну право выбрать авиационный институт, не преминув высказать своего сожаления об отсутствии у того влечения к флоре земли. Но насильно мил не будешь, и на семейном торжестве по случаю успешной сдачи вступительных экзаменов отец пожелал сыну успехов на пути, «начатом в России Жуковским, Чаплыгиным и… другими, весьма почитаемыми в научном мире людьми». Чаплыгина из Витюльки не получилось.
На третьем курсе он впервые сел за штурвал спортивного самолета, и не столько по собственному побуждению, сколько из чувства солидарности с друзьями. Но если для остальных студентов факультета механики занятия в аэроклубе не пошли дальше спортивного увлечения, то для Витюльки это было только начало. Серьезность его любви к авиации сказалась даже в скоропалительной женитьбе, которая была не столько «сердечным следствием», сколько влечением характеров: избранница Витюльки постигала вместе с ним летное дело.
Может быть, были и другие – личные – мотивы в этой его увлеченности: подчиняя своей воле ревущую громадину, легко расстаешься с обидным для юноши представлением о собственной мужской неприглядности. Как знать?
Окончив институт и положив в карман рядом с дипломом инженера-механика новенькое удостоверение летчика-спортсмена, Извольский на радостях разошелся с женой, «мужеподобной особой, лишенной тормозящих центров», по словам профессора, «не стесняющей себя ни в выражениях, ни в действиях» в затяжной войне против свекра и свекрови.
Идя в этом навстречу родителям, Витюлька взамен рассчитывал получить согласие «предков» на перемену профессии: он уже тогда задумал стать летчиком-испытателем.
Решение сына стать летчиком очень расстроило профессора, находившего подобное занятие «уделом людей, может быть, и смелых, но не более», и мечтавшего видеть сына, пусть не естественником, но ученым, а не «ремесленником-аэронавтом». Но жертва сына, поступившегося личным счастьем ради покоя родителей, обезоружила отца. Профессор, может быть, и не смирился в душе с его новой привязанностью, но не мог не согласиться, что упорство, с каким сын шел к своей цели, само по себе достойно уважения.
Проработав два года инженером-механиком на фирме Соколова, Извольский всеми правдами и неправдами пробился в слушатели школы летчиков-испытателей, которую и закончил со свидетельством, где значилось, что Виктор Захарович Извольский является летчиком-испытателем четвертого класса.
На правах летчика-инспектора Боровский вывозил Витюльку на С-4, одной из первых реактивных машин Соколова. При всем гласном и неизменном нерасноложении к «ученым летунам», «корифей» не усмотрел огрехов в технике пилотировании подопечного. Инспекторская оценка Боровского была бесстрастно положительной.
Начав работать самостоятельно, Извольский, сделал несколько сотен полетов на все том же С-4, переоборудованном под летающую лабораторию. К тому времени из ангара выкатили С-40 – опытный вариант большой машины. Корабль поднимал Боровский, вторым летчиком неожиданно для всех был назначен Витюлька, только что получивший третий класс. Пока С-40 готовили к первому вылету, он продолжал летать на С-4 с установленными на нем различными системами С-40, провел испытание подвешенного под фюзеляж двигателя новой машины, и так прижился на С-4, что, когда, уже после вылета С-40, нужно было сделать несколько полетов на облегченной варианте С-4, Данилов поручил работу Извольскому. И в первом же полете Витюлька напрочь снес кормовую пяту при посадке. Оценив происшествие с присущей ему резкостью: «Учиться летать нужно, как играть на скрипке, чем раньше, тем лучше, чтобы вовремя понять, что это не твое дело», – Боровский, однако, не воспротивился назначению Извольского вторым летчиком к нему в экипаж на С-440. Никто не принимал всерьез афоризмы «корифея», его недолюбливали, а Витюлька со своим общительным веселым характером всем пришелся по душе: истина, высказанная недругом, как и ложь, изреченная другом, не оценивается по достоинству.
Скоро об этой посадке забыли: с кем не бывает! К тому же начальником комплекса был в ту пору давний «подвижник Главного – Евгений Маркович Триман, некогда награжденный полным «Георгием» за боевые вылеты на самолетах «Сопвич» и «Морис Фарман» еще в первую мировую войну. Триман сделал Извольскому внушение при закрытых дверях, на том и прекратил дело.
Извольского могло сбить с панталыку необычное включение тумблера уборки шасси – книзу, вместо привычного кверху. В этом разнобое для каждого мало приятного, но связанные с таким неудобством последствия подстерегали именно Витюльку. Только потому, что управление стояночными тормозами С-04 помещалось не где у С-4, он забыл снять самолет с тормозов перед взлетом. А тут еще лужи от недавнего дождя. Влекомый взлетной тягой двигателей, С-04 принялся весьма резво юзить вдоль полосы на заторможенных колесах. И лишь когда задымилась резина, а самолет повело в сторону, Извольский прекратил взлет точно по инструкции.
Досадуя на свои промашки, он по старой институтской привычке принимался яростно штудировать описания, инструкции, наставления, назубок усваивая дозволенное и недозволенное, допустимое и недопустимое, минимумы и максимумы каждого самолета. Ему казалось, что все его беды от недостаточно хорошо усвоенных описаний новой техники. На самом же деле Извольский знал все опытные машины лучше всех летчиков, старых и молодых, а не хватало ему совсем немногого.
Как и в любом ремесле, в искусстве пилотирования есть свои приемы мастерства. Они проявляются не только в идеальной точности выполнения полетных заданий, но и на взлете, на посадке и даже в простом проходе на малой высоте с последующей всегда эффектной горкой. Уловить в кажущейся одинаковости маневров тонкости высокого стиля может лишь наметанный глаз специалиста.
Извольский не раз видел и не мог не оценить приметы мастерства у более опытных своих коллег – Долотова, Гая, Боровского. Сколько раз он наблюдал, как ведомая Долотовым тяжелая машина, едва коснувшись бетона колесами шасси, не торопится опускать нос, а как бы раздумывает, прежде чем встать на третью опору. Зависающая на пробежке передняя часть фюзеляжа опускается словно без участия рук летчика, а сама собой, по мере падения скорости. Но это только так кажется. Умение до последней секунды использовать посадочную скорость говорит о виртуозном владении управлением самолета.
Восхищал его и Гай во время проходов над крышами базы на истребителях. Снизившись до предела, блеснув всеми заклепками, Гай чертом уносился от земли по крутой горке, венчая ее бочкой, да не какой-нибудь развалюхой, а ювелирно выполненной фигурой, когда самолет вращается, как нанизанный на собственную ось.
Какую бы машину ни поднимал Боровский, они у него никогда не колыхнутся, угол набора высоты как нарисованный, без поправок после отрыва, при котором скорость подъема носа точно совпадала со скоростью набора высоты, хоть записывай.
В последний раз Извольскому не повезло перед авиационным праздником. Перегоняя самолет на аэродром, откуда готовилась стартовать для прохода на параде эскадрилья С-4, Витюлька, по его собственному признанию, вознамерился пофорсить перед летчиками из «потешного войска». На этот раз пострадала не только кормовая пята, основательно досталось и фюзеляжу под хвостовым оперением.
Отвлекся ли Витюлька от земли перед тем, как колеса шасси должны были коснуться полосы, не уловил ли, что машина еще сохраняет полетную скорость, но, подавая штурвал на себя, чтобы попридержать машину на двух точках, он утянул ее кверху… По мере увеличения угла атаки, самолет резко затормозился и «посыпался» на хвост, вроде вороны перед посадкой. Сначала С-4 сделал дикого «козла», а затем, как брошенный, рухнул сразу на три точки. Лишь благодаря особенностям крыла машина не завалилась набок. Сгорел бы Извольский вместе с экипажем.
На этот раз происшествие получило внушительный резонанс.
Тримана сменил Юзефович, вызвавший на голову Витюльки гнев Старика. К счастью, Главный ограничился звонком на базу, а у телефона оказался Гай-Самари. В самых деликатных выражениях начальник летной службы изобразил трудные условия посадки, адскую грозу, сильный боковой ветер, чудовищный ливень и прочая, и прочая, хотя ничего из перечисленного на аэродроме посадки не наблюдалось. Взяв грех на душу, Гай закончил беседу со Стариком примирительной фразой, сводящей на нет остроту события:
– С каждым может случиться такое, а парень способный, и с ним это впервые.
Положив трубку так, словно это был сосуд с нитроглицерином, Гай бессильно откинулся на спинку стула и минуту глядел на Извольского, как на палача.
– Витенька, если вздумаешь еще фокусы показывать, вспомни этот разговор, я тебя очень прошу…
И он запомнил.
Когда Долотову поручили подготовить Извольского к испытаниям на штопор нового истребителя и они сделали несколько десятков полетов на спарке, Витюльку как подменили.
Борису Долотову удалось главное – привить Извольскому не только собственные навыки, но и хозяйское чувство к управляемому самолету, весьма отличительное от пассажирского ощущения скорости и пребывании на высоте. Осталось тайной, как сумел Долотов сбить в Извольском предрасположение к неудачам. Видимо, он знал Витюльку лучше других. Сам подлинный мастер, а потому немного колдун, наделенный предельно обостренным чувством своей слитности с машиной, Долотов как бы раскрыл Извольского, научил его обретать в полете то вдохновенное чувство, когда нервы человека словно бы простираются за пределы организма, пронизывают крылья, сопереживают напряжения атакуемого потоком летательного аппарата; когда летчик не только знает, но чувствует пределы возможностей самолета, как пределы усилий собственных мышц. Любой маневр, любой обозначенный в полетном листе режим он заставил Извольского выполнять дважды – в воображении и в воздухе, внушив ему, что в этом и заложен секрет непостижимо точных действий летчика в самых невероятных ситуациях, как если бы к его сознанию была подключена нужная программа.
Почти год вел Извольский испытания на штопор истребителей различных модификации, а когда работа была закончена, ему вручили свидетельство летчика-испытателя первого класса. Узнали об этом от того же Долотова. Приметив входящего в комнату отдыха Витюльку, лишь накануне получившего свидетельство, Долотов неожиданно для всех оставил бильярд и пошел ему навстречу.
– Рад за тебя. Поздравляю. Давно пора, – очень серьезно сказал Долотов.
К испытаниям на штопор одной из модификаций бесхвостки его готовил Гай-Самари. И почти всю программу Извольский провел безупречно.
Но если бы не Долотов, летавший с ним в паре на самолете сопровождения, этот полет был бы для Витюльки последним.
Вернувшись на аэродром, куда он передал координаты падения бесхвостки, Долотов, не раздеваясь, направился в кабинет Данилова. Кроме Добротворского и Руканова, улетевших к месту аварии на вертолете, там его ждали почти все руководители отделов испытаний, летчики, ведущие инженеры.
Не замечая одетого в новую летную куртку Юзефовича, Долотов сел поближе, чтобы видеть одного Данилова.
– С управлением что-то… Мотает виток за витком, а не выходит. Спрашиваю, что случилось, а он: «Погоди, – говорит; – не торопись». А как не торопиться, когда высоты нет… Я ему – прыгай, высота!.. До земли меньше тысячи метров. Я уж подумал, что-нибудь с катапультой. Нет, гляжу – вырвался… Падал по кривой к земле, парашют, правда, раскрылся, но, боюсь, у самой земли. Может, парашют и попридержал, не знаю, Я два раза над ним прошел, не поднимается.
– Самолет горел? – спросил Юзефович.
– Не знаю, – ответил Долотов, глядя по-прежнему на Данилова. – Он мог не успеть освободиться от кресла, оно упало вместе с ним или рядом…
– Что же помешало Извольскому покинуть машину вовремя?
Долотов повернулся к Юзефовичу.
– Я не гадалка. Говорю, что было.
– Интересно, почему он сказал «не торопись» на такой высоте? – вслух подумал Данилов.
– Что-нибудь с высотомером, – сказал кто-то.
– Очень может быть, – громко подхватил Юзефович. – Я слышал, Руканов распорядился не снимать высотомеры на очередную тарировку до конца программы полетов на штопор. Вот вам и возможное следствие…
– Спасибо, – заключил разговор Данилов. – Вы будьте неподалеку, вас наверняка захочет увидеть Савелий Петрович.
Последние слова относились к Долотову.
– Вот вам и следствие, – с особым смыслом повторил Юзефович и решительно стал выбираться из комнаты. Лицо его было непреклонным.
Никто в комнате не сказал больше ни слова, все смотрели на Долотова, пытаясь понять, чего можно ждать с возвращением вертолета.
Извольского привезли без сознания, в кровавых бинтах. Девушка-врач сумела сделать все, чтобы поддержать его до той минуты, когда за него примется главный хирург госпиталя.
А Юзефовича между тем обуревали свои хлопоты. Высказанные в кабинете Данилова предположения о неисправности высотомеров дадут пищу для разговоров, а это как раз то психологическое обоснование, когда можно действовать в открытую. Он велел принести документы, где отмечались регламентные работы, и, убедившись, что проверка высотомеров просрочена на несколько дней, приказал наземному экипажу написать объяснительные записки.
Главное было сделано. Подготовлены документы, уличающие ведущего инженера В. Л. Руканова в халатности. Нет, нет, никто не утверждает, что она привела к аварии, разобраться в причинах – дело комиссии. Его, Юзефовича, обязанность предоставить ей все, что прямо или косвенно поможет найти истину. Но в любом случае просроченные отметки в документах, объяснительные записки и его докладная произведут искомое впечатление. Юзефович не сомневался, что с такой «телегой» позади ни о каком повышении в должности в обозреваемом будущем Руканов не может и мечтать.
Но если вышло черт знает что, то виной всему, видимо, время, когда все происходит не по тем правилам, по которым жил и уже не мог не жить Юзефович. И еще потому, что у Павла Борисовича Разумихина, назначенного возглавить аварийную комиссию, оказалось два неудобных качества: хорошая память и никакого понятия о деликатности в отношении номенклатурной фигуры и. о. начальника комплекса.
На первом же заседании, где подводились итоги осмотра самолета на месте падения, Разумихин удивленно поднял брови, увидев сидящего со скромным видом Юзефовича – тот не был членом комиссии.
– А ты с чем пожаловал? – спросил он самым уничижительным тоном, какой только может быть у человека, не привыкшего стеснять себя в выражениях. – Имеешь мнение?.. У тебя, помнится, всегда было особое мнение. Ну?
Два десятка людей за длинным столом в кабинете Данилова хорошо знали, что означает это «ну?».
– У вас в папке моя докладная, Павел Борисович… Могут быть вопросы…
– О Руканове, что ли?
– Не только, там…
Руканов, сидевший напротив Лютрова, рядом с Гаем и Долотовым, снял очки и принялся старательно протирать сложенным носовым платком толстые, ограненные стенда. Руки его дрожали. Заметив это, Лютров почувствовал нечто, вроде удовлетворения: что-нибудь да останется в пасторской душе Руканова после этой передряги, что-то оживет в ней, сделает менее стерильной и более человеческой.
– Ты что, всерьез считаешь, что два просроченных дня в годовых регламентных проверках приборов послужили причиной отказа в работе? Или меня за дурака принимаешь?
– Я не понимаю вас.
– Врешь.
Разумихин подался через стол к Юзефовичу и несколько мгновений в упор смотрел на него, наливаясь злобой.
– Скажи, чем ты занимаешься в авиации?.. Сам не знаешь. И никто тут не знает. Гляжу я на тебя и никак не могу понять, почему Соколов не выгнал тебя… И хоть бы работягой был, механиком, прибористом…
– Вы что?
– Не перебивай! Сядь!.. Думаешь, я этой бумажке поверю? – Разумихин тряхнул докладной Юзефовича. – Да скажи ты мне, что завтра будет утро, я и тому не поверю с твоих слов… Сочинил бы кто другой, а тебя я с тридцать девятого помню. Если собрать по бумажке с каждого, кого ты оплевал в ту пору, вот этой папки не хватит… А ведь они не пишут. Почему бы это, Юзефович?.. Более того, ты работаешь в КБ Главного конструктора, которому известны твои художества, и все-таки он терпит тебя. А что стоит ему загнать тебя за Можай, а?..
Подбородок Разумихина подергивался, побелевшее лицо не сохранило и тени его всегдашнего добродушного выражения.
– Я тебя не задерживаю.