Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Нежность к ревущему зверю (№1) - Нежность к ревущему зверю

ModernLib.Net / Приключения / Бахвалов Александр / Нежность к ревущему зверю - Чтение (стр. 4)
Автор: Бахвалов Александр
Жанр: Приключения
Серия: Нежность к ревущему зверю

 

 


Они с Колчановым уже допивали бутылку, а Марья Васильевна больше не дотронулась к едва пригубленной в самом начале застолья рюмке.

– И не уговаривай, – сказал Колчанов, разливая остатки. – Не пьет. У нее дед старовером был. Его внучка. У них в Сафонове одни староверы жили, к ним, говорят, пьяных-то и в деревню не пускали.

Колчанов засмеялся смехом человека, внешне подтрунивающего над таким положением вещей, однако не скрывающего, что выбрал жену из лучшего человеческого материала, как выбирал, наверно, холодильник «Днепр», приемник «Фестиваль», телевизор, черепицу на крышу дома, узорчатый линолеум на кухню, прочную полированную мебель и все, что находилось в пределах зеленого забора, – разношерстное, однако ноское и дающее максимум того, что можно ждать от вещей.

– Вот ты спросил, чего я не летаю? – пьяно растягивая слова, сказал Колчанов. – Думаешь, меня по болезни списали? – Он посмотрел на сыновей, принял мину строгого отца и приказал: – Марш спать! Мать, гони, посидели, и будет.

Он допил свою рюмку и продолжал:

– Я в училище как попал? Сдуру. Развели агитацию в военкомате, ну я и пошел. Одно слово – летчик! А чего мне слово? Чего в нем, в слове-то? Ты летишь, а никто и не знает, кто летит и куда летит. Вот ежели гробанешься, может, и узнают. Вот тебя во всем городе один я узнал, а не дотянули бы – все узнали, Помнишь Котлярова? Красавец парень! А после аварии? На ЛА-9? Нет, думаю, это дело не по мне.

– Будет тебе, – спокойно сказала Марья Васильевна.

Она смотрела на вспотевшего мужа отчужденно, ее сжатые губы выражали брезгливое пренебрежение.

– Ты бы Алексею Сергеевичу охоту устроил на зорьке… Вы же охотник?

– Опять угадали. А что, есть куда сходить?

– Заметано, – послушно отозвался муж. – Мне завтра нельзя, на работу к четырем, а тебя шофер подбросит на луга, к Сафоновским озерам. И собаку возьми. Па-аршивая собака, но из воды подаст, только потому и держу. Ружья?.. Сейчас.

Он встал и нетвердо вышел в соседнюю комнату.

– Откуда вы? – просто спросила женщина.

– Живу в Энске, работаю в пригороде… Правда, сейчас мы летаем не со своего аэродрома. – Лютров вдруг замолчал, по лицу женщины тенью скользнуло выражение сожаления, словно он говорил совсем не о том, о чем она спрашивала.

Не дослушав, она вышла на кухню. Вернулся Колчанов. В руках у него было ружье и патронташ, набитый красными патронами.

– Вот. «Зауэр». Бой что надо. Плащ и сапоги в прихожей.

Марья Васильевна внесла большую кастрюлю с пельменями. Первую тарелку она подала Лютрову, не взглянув на него, потом мужу.

Колчанов наклонился над горкой пельменей, окунув лицо в густой пахучий пар.

– Как тут вторую не откупорить, а? Маш?

Марьи Васильевна покосилась на Лютрова, спокойно ожидая, что скажет он. Лютров отрицательно покачал головой.

– Тебе больше нельзя, – холодно сказала она.

– Маша, такой гость!

– Тебе когда вставать? Будешь свободный – пей.

– Во, понял? И все.

– Жена права, Петр Саввич. И мне хватит, завтра начальство мое прилетит, неудобно.

– Молчу! Дело есть дело.

Если бы Колчанов был трезв, говорить было бы некому и не о чем. Лютров слушал одни и те же разглагольствования о «плохом постанове дела», об отсутствии необходимой наземной техники для обслуживания самолетов, о том, что в Перекатах не хотят жить летчики, а стюардессы развратили местных барышень короткими юбками («У нас такое ни в жизнь не обозначилось бы, а тут – форма!»); что механики ничего не смыслят в своем деле и задарма получают деньги.

Лютров хорошо знал весьма распространенную категорию людей, которые видят огрехи везде, начиная от постановлений месткома и кончая модой на длину юбок, что не мешает им извлекать пользу из каждой буквы закона. А то, что Колчанов принадлежал именно в этой малопочтенной категории, Лютров не сомневался. В душе Колчанову было наплевать на хорошие и плохие «постановы дела», главная его забота – доказать свою непричастность к тому, что некогда может быть поставлено ему в вину.

– Будет, – остановила его жена, – совсем заговорил человека, а и ему отдохнуть нужно, десятый час!

– Это верно. Ты ему постели.

– Не твоя забота. Ступай ложись, – сказала она и направилась в соседнюю комнату.

Колчанов послушно поплелся за ней.

Через десять минут Марья Васильевна вернулась. В руках она держала большую подушку со свежей, только что надетой наволочкой, простыни были зажаты под мышкой.

Я вам здесь постелю, это у нас самая большая лежанка, – улыбнулась она, подходя к большой тахте у окна.

Не давая себе отчета, зачем он это делает, Лютров поглядел на приоткрытую дверь спальня хозяев.

– Спит уже, – ответила она на его взгляд, – он как сурок: чуть выпьет или поест поплотнее – и разомлеет… Головой слаб.

– Я начинаю верить, что вы и в самом деле угадываете мысли, – сказал Лютров.

Минуту она невозмутимо взбивала подушку.

– Разглядеть человека много ума не надо. А такой, как мой Петя, сам себя кажет: пригласил в гости, чтоб потешиться, вот-де какие у меня приятели, и сам же охаял вашу профессию, потому как не осилил… Чего в нем невидного? Ест, болтает одному себе в лад, и весь тут. Вот вы летаете, давно, поди, если мужа еще обучали, значит, дело по плечу вам, так в это видно… Человек вы не суетливый, глядите спокойно, весь для людей, тихий, вроде бы сторонний. Значит, сильный. Не кулаками, душой. А уж коли человек сильный не в начальниках ходит, значит, делом мастит да совестлив: ему людьми-то понукать стыдно, совесть не велит… Моему только дай власть, он всякому укажет, со всякого взыщет, всякого служить заставит, потому как совесть для него китайская книга: хоть год гляди, ничего не выкажет… А такие, как вы, совесть-то хранят свято, неприкосновенно, как намогильную плиту материну.

– Люди скрытны, Мария Васильевна, иногда их принимают за тех, кем они хотят выглядеть.

– Верно, иной и вырядится в человека, а приглядись, дурак и скажется…

Лютров слушал женщину, как, наверно, в давние времена слушали пророчиц: от нее исходила покоряющая уверенность в своем всепонимании. Она говорила, как стелила постель, – споро, без лишних движений, нисколько не сомневаясь, что брошенная простыня ляжет так, как то должно быть.

– Прислала к нам молодого врача из Москвы. Давно это было. Высокий, волосы на лоб зачесаны, бородка стриженная, а самому лет тридцать. Стали бабы говорить: чудак, мол, а дельный, лечит знающе, заботливо. Что ж, думаю, чудного-то в нем, коли врач знающий? Борода на мужике не велика чудинка. Оказывается, висит у него на дверях записка, что входите, мол, все, кому до меня нужда, а попусту только белым синьорам можно. Что это, думаю, за белые синьоры? Санитарки, что ли?.. Шла как-то мимо, дай, думаю, зайду. Он у нас через два дома жил, у бабки Саши. Комната у него с отдельным «ходом, а на дверях, и верно, записка под стеклышком: «Входите, если нужна помощь врача, начался пожар, наводнение или вы белла синьора». Вот оно что… Вхожу. Сидит за столом в сорочке, не оборачивается, говорит: «Минутку». Стою. Долго писал, потом повернулся, поправил очки вот эдак, – она растопырила пальцы, как пианист на октаву, – и говорит: «Слушаю?» Разглядела я его получше и отвечаю: «Записку-то с дверей снимите». – «Это почему?» – «Пожар случится, выскочите. Наводнений у нас не бывает, а красивые женщины по объявлению не придут». – «Однако вы пришли». – «На дурака пришла поглядеть». Сказала, с тем и ушла.

– А вы злая.

– Не велико зло одернуть человека, коли тот выставляется.

– И снял записку?

– Дураки-то, они упрямые… Бабкина дочь приехала, она и сняла, да и его, голубчика, заодно прибрала к рукам, хоть и старше годами. Теперь в Энске живут, сошлись. Он, сказывают, с женой развелся, ее предпочел, несмотря что у нее Валера, дочь взрослая… Отец-то ее совсем молодым помер, болел сильно… Хотя и шальная баба была, но и красавица, это уж чего там… Родить родила, а растить бабке Саше пришлось. Мать-то свою Валера не во всякий праздник видела. Появится в Перекатах на неделю, да и умахнет на год. Все в какие-то экспедиции ездила. Теперь муж ездит… Отчим в экспедицию, а Валера к матери погостить… Да в этот раз что-то не путем сорвалась. С работой рассчиталась, в тот же день билет взяла на самолет, ей муж мой доставал, со скидкой. А завтра, гляди, и умахнет… Девушка она хорошая, уважительная, да путных людей не знала. Маленькой была – обижали кому не лень, выросла, тоже тунеядцы какие-то вокруг вьются. В Энске-то, может, и замуж выйдет за хорошего человека или учиться пойдет… Да только отчим вот, говорят, против, чтобы она у их жила. Я-де своих детей бросил не для того, чтобы чужих кормить. Да и то, правду сказать…

Стоя у открытой форточки с сигаретой, Лютров слушал ее негромкий голос, следил за снующими над столом руками женщины, прибирающей посуду, и все больше проникался неприятием духа этого дома, его устоявшейся тишины, красных дорожек на хорошо выкрашенном полу, делающих неслышными шаги хозяйки; безропотного признания Колчановым превосходства жены, его собачьего послушания, а главное, того смысла сожительства этих разных людей, которое принижало их человеческую значимость. Что связывает их? Какие общие жизненные задачи они подрядились выполнить, несмотря на презрение женщины к мужчине? Причем она даже не пытается это скрыть не только от него, но и от посторонних, а он понимает, не может не понимать, а значит, принимает такие условия, и это не приводит ни к разрыву, ни к другим осложнениям, а напротив, не мешает им жить, растить сыновей и считать себя вправе корить образ жизни других.

Он едва сдерживался, чтобы не спросить, как это она со своим умом, проницательностью, своей. недюжинной внешностью, наконец, выбрала в спутники себе человека явно не по плечу?

– Вы давно замужем за Петром Саввичем?

– Мужа моего мне дедушка присоветовал, – сказала она, словно не слыхала вопроса, и едва не рассмеялась, приметив на лице гостя смущенную растерянность. – Вам ведь не то интересно, сколько я прожила с Петром Саввичем, детишки-то вон они, а что я в нем нашла… Дед у меня, как бабка Саша для Валерии, одним родным человеком и был. Отец на войне убит, мать померла, а дедушка жил и жил и все книжки читал – старые, в кожаных переплетах, иных не признавал. Прочтет что ни то поучительное, меня зовет: «Слушай, внученька, набирайся ума. Ум что казна, по денежке собирается. Хорошие мысли не блохи, сами не набегут… Книга писана человеком крайнего ума. Вещие, – говорит, – слова, про нынешнее время сказано, а потому должен я увидеть, какой такой человек приданым твоим распоряжаться станет».

Последние слова хозяйка проговорила со спокойной уверенностью и после некоторого молчания – стоит, нет ли? – уточнила, что за ними разумелось:

– Мужниного тут немного, дом на дедушкины деньги ставлен… И уж совсем от болезней захирел, едва ходил, а все свое, все обо мне. «Какой парень глянется, ты, – говорит, – его ко мне, поглядеть». – «Ну тебя, – говорю, – дедушка». – «Да не бойся, внученька, неволить не буду, решать тебе, потому как равенство, а поглядеть приведи, может, и мое слово нелишне будет».

Лютров улыбнулся, ожидая, что и хозяйка усмехнется вздорным на его взгляд словам деда, но лицо ее оставалось неизменно спокойным, как и скупые, небрежно ловкие прикосновения пальцев к убираемой со стола посуде.

– Когда аэропорт строили, народу понаехало много. Из деревень, да и совсем не наших. Клуб на стройке открыли, танцы, почитай, каждый день… И я раз увязалась за девчатами. А как пришла да поглядела на приезжих женщин – груди вздернуты как повыше, повидней, бери, мол, кто смелый, твое. Губы крашены, ресницы крашены, в туалете курят, юбки в обтяжку… Испугалась я, вспомнила дедушкино чтение, да и бежать оттуда. Девчата меня за руку, погоди, ошалела, что ль, вместе пойдем… А рядом парень стоял в форменном пиджаке, «Я тоже в город, – говорит, – так что могу проводить, если не возражаете». Поглядела, парень не особо крепкий, если что – уберегусь, да и в форме. Так и познакомились. С полгода ходил к нам. «Как, – говорю, – дедушка, приглянулся Петя?» – «А ничего, ничего… Головой не шибко силен, но гнезда не разорит. Коли не жаль девичества, выходи, будешь сыта и обогрета».

Последнее было сказано негромко, из некоего отдаления, словно она не рассказывала уже, а размышляла вслух о ей самой непонятных вещах.

– Что ж, надо думать, прав оказался дедушка, – сказал Лютров.

«А девичества вам жаль», – подумал он.

Хозяйка вскинула на него внимательные глаза, будто услышала не то, что он сказал, а что подумал, но лицо ее не изменилось, и в невозмутимости этой жила, уютно угнездившись, некая прирученная и плодовитая правота. «Что бы вы там ни подумали, – говорило это выражение, – а у меня свой расчет, не вашему пониманию чета».

Прибрав белую скатерть, под которой оказалась темная бархатная, она прошла на кухню, погасила там свет; вернулась, включила бра у изголовья над тахтой, выключила большую люстру в виде цветка ландыша, пожелала гостю спокойной ночи и прикрыла за собой двери спальни.

Лютров еще докуривал сигарету, когда за дверью в прихожую заворчала и несколько раз пролаяла собака.

– Кто-то свой, – определила хозяйка, выходя в халате и наскоро закручивая в узел длинные волосы.

Она долго не возвращалась. Из всего приглушенного толстой дверью разговора Лютров разобрал только несколько раз повторенное просительное обращение: «Тетя Маша». Наконец, дверь отворилась, и вместе с хозяйкой в комнату вошла высокая девушка в плаще и с чемоданом, обе стороны которого пестрели крупной белой клеткой по синему фону. Что-то необычное почудилось Лютрову в ее лице.

– Здравствуйте, – очень охотно, но тихо проговорила девушка, сверкнув белками огромных глаз, внося в дом какое-то свое шумное, свободное и быстрое дыхание, едва сдерживаемую подвижность, словно только прибежала из кино, с улицы, и никак не освоится с теснотой дома.

– Видишь, – доказательным тоном проговорила хозяйка, имея в виду гостя, – так что не обессудь, переспишь на кухне.

– Ой, конечно! Я прямо на полу. Спасибо вам, тетя Маша!..

Она так искренне благодарила хозяйку, что когда поворачивалась в сторону Лютрова, глядела на него с благодарной улыбкой, и тогда он снова видел сверкающие белки глаз, но, как ни пытался, не мог получше разглядеть в полутьме комнаты наполовину угаданную им красоту лица девушки.

– Снимай плащ и иди на кухню, дай людям покой, – строже, чем следовало, с нотками ревнивого укора в голосе сказала Марья Васильевна, стремительно направляясь в спальню.

Девушка положила чемодан у двери, с резким шелестом сняла «болонью», выказав острые маленькие груди, укрытые алой кофточкой, быстро повесила плащ у двери и послушно, не взглянув больше на Лютрова, словно и это было запрещено ей, пошла за хозяйкой, несущей в руках темную подушку и байковое одеяло. Тощий постельный набор вполне соответствовал застывшему на лице Марьи Васильевны непреклонному неудовольствию, и потому Лютров решил, что попросившая ночлега девушка принадлежит к тем знакомым хозяевам дома, с которыми здесь не церемонятся, в отличие от него, чья постель благоухала белым уютом.

В кухне вспыхнул свет, четко обозначивший квадрат мутного стекла на дверях, что-то неприязненно громыхнуло, послышалось лязганье металлических распорок раскладушки, донесся шепот: «Я сама, тетя Маша!»

Когда хозяйка выходила, Лютров успел приметить склоненную фигурку девушки, осыпавшиеся на лицо длинные прямые волосы.

В доме снова все стихло. Лютров принялся возиться с застрявшим внизу бегунком застежки на куртке и увидел слева па полу медленно расширяющуюся полоску света, тянущегося в сторону кухонной двери. Подняв голову, он разглядел просунутую в щель руку и призывные взмахи длинных пальцев. Лютров подошел. Его еще раз поманили, теперь уже одним пальцем, чтобы склонился пониже.

Он нагнулся и услышал:

– У вас есть сигареты?..

В узкой щели Лютров приметил предостерегающе приложенный к губам указательный палец. Он понимающе кивнул и просунул пачку.

Из кухни пахло ванилью, тестом, черным перцем, шелухой луковиц. Пока она неумело выуживала из пачки сигарету, дверь приоткрылась побольше, показалась матово белая рука, худенькое плечо е пересекающей ключицу бретелькой и кружевное начало сорочки.

– Спасибо, – шепнула она, возвращая сигареты.

– Спички?

– Не надо, здесь есть.

– Вы ужинали?

Она отрицательно покачала головой.

– Там пельмени, поищите.

Она едва не прыснула от его тона заговорщика.

– Как вас зовут?

– Алексей.

– А меня Валерой… Спокойной ночи!

Когда Лютров разделся и лег под толстое одеяло в шершавом пододеяльнике, пахнущем чужой постелью, он вспомнил, что об этой девушке говорила ему хозяйка, это она наезжает к матери в Энск и теперь опять собралась лететь по билету со скидкой, а из головы не шло худенькое плечо в развале длинных шелковистых волос, какая-то беспомощная бретелька и кружевное начало сорочки. Он опять не смог как следует разглядеть ее лицо… Лютров долго прислушивался к той темноте, что была за дверью кухни, к тонкому пружинному звону раскладушки, представлял Валерию лежащей на ней калачиком, дышащую кухонными запахами, тяжко томился на своем снежно-белом крахмальном ложе и повял наконец, какая основа объединяет хозяев этого дома. Превыше всего, превыше всех и всяческих человеческих смыслов, чувств, склонностей, желаний, любовных утех, материнства и отцовства здесь почитается пожизненная прочная сытость. Она над ними. Умри завтра Колчанов, и под этой крышей не преминет появиться другой немудреный и настырный добытчик сытости, которому предоставят блага дедушкиного наследства, чистую постель и все хорошо отмытые прелести вдовы.


Собака и впрямь была скверная. Избалованная вниманием и сытой кормежкой, развращенная бездельем и детьми, она рано постарела, поглупела и страдала одышкой. По званию это был дратхаар, по происхождению аристократ, хоть и без герба, но с гербовым свидетельством о предках, до пятого колена, как сказал хозяин, когда они ехали в машине. А по существу, лентяй и шаромыжник, как и всякий опустившийся дворянин. Воды пес не терпел, подходил к ней с кошачьей брезгливостью, и, если нельзя было обойти мелководье, он заглядывал в лицо Лютрову, будто спрашивал: «Доколе брести-то?»

Близко к чистой воде было не подойти, пришлось устраиваться на краю заболоченной части большого озера, на противоположной от восхода солнца стороне раскидистого ольхового куста.

С полчаса Лютров старательно оглядывал небо над водой, ожидая начала лета утиных пар, но медленно ясневшее небо оставалось пустым…

От края болота, где они с дратхааром без толку отсидели долгую зарю, и до холмов вдали тянулась уже тронутая зеленью равнина. Небо скрыли облака, и, хоть давно наступило утро, все казалось, никак не обедняется. Обходя одну из бесчисленных мочажин в поисках уток, Лютров наткнулся на человека в тужурке на поролоне, какие иногда выдают егерям. Он стоял спиной к нему и скучающе размахивал толстым прутом, целясь в нечто у ног. Подбежавший дратхаар вывел человека из задумчивости. Малое время она смотрели друг на друга. Пес, видимо, подыскивал другого хозяина, пусть с палкой, лишь бы избавил его от утренней сырости и вернул на старый диван в сенях.

Оглядевшись и приметив Лютрова, человек решительно зашагал в его сторону. Шел он улыбаясь, будто с подарком, и Лютров невольно улыбнулся. Они поздоровались. Хитро сощурив глаза, человек ткнул палкой в сторону обманутого в своих ожиданиях пса и проговорил то ли насмешливо, то ли сочувствующе:

– Испачкался.

Человек был стар, худощав, мал ростом, но быстроглаз и подвижен. Когда он, здороваясь, приподнял треух, на его небольшой круглой голове обозначились короткие, совсем белые волосы, не только подчеркнувшие старость его, но и придавшие ей черты благолепия.

– Нетути, видать, дичи-то?

– Не видно, отец.

– То-то и оно, милок, то-то и оно, – по-деревенски напевно посочувствовал старик. – В тридцатом годе утей этих летало – их-их!.. Несметно. Ноне же воронье одно. Они, сказывают, по триста лет каркают, мать-перемать! Он оглядел небо, словно выискивая исчезнувших утей.

– Эвон за тобой бугорок?.. Оттуда и до самой реки старица ширилась, угодья, значит. Пересохло. А с чего – неведомо.

Грех не помочь хорошему человеку, если ему хочется поговорить.

– Сами-то откуда, папаша?

– А из Сафонова, – он махнул рукой в направлении лугов. – Так и прожил при этой земле всю жизнь.

– Сколько же вам?

– Годов, что ли? А девяносто без одного, о как!.. Холеру помню. Я один и помню. Бугорок я тебе указал, так в ем холерные упокоены, яма в том месте была, туда и носили.

– И много померло?

– Да, почитай, вся деревня. Мы, Комловы, да Козыревы, да Боковы, да Ярские – только и родов осталось по неизвестной причине. Может, бог уберег, а может, бахтерия облетела, это как хоть понимай.

– Говорят, у вас в Сафонове одни староверы жили?

– Жили… Теперь ни старой веры, ни новой, всяк по своей живет. Вот и я без веры остался, живу.

– Здоровье у вас хорошее.

– А ничего здоровье. И в молодости не жалился, а теперь пуще. Это ведь как: до полста тянуть тяжело, вроде в гору, а с горы-то, сам знаешь, легше.

Старик все больше нравился Лютрову. Он закурил и протянул ему сигареты.

– Не приучен. Отец табаку не терпел, прибить мог.

Говорил он выразительно, с легкой хрипотцой и с той непередаваемой опрятностью в голосе, за которой, как за манерой перелистывать книги угадывается библиофил, виден душевно талантливый человек,

С полчаса они говорили о разных разностях, а когда Лютров посетовал, что собака у него дрянь, а не охотник, что надо ее отмыть да вернуть хозяину, старик посоветовал;

– Шагай на гидру. Тамошняя вода чистая, колодезная и берега песчаные.

– Что за гидра?

– Да пруд выгребла эта… машинизация.

– Гидромеханизация?

– Она.

– Намывают что?

– Моют, мать-перемать. Дорогу на Курвово.

– Далеко ли идти?

– Не. Пойдем укажу. Пусть животная поклюеть индивидуально. Корова тут у меня в низине, старуха пасть посылаить на свежие корма, да опасается, утопнет Буренка в болотине.

Пруд оказался и в самом деле недалеко.

Они прошли плотные заросли ольхи, поднялись на бугор, стали было спускаться с песчаного обрыва и, как по команде, остановились: на отмели, у рябившей под слабым ветром воды, вполоборота к ним стояла нагая женщина. Сильное тело ее было розово от купанья, бросались в глаза ладные ноги, медлительная непринужденность движений и видимая из-за поднятой руки полная, тяжело опавшая грудь…

– Иришка, никак! – охнул старик. – Ей-богу, она… эка ладная баба, мать-перемать… Бежим, однако, милок, не в кине.

Они быстро вернулись на другую сторону бугра и воровски присели у кустарника. Дратхаар вопросительно глядел на Лютрова.

– Матрены Ярской дочка, – доверительно прошептал старик. – В любую непогодь купается. Ишь где ярдань сгоношила, сюда идти-то в полчаса не управишься… А хороша, а?

– Хороша, старик.

– Блюдеть себя… А для ради кого? Ей уж за сорок, а ни мужика, ни робят.

– Что так?

– А вот так. Был у ей муж эдакий, с придурью. Мишка Думской. Да житья-то промеж них с месяц никак всего и было. К матери сбежала.

– Случается.

– Чего не бывает, – согласился старик, отнюдь не утешившись таким выводом.

Метрах в трехстах над землей пролетел АН-2, гудя мотором. «Видно ли ее сверху?» – подумал Лютров и подивился ревнивому чувству. Когда самолет затих, старик принялся говорить по-иному, раздумчиво, повествовательно, как это ведется на Руси, когда рассказчик приглашает к прошлому:

– Отец ейной, Павел Ярской, крепкий мужик был, в плотницком деле умелец, веселой души человек. Выпить любил, однако ума не пропивал, не охальничал. Дочь баловал, это да. Услышит бывало-ти, парни из-за Иришки передрались, гордится: «Ай, девка!.. Слышь, мать, председателеву-то парню в месяц не отлежаться. Молодец, Иришка, отцова дочь! Знай наших! Теперь живи, малец, помнить будешь!» У него присловье такое было – живи, помнить будешь… Да… В девках Иришка-то красавица была, парней возля нее как пчел. Где какая гулянка, она первая плясунья. Отец не противился. «Гуляй, – говорит, – сколь хочешь, нету моего тебе запрету, чтоб не гулять. Но коли нагуляешь по-бабьему, вот те слово – убью. Одна ты у меня, оттого не пожалею. Не спеши, свое возьмешь». Оно бы и впрямь так было, да тут война. Мужиков вымело. Иные-другие выходили замуж абы как себя жалеючи, она – нет. Мать говорила, отца ждала, чтоб, значит, на свадьбе погулял, а его, Павла-то, в сорок четвертом под Яссами румынскими убило. А как война прогудела, то и парней-то ей под стать не шибко убереглось. Уходили миром, а вертались по-одному… Ты вот скажи, милок, верно ли, будто немцы в охотку воюют, от характера якобы?.. Все-де им нипочем?

Выслушав ответ Лютрова, старик ухмыльнулся невесело, пожал плечами.

– Может, и верно толкуешь, только, в пример, русскому человеку, как ни шей, не пришьешь такую воззрению, чтобы всякого инородца ни за что изничтожать. Не тот предмет. Мы народ людский, в добре славу почитаем.

Старик привстал, высматривая корову в просвете между кустов.

– Игде она там, мать-перемать?.. Ну да ладно, не топор, сразу не утопнет.

Выглянуло солнце – словно развело огненным дыханием плотную пелену облаков. Мир повеселел. Ярче обозначилась девственная желтизна песчаного обрыва по ту сторону пруда, а за ним, если присмотреться, можно было увидеть тускло-медные стволы сосен на окраине Сафонова.

Помню, свадьба у них неладом справлялась, не сладко на ней елось-пилось. Жених что ни слово – трясется паяцем, убью, орет, мне все нипочем, потому как я Берлин брал, а вы тут одне тыловые крысы… Люди, какие с фронта приходили, солдатского звания не теряли, а этот…

Старик разволновался. Голос его все более суровел, становился неприязненным, словно он не рассказывал, а тщетно оспаривал Лютрова.

– Девкой жила как летела, а замуж вышла, глядь, и без крыла. Помаялась с месяц да вернулась к матери, все меньше страму. А тому раздолбаю и горя мало. «Таких баб где хошь найду. Подходи и «битте пробирен». По сей день побирается, а жены все нет… Э, чего уж там!

Он поднялся и оглядел пруд.

– Иди, мой кобеля… Ушла.

Женщина уходила ленивой походкой рослых людей. Свободного покроя платье сминалось на влажном теле крупными ломкими складками.

Минуту они молча смотрели ей вслед.

– Нехорошо бабе эдак-то, без мужа, без робят, а? Нынче как понимают?

– Нехорошо, отец.

– Чего хуже… Однако ж иттить пора, а то, гляди, взаправду сгинет старухина частная собственность.

Он попрощался и боком спустился в ложбину, заросшую ольхой.


Он сидел над обрывом, следил, как бегут по лугам тени распуганных солнцем облаков, и был в том состоянии, когда впервые для самого себя открываешь, во что повергает людей вынужденная посадка. Дальше лететь невозможно, время девать некуда, невольная остановка вперед расписанного движения подсказывает: остановись и ты, подумай, все ли у тебя есть для большой дороги… А что пройдено, то пройдено. Хотел ты того или нет, все, что было с тобой и чего не было, – твое. А ты – это тончайшая вязь духовного, накопленного тобой, и если до сих пор казалось, что жизнь твоя выткана из всего хорошо осмысленного, то, наверно, потому, что ты никогда не задумывался, так ли это. Ты глядел только вперед, как в полете у земли, когда набираешь хорошую скорость… Впрочем, нельзя сказать, что ты никогда не задумывался, так ли ладно все у тебя. Ты думал об этом осенью, получив от вдовы брата его записки о детстве… Это как золотая монета, брошенная в недвижную воду прошлого: волшебно поблескивая, она принимается сновать в темной глубине, все дальше увлекая намять за причудливой ломаной линией, туда, где было когда-то детство, была мать, был дед Макар, брат Никита… Все жизни их тянутся к тебе. Ты держал в руках записки Никиты и в тайной тревоге думал: кому от тебя перейдет память о них, твоих родных людях?.. Но тогда эта тревога незаметно оставила тебя, как недолгое недомогание. Она не могла пустить глубоких корней, потому что рядом был Сергей со своей веселой уверенностью, что, несмотря ни на что, все на этом свете идет как следует…


Ничто так не старит душу, как смерть дорогих тебе людей. И ничто так не отяжеляет прожитых лет, как потери. Лютрову тридцать восемь, и это уже не молодость. Молод Долотов, о котором даже Боровский говорит: «Этот мальчишка заставит себя уважать». Но и «мальчишке» тридцать три. И все-таки он молод, молод Какой-то нелегко уловимой внутренней напряженностью юноши, который обрел самую нужную, самую пригодную для жизни форму, и его невозможно застать врасплох – так содержательно ловок он.

Из стариков летает один Боровский, живая реликвия фирмы. Летает и не думает уходить на пенсию, как это сделал Фалалеев, которого Боровский еще до войны учил делу, а затем перестал замечать и даже здороваться. Теперь уже ветеранами считают их – Гая, Козлевича, Лютрова, Костю Карауша. Остальные пришли по-разному, позже. Каждый год приходят молодые ребята. Они зовут Лютрова по имени-отчеству и, кажется, любят его. По крайней мере, так говорит Гай. Среди молодых есть настоящие работники. В них что-то от Бориса Долотова.

Но Лютрову не обрести больше такого друга, каким был Сергей. Хоть он любит Гая, чувствует и ценит его внимание. В те трудные дни после гибели Сергея Гай будил Лютрова телефонными звонками по утрам.

– Встал?

– Ага.

– Отмокай… Погода плохая, считай, свободен от полетов.

– Нет, Гай, я приду.

– Своди на ус… И забегай вечером, жена просила. Житья не дает.


– Жениться тебе надо, – наставительно шептала золотоволосая жена Гая, – ила просто сойтись с женщиной.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16, 17, 18