Но пока Боровский доставал сигареты и прикуривал, что-то в нем переиначилось, желание прошло. Привычка держаться независимо, не быть никому и ничем обязанным взяла верх.
– Вылет в пять утра, в понедельник, – напомнил он, вставая.
Но эта фраза выглядела лишней. Время вылета Лютрову было известно и без него, и «корифей» понимал это.
В понедельник утром, в четыре тридцать, Боровский, Лютров, Саетгиреев, бортинженер Тасманов и Костя Карауш, облаченные в кожаные костюмы, ждали в диспетчерской команды на выезд к самолету. У ангара на свободную часть бетонной площадки съезжались автомобили с провожающими. Их было необычно много. Шелестя моторами в утренней тишине, «Волги» выстраивались в ряд и замирали напротив расчехленного четырехмоторного С-44. Приехавшие работники КБ и базы сходились небольшими группами, дымили сигаретами, оглядывали пустынную рань аэродрома с двумя у-образно расходящимися взлетными полосами, смотрели на небо, где застыли легкие перистые облака, казавшиеся зябкими от утренней прохлады.
От самолета отъехал последний заправщик. С высоты окон диспетчерской стоявший в стороне от остальных машин С-44 ласкал глаз легкостью линий, отлично выдержанной соразмерностью величин, составляющих силуэт самолета. Вписанные в основание плоскости отверстия заборников воздуха не нарушали эстетической законченности форм планера, а лишь подчеркивали атлетическую мощь большого самолета.
Механики сняли блеснувшие алым лаком заглушки, убрали шипастые сегментообразные колодки из-под колес. Машина была подготовлена.
Без четверти пять к стоянке подкатил неказистый ЗИЛ Соколова.
Выйдя из машины, он кивнул механикам, пробежал глазами по самолету и, заложив руки за спину, медленно направился к провожающим.
От предстоящего полета ждали ответа на многие вопросы. И главный среди них – испытание надежности корабля в сложных и длительных условиях перелета, бескомпромиссная проверка работы модернизированной системы заправки топливом в воздухе на разных высотах, днем и ночью и, возможно, в неблагоприятных метеорологических условиях. Наконец, полет определит работоспособность экипажа в продолжение длительного пребывания в воздухе.
Приметив Главного, Боровский велел девушке-шоферу остановить «рафик» и первым вышел на бетон. Старик оглядел всех, пожевал удовлетворенно губами и потрепал по щеке вдруг по-детски растерявшегося Костю Карауша.
– Ну повнимательней там, не блудите… А ты не ленись.
Последние слова относились к штурману Саетгирееву.
– Все будет в порядке, – пообещал Булатбек, и столько мальчишеской самонадеянности было в этом ответе, что Старик не удержался и по-отцовски насмешливо вскинул бровь.
Лютров невольно сравнил чисто выбритое, совсем еще молодое лицо Саетгиреева и тяжелый, траченный рябинами профиль стоявшего рядом Боровского. Своим поведением, в котором проглядывала особая интимность отношений с Главным, Боровский невольно, может быть, но подчеркнуто противопоставлял себя легкомыслию штурмана. Своей улыбкой и рукопожатием он как бы говорил Старику, что мы-то с тобой знаем, что значит этот полет, и если «все будет в порядке», то отнюдь не стараниями штурмана, неспособного даже представить себе всю серьезность предстоящего пути.
– Заметил, какое лицо у «корифея»? – спросил Карауш, шагая с Лютровым позади остальных членов экипажа. И весело добавил: – Доволен!.. Ждал случая доказать Старику, что он может. Да, это не Фалалей!
Опоясываясь ремнями катапультного кресла, Лютров вспомнил услышанные накануне разговор Тасманова с молодым инженером из моторного комплекса, занятым установкой экспериментального оборудования в грузовом отсеке самолета. «Эксперименталка» означала для Тасманова дополнительные хлопоты в полете. Кроме обычной памятки, которую он составлял для себя, двигателисты навязали ему солидный перечень включений их хозяйства – порядок, продолжительность, время, – за которым следили самописцы.
– Путаетесь под ногами, и без вас хлопот по уши, – в сердцах сказал Тасманов, споткнувшись о стремянку, стоявшую под раскрытыми створками грузового отсека.
– Несознательно, старик, – возразил молодой инженер. – Как будто С-44 делает такие рейсы по пятницам. Три заправки в воздухе, а продолжительность полета и расстояние куда больше, чем в известных по истории авиации рекордных перелетах.
– Было. Пять лет назад Фалалеев летал… – отмахнулся Тасманов.
– Как же-с, сподобился провожать, – насмешливо продолжал разъяснять инженер. – Но если вы всерьез принимаете круизы популярного аса Фалалея, то ваше заблуждение, увы, носит не случайный, а принципиальный характер. Уточняю. Неподражаемый на страницах собственных брошюр, в миру Лев Борисович страдал логикой учителя арифметики, хоть и был кандидатом наук. Как это вы не заметили? По Фалалею, тысячу раз до дачного поселка и обратно эквивалентно одному разу до Северного полюса. Нужно ли объяснять, почему власть придержащие решились на подобный полет и поручили корабль не какому-нибудь спринтеру, а опытному марафонцу?
– Ну и трепло ты, друг! – махнул рукой Тасманов.
Этот-то разговор и вспомнил Лютров. Да, молодой инженер был прав: «в миру» Лев Борисович был скромнее, чем в своих книжках. Как видно, чем ни прикрывай свою сущность, все равно рассмотрят и воздадут по достоинству.
«Скромность» Фалалеева заметно сказалась в последние годы, когда он летал не иначе как «по всем правилам». А когда боязнь летать маскируется инженерной эрудицией, летчик превращается в проклятие для ведущих инженеров. Данилов выслушивал нескончаемые жалобы на то, что вчера Лев Борисович прекратил полет из-за попытки инженера поднастроить автопилот, сегодня у него нелетное настроение, завтра он читает лекцию об основах летных испытаний… Так оно и было. Фалалеев был слабым летчиком и робким человеком. Лютров запомнил один из полетов с ним, когда из-за перекомпенсации руля машина стала неуправляема и, теряя высоту, упрямо шла к земле. Минуту Фалалеев неуклюже тыкал ногой в каменно-неподвижную педаль, но слишком велики были «нервные потери», ноги перестали слушаться, он в отчаянии раскинул руки по сторонам кресла и повернулся к Лютрову. На лице командира, сером и неподвижном, запечатлелась оторопь приговоренного к казни: исхода нет, небо разверзлось, и мир опрокинулся на голову.
Лютрову стало не по себе. Упершись в подлокотники кресла, он изо всей силы надавил пяткой на выступающую педаль. После нескольких рывков руль встал на место.
– Ну и сила у вас, Алексей Сергеевич! – с завидной расторопностью восстановил Фалалеев дар речи. Лицо его, как кожа хамелеона, мгновенно преобразилось – нужно было получше скрыть плохую игру.
Лютров не был расположен к комплиментам. «Ему бы в конферансье податься, из любого положения вывернется».
«Сам себе адвокат и судья», – говорил о нем Данилов. И был прав. Все книжки Фалалеева были написаны в том же стиле. О чем бы ни говорилось в них, автор стоял па переднем плане, расставляя ударения в выгодном для себя порядке, режиссировал задним числом свою летную биографию, оборачиваясь для читателей фигурой «мыслящего героя». Не могли же читатели знать, что для летчиков Фалалеев был притчей во языцех, как шутовским колпаком, увенчанный розыгрышем Кости Карауша. Слушая Фалалеева, просвещавшего собравшихся в комнате отдыха приезжих летчиков, Карауш неожиданно перебил его, как если бы имел что добавить к рассуждениям «мэтра»:
– Лев Борисович, вы уже слышали за Бриджмена?
– Ты имеешь в виду американского испытателя? – скучно спросил Фалалеев.
– Ну.
– Так что с ним?
– Сошел с ума.
– Да? – игриво сказал Лев Борисович, не решаясь верить.
– Кроме шуток. Мания величия.
– Вот как? – Фалалеев заинтересовался.
К их разговору прислушались, всем показалось, что Косте действительно известно что-то о симпатичном парне американце.
– Такие дела. Бегает по сумасшедшему дому и кричит: «Я Фалалей! Я Фалалей!»
С тех пор, где бы ни вспоминали «популярного аса», рядом стоял «сумасшедший» Бриджмен.
Застегнув ремни так, чтобы они не стесняли движений, Лютров услышал команду Боровского:
– Бортрадист, разрешение на запуск.
– Запуск разрешен!
Боровский запустил правый средний двигатель, затем остальные. Минут пять он гонял все установки, поднимая облака пыли за кромкой бетона, прежде чем запросил разрешение на выруливание.
– Разрешаю, выруливайте, – отозвались с КДП.
Снятый с тормоза, С-44 двинулся сначала прямо на стоянку автомобилей и толпу людей рядом, потом развернулся влево, вправо и покатил по рулежной дорожке к старту. На взгляд Лютрова, Боровский мог бы убавить скорости на разворотах, при этом колеса передней ноги не испытывали бы нежелательные боковые нагрузки. Но обязанность второго летчика оставалась неизменной – не мешать первому.
Длинные крылья самолета простирались за кромку бетона, казались провисшими, подобно остановленным лопастям вертолета, упруго покачивались.
Последними перед стартовой площадкой стояли игрушечно-маленькие, в сравнении с проплывающим кораблем, опрятно зачехленные истребители.
Боровский с ходу развернул и выставил С-44 точно по осевой линии большой полосы.
– Экипажу доложить о готовности к взлету!
Выслушав доклады, Боровский чуть откинулся, поправил обмотанные бинтом ларингофоны, нажал кнопку радиопереговорного устройства.
– Прошу разрешения на взлет!
– Вас понял, взлет разрешен.
– Двигатели на взлетный режим. – Боровский повернулся к Лютрову.
– Вас понял, на взлетный режим…
Выждав, пока все четыре двигателя выйдут на максимальные обороты, Лютров доложил:
– Двигатели на взлетном режиме.
– Вас понял… Фиксируйте время взлета.
Корабль резво подался вперед. Лютров щелкнул кнопкой хронометра. Было пять часов восемнадцать минут московского времени.
Недавнюю тишину летного поля захлестнул рев шестидесяти тысяч лошадиных сил. Но тишина вскоре вернется на аэродром, и лишь для тех, кто был на борту, водопадный гул останется рядом на все двое суток.
…Первые минуты после взлета, в наборе высоты, Боровский молча выслушивал лаконичные доклады о работе всех систем, о прохождении контрольных пунктов. Все шло по отработанной схеме, как обычно.
Сообщив земле о выходе из зоны аэродрома, Боровский взял курс на север и, повинуясь командам с земли, долго, в несколько этапов набирал высоту. На участке было оживленно, земля вынуждена была держать корабль на переходных эшелонах. Наконец, он установил режим полета и по давней привычке спросил:
– Как самочувствие экипажа?
– Нормально, – первым отозвался Саетгиреев.
– В порядке, – сказал Тасманов. Лютров молча кивнул.
Костя Карауш молчал. Боровский немного выждал и повторил вопрос:
– Бортрадист, как самочувствие?
– Местами… Никак не вспомню, умываются верующие или нет, если, скажем, кого из них папа римский по головке погладит?
– И чем это ты Старику понравился? – спросил Тасманов.
– При чем тут «понравился»? Что я, девочка?.. Старик обрадовался – вот, подумал, хоть одна светлая личность в экипаже…
В полетах, которые длятся десятки часов, выдыхаются самые завзятые любители поговорить, да и слушатели тоже. Мало-помалу каждый уходит в свое дело, проверяет и перепроверяет подконтрольные системы; все реже перебрасываются словами, и время будто перестает двигаться. Двигается только земля.
Под крыльями не торопясь меняются цвета земного покрова. Плотную зелень лесов оттесняют кварцевые блестки бесчисленных озер, за ними следуют серо-коричневые разводы тундры, та уступает место океану, и последней неизменно является бескрайняя равнина льдов.
Если до того мир с высоты полета был обманчиво мал и игрушечно-уютен, как и всякая реальность в оптическом отдалении, то теперь он и вовсе исчезает. На смену приходит чуждая жизни одноцветно-белая материя, инертная в своей жестокости снежная стихия…
Развернувшись над Северным полюсом, С-44 взял курс на остров Врангеля, а затем в заданный квадрат.
Подходило время первой заправки топливом. За час до оговоренного времени Карауш связался с землей и получил подтверждение о вылете самолета-заправщика.
К району заправки шли сквозь облачность, самолет дважды пересекал зоны обледенения, дважды Тасманов по команде Боровского включал антиобледенители, освобождая от наледи плоскости крыльев и заборники двигателей.
– Леша, помнишь, как искали обледенение? – сказал Карауш.
Было такое. Еще до напоминания Кости Лютров успел подумать, что по «закону стервозности» его величество случай является всегда не вовремя. Когда на том же С-44 испытывались новые двигатели, это чертово обледенение исчезло по всему Союзу. Сколько раз по команде синоптиков, над чьими душами висел ведущий инженер, вылетали они в указанные районы, сколько раз утюжили небо в облаках, а все напрасно… Не раньше чем в десятый раз они наконец попали в зону обледенения, да такого мощного, что из-за попадания льда в заборники и деформации лопаток компрессоров двигатели один за другим стали терять тягу, два из них пришлось остановить. «По науке, того… пора сигать», – говорил тогда Санин. Но Лютров решил дотянуть до запасного аэродрома. Это был отличный по результатам полет, двигателисты получили исчерпывающие данные, чтобы довести антиобледенители до кондиции.
– Командир, – доложил Карауш, – самолет-заправщик радирует: в зоне заправки будет вовремя. Просят уточнить: есть ли отклонения от графика?
– Передайте: зона заправки без изменений.
Прошло еще полчаса, и напряженный гул двигателей чуть расслабился. Боровский начал снижение до высоты заправки. Лютров почувствовал то привычное облегчение в теле, что невольно рождает впечатление, будто машина решила передохнуть.
Самолет-заправщик приближался. Справа по борту можно было видеть его силуэт – вытянутую расплывчатую каплю. Потом он переместился вперед, радируя о готовности к работе.
– Вас понял, иду на сближение.
Некоторое время Боровский держал С-44 в правом пеленге на одной высоте с заправщиком, но по мере уменьшения расстояния снизился, оставляя его вверху и чуть слева от себя.
Остекленная кабина С-44 с выступающей впереди заправочной штангой медленно, но неизменно двигалась к блистерам кормового оператора заправщика. Когда С-44 оказался совсем близко и двум большим самолетам стало тесно в небе, Лютров услышал голос Боровского:
– Так держать…
Говорил он спокойно, ни на лице, ни в голосе не было и следа волнения, как если бы он запрашивал разрешение на посадку.
А между тем наступали минуты, требующие от него предельной собранности и филигранного мастерства.
Ожидая команд на управление тягой двигателей, Лютров смотрел на командира. Руки Боровского с безукоризненной точностью и как будто сами по себе управляли тяжелым самолетом – то короткими, импульсивными движениями, то плавными, предвосхищающими поведение С-44 в каждое следующее мгновение. Корабль почти синхронно повторял подчас едва уловимые перемещения заправщика, цепко держась в необходимом для стыковки полетном положении.
Из нижней части фюзеляжа танкера плавно выполз и упруго завис длинный шланг с конусом-раструбом.
Боровский сообщил командиру заправщика о готовности к стыковке:
– Приготовиться… Прибавьте оборотов!
Лютров перевел рычаги секторов газа на увеличение оборотов. Корабль послушно надбавил скорости. Конус приближался.
После первого же включения заправочная штанга, как притянутая магнитом, резким стреляющим движением впилась в конус.
Вспыхнул сигнал: сцепка. На заправщике одновременно сработала сигнализация, оповестившая экипаж о готовности к переливу топлива.
С этой секунды нужно было уже без команд следить за оборотами двигателей, чтобы скорость С-44 была равна скорости заправщика.
– Внимательней, – напомнил Боровский.
– Да, да, – отозвался Лютров. – Вас понял…
По мере перелива топлива летчики танкера должны были сдерживать тенденцию своей машины к наращиванию скорости в связи с потерей веса, а Лютров – умело прибавлять обороты по мере увеличения веса С-44.
Тасманов наполнял многочисленные баки самолета по строго отработанной методике. Подрагивая, стрелки топливомеров ползли кверху, опустошенные емкости быстро пополнялись горючим.
– Бортинженер, как заправка? – спросил Боровский.
– Скорость перелива в пределах нормы, – отозвался Тасманов.
Недолгое время заправки показалось Лютрову нескончаемым.
– Заправка окончена, – услышал он наконец.
– Вас понял, – сказал Лютров и слегка убрал газ. Связывающая самолеты пуповина разъединилась. С-44 все больше и больше отставал от впереди идущего самолета.
– Как на борту? – спросил командир заправщика, теперь резко уходящего вверх и вправо.
– В норме. Спасибо.
Полет продолжался.
Впереди оставались еще две заправки и тридцать с лишним тысяч километров пути.
Подошло время ужина, но Лютрову не хотелось есть. Он выпил два стакана крепкого чая с лимоном, нехотя пожевал дольку шоколада, всегда почему-то невкусного для него в полете, отодвинул кресло, вытянулся и прикрыл глаза.
Это была хорошая усталость, и, как всегда, когда нужно было отдохнуть в полете, он вытягивался, расслаблял мышцы, и тогда само собой приходило на память все безмятежное: полумрак лунных ночей на море, безлюдье осенних лугов, читаные книги, встречи, прогулки, лица, музыка… Мало-помалу чередование образов обретало зримую ясность, как в сновидении, но это был не сон, он ни на минуту не забывал, где находится, слышал работу двигателей, ощущал вибрацию машины.
Он вспомнил вынужденную посадку в Перекатах, Валерию. Облик девушки уже стирался в памяти, и только пережитое, нежность к ней да сожаление о так и не продолженном знакомстве, еще хранилось где-то в душе, уже безнадежное, никому не нужное, как билеты на вчерашнее кино.
Стало немного тоскливо, ему вспомнились луговые дали, чью заповедную первозданность берегут разливы. Человек-строитель сторонится заливных земель, и они, нетронутые, погруженные в песенное безмолвие, вольно стелются по лику земли, украшенные ленивой лентой реки… Хорошо на пойменных лугах осенью. Осенние утра там долгие, молчание дней бесконечно. Тихо блестят луговые озера, слепыми избами уходят за горизонт несчетные стога сена. На одном непременно сыщется недвижный силуэт ястреба, вскинувшего хищную голову. И никак не поймешь, что он делает: спит, ждет восхода солнца, высматривает добычу? Или и ему не чуждо очарование луговых далей, в созерцание которых он погружен, как индийский святой в нирвану?
Неизбывная тоска по раздолью… Живет она в душе, эта сладкая жажда испить от неохватной молчаливой красоты равнинного удела Родины. Как и охота, освещенная веками дедовская страсть. Овладев человеком, она меняет восприятие окружающего. Схваченная заморозками, осенняя слякоть становится чернотропом, ранняя весенняя теплынь не радует без чуфыканья тетеревов, без вальдшнепиной тяги, волнующего хорканья в полете «длинноносых». Начинаешь видеть красоту глухих болот, бекасиные угодья на истоптанных скотом окраинах луговых мочажин, завораживает студеная тишина в зарослях: молодого осинника, куда метнулся в поиск гончий смычок. И даже разговоры охотников о своих собаках – чернокнижье для непосвященных-становятся понятными.
– Гонец? – спросит один охотник другого о скулящем у ног гончем кобельке со страдающими, молящими о лесе глазами.
– Гоне-ец, – смущенно, будто собака может понять его, ответит тот. – Тянет в полазе малость, пока не помкнет… Мароват, но уж по следу ведет без скола, справляет без перемолчек. Гоне-ец…
Их с Сергеем считали своими в большом охотохозяйстве энской области, егеря с удовольствием принимали на своих участках. Одним из них был Александр Осипович Баюшкин, или просто Осипыч – пятидесятилетний мужчина, человек некурящий и непьющий, которому удалось устроить им охоту даже на глухарей.
В ту весну они приехали в охотохозяйство неожиданно, без уведомлении, и застали в конторе одного Осипыча.
– Ко времени поспели, – сказал егерь. – Завтра собирайтесь в Стронцы. Едем?
– А жить есть где?
– Все как следоваит. Полдома у хозяйки арендуем. Располагайтесь до завтрева в конторе, устали, поди, а утречком тронем…
Разбудили их голоса за перегородкой. Натянув шерстяные спортивные костюмы, они вышли в коридор, где собрались съехавшиеся по своим делам егеря. Они встретили их с Саниным как старых друзей.
– Что на открытие не приехали?
– Уток ноне про-опасть…
– Гляжу, машина стоит, и номер городской… Серенъка с Лексеем, думаю, не иначе…
Лютров с радостью отвечал па рукопожатия, узнавал знакомые лица, радовался предстоящему отдыху.
К полудню они добрались до Стронцев – некогда большого села, издали приметного высокой колокольней церкви с остатками позолоченной кровли на стропилах купола.
И потекли неспешные, однообразные, счастливо-бездумные дни, которые проживаешь как в забытьи, они превращают прошлые заботы в нечто странное и нереальное. Несмотря на беспорядочное жнтье, когда не знаешь, чего тебе больше хочется, спать или есть, когда в иной день они втроем обходились одним куском хлеба, брошенным егерем в рюкзак «про всякий случай», когда, наконец, после долгого дня на воздухе отсыпались по двенадцати часов кряду, самочувствие неизменно оставалось бодрым, казалось, осенняя дневная свежесть и ночная тишина вливали в кровь живительную силу.
Они перезнакомились чуть не со всей деревней, побывали на свадьбе демобилизованного солдата-ракетчика, помогали хозяйке ставить самовар и колоть дрова и не могли бы ответить, чего в них больше: наслаждения вольной жизнью охотников или благодарности за радушие обитателей лесной деревни?
А как приветлива была изба после возвращения из лесных сумерек цвета глухариного крыла к неяркой желтизне света в комнатах, к сверчковому стрекотанию самовара, к запаху вымытых полов, молока, укропа и еще чего-то, что казалось запахом старинным и опрятным. Когда бы они ни вернулись, хозяйка поджидала их и, заслышав топот ног в сенях, выходила из своей половины, чтобы встретить, посмотреть на трофеи. По лицу ее, еще не старому, но огрубевшему на полевых работах под солнцем и ветром, еще в следах дневной маеты и хлопот по дому, растекалась улыбка, участливая и добрая. И хотя взгляд был усталым, как и голос, и замедленно-не-охотными движения томящегося по отдыху тела, но в том покое, какой исходил от ее фигуры, в терпеливом внимании, с каким она выслушивала их рассказы, сама собой проглядывала живая душа, готовая порадоваться удаче в чуждой ей забаве… Она никогда не отказывалась выпить чаю за компанию, как бы поздно они ни возвращались. И тогда Лютров совсем близко видел увядающее лицо хозяйки, ее почти мужские руки на белом фаянсе чашки. Иногда она по привычке или от усталости неприметно для себя приваливалась грудью на край стола, и грустно было видеть рядом с изношенным лицом белую, без единой морщинки нежную грудь молодой женщины.
После чая и долгого сидения за столом плечи наливались усталостью, хотелось спать необоримо, как в детстве.
И тогда наступала тишина. Тишина в доме и вне его рождала представление о ее всевластности. Казалось, она растворила в себе лавину шумов цивилизации, человеческие страхи и горести, все мучительное, тревожное, что беспокоит добрых людей во всем мире. В памяти появлялось только самое простое и приятное, оно наполняло душу безотчетной благодарностью к людям, среди которых ты вырос. Засыпая, он с удовлетворением думал, что Санин уже спит и что в деревне все уже спят давно, и был уверен, что всем хорошо спится в доброй тишине ночи, так необходимой усталым людям, мужчинам и женщинам. И от сознания своей близости к ним, сопричастности к их жизням, ему становилось легко и умиротворенно, он улыбался в темноте и обнимал подушку.
Вернувшийся из очередного подслуха, егерь предупредил:
– Готовьтесь кто-нито, летчики. В ночь на ток пойдем, есть глухари.
– Я уж как-нибудь потом, иди сначала ты, – не без иронии, изображая широкую натуру, провозгласил Сергей. – Жертвую первого глухаря, ни пуха, ни пера!..
Лютров с егерем вышли после полуночи. На дворе – тьма, хоть глаз коли. Вспомнили об оставленных в избе фонариках, но не вернулись – плохая примета. Ощупью пробрались за околицу и направились вдоль края пахоты.
Егерь шел впереди и не торопясь наставлял:
– Как услышишь, стучит, ты ни гуту! Он вначале постучит, потом ровно бы споткнется и зачижикает. Тут не зевай, двигай к нему. Однако не торопись: три шага на колено, не более. Лишнего шумнеш, – вся охота насмарку… Пали двумя нулями, бей сзади, под перо. Его, черта, сбоку пушкой не проймешь… Крепкая птица, кремень. Может, моего «шольберга» возьмешь?..
Лютров вспомнил бельгийский магнум егеря и улыбнулся. Ложа двустволки была расщеплена и скреплена сапожными гвоздями у замков, а отпаявшаяся прицельная планка туго стянута проволокой, чтобы не топорщилась дугой над стволами.
– Уж коли мазать, так из своего, а, Осипыч?
– Оно конечно…
Лютров не стал говорить, что за плечами у него не только лучшее из его ружей, но и работа лучшего оружейника мира Джеймса Пердея. Когда это ружье принимался осматривать знающий любитель, то руки у него дрожали, оставляя на стволах потные следы.
В километре от места подслуха разложили большой костер. Егерь устроил Лютрову роскошное ложе из лапника. Лютров прилег, закинул руки за голову и долго глядел в звездное небо. Вместе с теплом костра в тело вливалась сонная истома, но заснуть не давало острое наслаждение льдистым лесным воздухом, пляской пламени, хвойным запахом. Как и почему все это складывалось в ощущение счастья, он не в силах был истолковать, объяснить самому себе. От счастья не хотелось думать. Как хорошо!.. Жаль, что Сергей не с ним и не знает, не видит ни этого неба, ни костра, ни отсветов пламени на раскрасневшемся лице Осипыча…
Он, кажется, заснул все-таки, потому что егерь тряс его за плечо:
– Время, летчик.
Костер едва тлел, а звезды горели вовсю.
Старая лесная дорога тонула в вешней воде. Шли молча, зато плеск воды под ногами разносился по затаившемуся лесу.
Мало-помалу вода отступила, они вышли на сушь, где было темным-темно от застивших звездное небо огромных елей, осин, сосен.
Пошептавшись кому куда, они разошлись. Крадучись пройдя шагов сто вправо, Лютров остановился у липкого ствола дремучей ели.
И время остановилось. Небо яснело нехотя, точно и не собиралось вернуть день, а когда все-таки развиднелось, Лютрова охватила привычная безнадежность: пришли, нашумелп, какие там глухари!
Небо голубело, лес заполнялся тетеревиным чуфыканьем, где-то за спиной хоркнул вальдшнеп, и тут же на высоченную осину с тревожным квохтаньем уселась серая глухарка. Она огляделась, недовольно поклевала что-то на ветке, по-куриному вскидывая голову, – и сорвалась, исчезла за деревьями. Затем шевельнулось что-то совсем рядом. Лютров медленно повернул голову и увидел на стволе упавшего замшелого дерева настороженно подвижного рябчика. Склонив голову набок, он с любопытством рассматривал Лютрова. Глупый и доверчивый, единственная птица в лесу, которую можно подманить на выстрел манком, рябчик и теперь, глядя на Лютрова, легкомысленно решил, что в подобной неподвижности пребывают только пни, и безмятежно стал, спускаться по наклонному стволу, что-то выклевывая на нем. Оказавшись на земле, рябчик почти скрылся в сухой прошлогодней траве. Это ему не понравилось. Покрутив вытянутой головкой, он залетел на нижнюю ветку сосны. Посидел, почесал лапкой пестрый затылок, почистил клюв и улетел.
Время тока прошло. Лес шумел по-дневному.
– Судьбу не обманешь, – сказал Лютров егерю на пути в деревню, – не везет, так не везет, такая планида.
Осипыч тоже не слыхал глухариной песни, но был уверен, что «токовище тут знаменитое».
В избе они никого не застали. Санин ушел в шалаши, хозяйка Антонина Ивановна – на работу, ее сын Толик – в школу.
Попив чаю, Лютров прилег на кровать поверх одеяла, попытался заснуть. Сон не шел. И он принялся разглядывать большую икону в углу, стараясь понять, что на ней изображено. Судя по всему, воскресший Христос давал последнее ЦУ перед стартом «Земля – космос». Он стоял на ватном облаке, под ним разверзлась могила, а укрывавшие ее плиты стояли на попа. Белой хламидой и рукой па отлете Христос напоминал персонаж фильма «Праздник святого Иоргена».
Потом фигуры икон задвигались, вместо нимба на голове Христа оказался защитный шлем, вместо хламиды – парашют, а лица апостолов напоминали ведущих инженеров…
Его разбудил голос Санина.
– Чего улыбаешься? У меня то же, что и у тебя. Чуфыкают, дерутся, но так далеко, что даже неинтересно. Положение критическое, если не безнадежное.
К вечеру вышли втроем, с таким расчетом, чтобы часам к шести быть на току.
Без десяти минут шесть Лютров стоял под своей елью и оглядывал замшелое дерево, по которому утром прохаживался рябчик. За ним росла могучая корявая сосна, на которой, казалось, только и токовать глухарю.
Через полчаса на той же осине зашумела крыльями, закудахтала глухарка:
«Ко-ко-ко-ко!»
Кудахтанье было коротким и негромким, как бы между прочим. Потом снова шум и треск сучьев за спиной. На него спокойно откликнулась прилетевшая раньше глухарка. Затем стало так тихо, что легко можно было уловить где-то впереди, за плотными молодыми елями, потрескивание сухого дерева, сгибаемого порывами ветра.
И вдруг Лютров почувствовал, что цепенеет от догадки: ветра-то нет!
Минуту стоял не дыша, чувствуя, как нарастает, отдаваясь в горле, биение взбудораженного сердца. Снова стук! Забыв о всех наставлениях, он рванулся в обход молодых елей. Потом заставил себя остановиться. Во рту было сухо и горько. Стараясь дышать как можно тише, упрямо выждал, пока окончится едва уловимое, слабое: «Тэк-и-тэк-тэк…» Пауза. «Тэк-и-тэк-так…» Пауза. «Тэк-ктэк-ктэ-ижи-чижи-ижи-ижн-нжить!..»