И мы радовались. Но где-то в глубине души возникало в то же время несколько ревнивое чувство: как же теперь, когда так много уже пережито и выстрадано, когда столько сделано, взять и оставить корабль? Ведь с ним связано так много переживаний, каждая миля пройденного пути далась нам недешево. Можно смело сказать, что эти две зимовки составляют особую полосу в жизни каждого из нас.
Может быть, заявить протест против смены? Но это выглядело бы как-то нескромно. И к тому же не так просто заявить о том, что мы целиком принимаем на себя всю ответственность за окончание дрейфа. Никто не знал, как долго продлятся скитания «Седова» по ледяной пустыне, — ведь теперь корабль был игрушкой ветров.
И все же мне становилось немного не по себе, когда я думал о том, что начатое нами дело будут завершать другие. К тому же в последнее время рождались новые, более серьезные опасения: а сумеют ли люди, которым придется принять у нас дела в течение какого-нибудь часа, быстро, с ходу освоить корабль? Сумеют ли они сохранить выработанный нами ценой двухлетнего упорного труда необходимый ритм работы?
Для того чтобы освоиться с новыми, совершенно необычными условиями, потребовалось бы значительное время. А наш корабль как раз должен был, судя по всем расчетам, проникнуть в наиболее высокие широты — уже в начале февраля мы приблизились к 86-й параллели. Со дня на день корабль должен был переступить черту, сделанную в этих широтах «Фрамом». Здесь надо было провести наиболее интенсивные научные наблюдения. Нам же предстояло как раз в этот период уступить палубу корабля новым, совершенно незнакомым с условиями дрейфа людям.
Нет, дрейф отнюдь не наше частное дело. Здесь меньше всего надо считаться с личными соображениями. Если для науки и народного хозяйства будет полезнее оставить в дрейфе наш коллектив, то мы должны отказаться от смены.
13 февраля после вахты я зашел к нашему парторгу Дмитрию Григорьевичу Трофимову. Худой и бледный, он в последние дни с трудом передвигался, ноги его были поражены ревматизмом. Для того чтобы перешагнуть через порог, он осторожно поднимал руками одну ногу, переставлял ее, потом проделывал ту же манипуляцию с другой и медленно брел по коридору, шаркая подошвами. Добравшись до машинного отделения, он садился на табурет и начинал работать. Но никто не слышал от него жалоб.
Я был уверен в поддержке парторга и поэтому откровенно высказал ему все, что думал по поводу предстоящей смены.
Дмитрий Григорьевич внимательно выслушал меня, помолчал, глядя в сторону. Потом сказал:
— Что ж, надо делать как лучше. Две зимы мы выдержали, выдержим и третью.
Мы решили вызвать поодиночке всех членов экипажа и откровенно, по душам побеседовать с каждым в каюте у парторга, чтобы узнать, как отнесутся люди к мысли о третьей зимовке.
Много лет прошло с тех пор, но все еще помнится во всех деталях суровая и строгая обстановка этих бесед. Узкая, длинная каюта. Койка под жестким одеялом. На столике коптящая лампа, накрытая высоким бумажным колпаком.
Люди волнуются. Одни сразу и четко дают на мой вопрос утвердительный ответ. Другие колеблются. Невольно вспоминал разговор, который происходил за полгода до этого, когда «Ермак» уходил на юг, увозя с собой сменившихся людей. Тогда тоже у некоторых были и сомнения и колебания. Они понятны: немалое дело — добровольно оставаться на дрейфующем корабле в Центральном Арктическом бассейне. И все-таки большинство членов экипажа дали на наши вопросы четкий и определенный ответ:
После того как беседы закончились, я и Трофимов сообщили в Политуправление Главсевморпути:
«Отмечаем прекрасное моральное состояние всех зимовщиков, отсутствие всяких элементов склоки, недоразумений. Самочувствие и настроение ровное, как и в начале зимовки. Отмечаем успешное выполнение всех производственных задач с отличными показателями. Характеризуем экипаж как дружный, спаянный».
Александр Александрович в тот же вечер передал наше донесение в эфир. Как отреагирует на него Москва? Что ответят нам?
Для себя в глубине души я решил: ни в коем случае не оставлять «Седов».
14 февраля после обеда мы наконец получили ответ на наше донесение.
Это была телеграмма начальника Главсевморпути И. Д. Папанина:
«Ознакомился с вашей радиограммой от 13 февраля. Чувствую, что седовцы готовы выполнить любое задание партии и правительства. Как полярник, как ваш друг хочу поставить перед вами задачу — довести исторический дрейф силами вашего коллектива до конца с непоколебимостью и твердостью подлинных большевиков. Дорогие седовцы, знайте, что за вашей работой, за вашим дрейфом следит весь советский народ, наше правительство».
Я немедленно созвал весь экипаж в кают-компанию, прочел вслух телеграмму и заключил:
— Пора решать, товарищи, окончательно. Нам оказывают большое доверие. Я бы сказал, исключительное доверие. Уже готовая, полностью укомплектованная экспедиция будет отставлена, если мы с вами проявим необходимую твердость и настойчивость. Как теперь быть: останавливаться на половине пути, передавать вахту смене и возвращаться на материк пассажирами или же отказаться от этой смены и с честью завершить дрейф? Мы уже беседовали с каждым из вас в отдельности. Неволить здесь никого нельзя. Каждый должен поступить так, как ему подсказывает совесть. Кто не захочет или не сможет остаться, за тем и пришлют самолет. Ваше мнение, товарищи?
В кают-компании на некоторое время воцарилось молчание. В эту минуту каждый еще раз решал для себя важнейший вопрос, от которого зависело очень многое в жизни.
Наконец молчание нарушил боцман. Он поднялся со своего места, необычно серьезный и строгий:
— Константин Сергеевич! Вот вы нас всех спрашивали: как, мол, останемся или полетим? А сейчас нам надо узнать, как вы сами-то: останетесь или нет?.. Вы капитан, вам и первое слово…
Я ждал этого вопроса. Четырнадцать пар глаз были устремлены на меня. Не задумываясь, ответил примерно следующее:
— Я прежде всего коммунист, товарищи. А партия учит нас не бояться никаких трудностей и преодолевать их. Если коммунист считает, что трудное, тяжелое дело надо совершить ради общей пользы, он его обязан совершить. Я останусь на корабле. Иначе поступить не могу…
— И я остаюсь, — сказал боцман.
И сразу кают-компания загудела: люди советовались друг с другом, перед тем как сказать решающее слово. Потом заговорили громко, как-то все сразу, перебивая и опережая друг друга.
Полянский, как радист, через руки которого проходила вся переписка с Главным управлением Севморпути, раньше других был в курсе готовившихся событий. Поэтому для него не было неожиданностью наше собрание, и он успел как-то внутренне подготовиться к нему. Зная, как трудно он переносит долгую разлуку с детьми и женой, я ждал, что он будет и на этот раз колебаться. Но дядя Саша сумел найти в себе достаточно силы, чтобы сказать:
— Чего там! Оставаться — так всем. Коллектив нельзя подводить…
Но часть людей все еще нерешительно отмалчивалась, хотя отовсюду слышались взволнованные голоса:
— Правильно! Всем оставаться!..
— Ставить на голосование!..
— Вместе начинали, вместе и кончим!..
— Так не годится. Пусть каждый решает сам. Дело это почетное, и на каждое освободившееся место найдется сто кандидатов с Большой земли, добровольцев… Вот как вы смотрите, товарищ Гетман: хватит у вас сил проработать до конца дрейфа или нет?
Так один за другим все заявили, что хотят остаться на корабле до конца дрейфа. Последним говорил наш кок. Со своим обычным юмором он заявил:
— Одному лететь в Москву как-то неудобно, я к такому комфортабельному обслуживанию не привык. Стоит ли за одним поваром самолет присылать? Придется мне еще сварить сотни две борщей в моем холодном камбузе…
Речь кока развеселила людей. Теперь я снова взял слово: — Итак, товарищи, мы решаем остаться. Большую ответственность мы принимаем на себя, об этом надо помнить. Две зимовки мы прожили дружно и сплоченно. Кое-чего добились: сохранили корабль, наладили научные работы. Давайте же и впредь будем работать по-настоящему. Есть предложение послать телеграмму в Москву с просьбой разрешить нам довести дрейф до конца силами нашего коллектива. Это будет нашим лучшим подарком XVIII съезду партии.
Домой я и на этот раз ничего не сообщил. Трудно было подобрать нужные слова. Изорвав в клочки несколько вариантов телеграммы, подумал, что будет лучше, если родные узнают обо всем из газет.
На корабле царило приподнятое настроение. Все ждали, как встретит Москва наш рапорт. Телеграмма начальника Главсевморпути вселяла уверенность, что наше желание будет удовлетворено. Но в то же время хотелось получить окончательное подтверждение, оставят ли нас на корабле до конца дрейфа.
19 февраля из Москвы прибыла коротенькая радиограмма, подписанная руководством Главсевморпути. В ней было сказано:
«Ваша телеграмма вчера опубликована в „Правде“. Правительство удовлетворило ходатайство об оставлении всего состава экспедиции на борту „Седова“ до окончания ледового дрейфа. Горячо поздравляем с оказанным вам доверием. Твердо уверены, что ваши научные работы будут достойным продолжением работ экспедиции „Северный полюс“. Желаем бодрости, настойчивости и упорства в борьбе с ледовой стихией».
Как раз в этот день страна отметила годовщину завершения экспедиции «Северный полюс» и мы слушали радиопередачу из Москвы, посвященную этой дате. У микрофона выступали работники Главсевморпути, летчики, моряки. Каждый из них приветствовал наше решение остаться на «Седове» до конца дрейфа.
Все это ободряло и поддерживало нас. И когда очередное астрономическое определение показало, что мы пересекли 86-ю параллель, на корабле царил всеобщий подъем. После некоторой задержки наше движение на север ускорилось. За каждые сутки мы проходили вместе со льдами около мили. Люди сознавали, что именно теперь, когда рекорд «Фрама» побит и мы находимся так близко к полюсу, начинается самый интересный период дрейфа.
Никто не оглядывался назад. Все помыслы наши были устремлены в будущее. В его туманной мгле мы силились прочесть, что готовит нам завтрашний день.
Глава восьмая. Как мы нащупали дно океана
В моем архиве есть документ, который я особенно бережно храню. Это наш рапорт, посланный руководству Главсевморпути 17 марта 1939 года. Здесь в нескольких строчках уложился итог волнующей и долгой борьбы, дерзаний, горьких разочарований, новых и новых поисков и, наконец, решающей победы:
«Экипаж „Седова“ взял на себя обязательства к XVIII съезду партии наладить во время дрейфа измерение океанских глубин.
В результате продолжительной и упорной работы всего коллектива сегодня измерена глубина 4485 метров. Обеспечим также дальнейшие промеры через каждые двадцать миль дрейфа. Одновременно с измерением глубины мы будем брать пробы грунта. Первый образец взят сегодня».
Это была девятая по счету попытка достичь дна океана. Восемь раз мы безрезультатно опускали сработанный нашими моряками трос в ледяную майну. Пять раз при этом он обрывался и оставался под водой вместе с грузами и приборами, изготовление которых стоило нашим механикам огромных усилий. И только 17 марта нам удалось наконец добиться желанных результатов.
Мы атаковали Арктику, стараясь раскрыть ее тайны.
Сколько раз начинало казаться, что наша затея с измерением глубин несбыточна! Как часто я тревожился, глядя на израненные проволокой руки Буторина и Гаманкова! Наши моряки терпеливо сплетали один километр самодельного троса за другим. Тут еще как назло механикам никак не удавалось отремонтировать вышедший из строя нефтяной двигатель, и нам всякий раз при попытке измерения глубин приходилось пускать в ход прожорливый керосиновый мотор «Симамото», который, как лошадь, пил ведрами драгоценную маслянистую влагу. А ведь мы берегли каждый грамм жидкого топлива.
Но я понимал, что мы должны, обязаны были делать так. И в конце концов мы не только научились измерять глубины океана и брать пробы грунта с его дна, но и добыли несколько гидрологических проб из придонного слоя воды, представляющих большой научный интерес.
Если бы можно было извлечь со дна океана и положить рядом приспособления, которыми мы пользовались при первом измерении глубины 29 октября 1938 года и при последнем промере 27 декабря 1939 года, то получилось бы очень поучительное сопоставление: они отличались друг от друга примерно так же, как современный паровоз от его музейного предка. Долгие месяцы упорного труда всего коллектива не прошли даром — нам удалось создать более или менее совершенное снаряжение. Но ведь ничто не возникает сразу, само по себе. И мы вынуждены были пройти до конца весь трудный путь исканий.
После 29 октября наступила целая полоса жестоких сжатий, подчас угрожавших судну гибелью. Нам было не до плетения троса, и только 20 ноября в вахтенном журнале появляется заметка:
«16 часов. Распускаем стальной трехдюймовый трос, чтобы изготовить линь для измерения глубин».
С этого дня урывками, используя каждую свободную минуту, Буторин и Гаманков готовили новый линь, аккуратно сматывали отдельные пряди, потом соединяли эти пряди воедино. Иногда боцману и матросу помогали Гетман и Шарыпов.
Наши механики Токарев и Алферов тем временем мастерили новое приспособление для автоматической отдачи груза в момент, когда конец троса достигнет дна.
Двадцать четыре дня прошло, пока все приготовления были закончены. Только 14 декабря боцман торжественно доложил мне, что три с половиной тысячи метров троса готовы. Вместе с двумя тысячами метров лотлиня, оставшегося от прежних промеров, мы обладали теперь тросом достаточной длины. Оставалось тщательно проверить все сплетения, намотать трос на барабан лебедки и начать измерение глубины.
Проверка нового троса напоминала священнодействие. Трос притащили в кубрик. Собрали все керосиновые лампы, какие только можно было найти, чтобы получше осветить помещение. Несмотря на двадцатичетырехградусный мороз, открыли один из иллюминаторов, пропустили туда конец троса и протянули его к лебедке, установленной на кормовых рострах.
Двое моряков потихоньку вращали барабан, наматывая на него новый лотлинь, а остальные, собравшись в кубрике, придирчиво проверяли каждый сантиметр. Мы не хотели неприятных сюрпризов — ведь малейшая заусеница, хотя бы на одной из проволочек, могла привести к обрыву всего троса. Поэтому проверка лотлиня продолжалась целых три дня. Только когда мы были абсолютно убеждены в том, что трос сплетен безупречно, было отдано распоряжение готовить майну для измерения глубины.
18 декабря мы снова измеряли глубину океана. Вытравили весь лотлинь длиной 5500 метров. Грунта не ощутили. При выбирании лотлиня произошла авария. Когда в воде оставалось 3300 метров, трос лопнул и вместе с приспособлением для крепления груза остался на дне океана.
У меня опустились руки. Только благодаря дьявольской настойчивости Дмитрия Прокофьевича Буторина наши попытки измерить глубину продолжались.
Оставалось с большей или меньшей достоверностью предположить, что мы не уловили момента прикосновения лота к грунту и продолжали его травить, когда он уже лежал на дне. При этом образовались петли, или же, говоря морским языком, шлаги, злосчастные колышки, которые уже подвели нас 29 октября: трос работал на излом, а не на растяжение, и в результате произошел обрыв. Надо было во что бы то ни стало придумать какое-то новое приспособление, которое точно сигнализировало бы нам о моменте касания дна. Для этого потребовалось еще несколько месяцев. Люди проклинали коварный океан. Я записал в вахтенном журнале:
«Ввиду того что для изготовления троса употребили второй швартовый конец, больше подходящего материала нет. Так как оставшиеся стальные концы имеют много колышек и перебитых прядей, а также по толщине прядей и проволок не подходят для изготовления лотлиня, попытки измерения глубины прекратить».
Весь вечер люди злились и ссорились из-за пустяков. Даже в кают-компании после чая разговор как-то не клеился. Все мы старательно обходили тему об измерениях глубин, хотя только она и была у каждого на уме. Вероятно, именно поэтому беседа получалась вымученной и искусственной. Мне стало тоскливо, и я ушел к себе в каюту.
Усевшись за стол, я начал набрасывать схемы и размышлять над ними, пытаясь найти ответ на волновавший всех нас вопрос: почему все-таки рвутся тросы? Вдруг в дверь постучали, и за спиной у меня послышался знакомый осторожный кашель. Можно было безошибочно угадать по этим признакам появление боцмана.
— Дмитрий Прокофьевич?
— Есть! — откликнулся, как эхо, боцман.
— Что скажете, Дмитрий Прокофьевич? — спросил я, поворачиваясь к нему.
Боцман нерешительно потоптался на месте, что-то обдумывая, потом заговорил:
— Вот у нас, Константин Сергеевич, каждый день непредвиденный момент получается. Да… Все некогда да некогда… А в трубах небось опять сажи на палец наросло. Да… Почистить бы время…
— Завтра у нас санитарный день, Дмитрий Прокофьевич. Тогда и почистим…
По глазам боцмана я видел, что он пришел вовсе не за тем, чтобы напомнить о чистке труб. Он и сам прекрасно знал, что на девятнадцатое число назначен санитарный день.
Буторин, как и следовало ожидать, не уходил.
— Вот и хорошо, — тянул он, — значит, почистим. Да…
Буторин осторожно взял своими потрескавшимися, исколотыми проволокой пальцами папиросу, и я с невольным сожалением посмотрел на его руки. Перехватив мой взгляд, он улыбнулся:
— Совсем рябые руки стали… Ну, ничего, до свадьбы-то, говорят, заживет…
Он помолчал и потом, решившись наконец, заговорил:
— Слыхал, Константин Сергеевич, хочешь ты оставить глубину-то мерить?..
— Да, пока что думаю отложить, — ответил я.
Боцман затянулся папиросой, выпустил клуб дыма и с горечью произнес:
— Нехорошо получается. Столько трудов положили, столько керосина спалили, и все, выходит, зря. Ну, позвольте, мы еще один раз попробуем. Только один раз, а? Все наши стремления — довести до конца это дело. А что руки мерзнут — это ничего. Ребята все согласны, я уж с ними договорился. Порядок будет…
Честное слово, мне хотелось в эту минуту обнять и расцеловать боцмана! Он глубоко растрогал меня своей преданностью науке, о которой еще недавно у него было самое смутное представление. Но не будет ли и на этот раз труд напрасным? Имею ли я моральное право заставлять людей продолжать мучительно трудную работу, не будучи уверенным в успехе? Не лучше ли отложить ее хотя бы до наступления теплого времени? И, наконец, из чего плести трос? Ведь в нашем распоряжении остается лишь самый ненадежный, изношенный материал…
Я спросил:
— А из чего плести?
Боцман нерешительно напомнил:
— А что, если нам все-таки взять вон ту проволоку от вантов? Мы с Токаревым прикидывали — должна выдержать…
Я хорошо знал, о какой проволоке идет речь. Этот проект уже давно обсуждался в кают-компании и был отставлен как не внушающий доверия. У нас в твиндеке № 4 лежала большая бухта трехдюймового стального троса, приготовленного для смены стоячего такелажа. Этот трос был сплетен из двухмиллиметровой стальной проволоки. Вить из этой проволоки лотлинь нельзя: он был бы слишком тяжел, да и сама она не поддалась бы кручению. Можно было лишь ограничиться спайкой отдельных кусков ее в одну длинную стальную нить.
Но выдержит ли собственную тяжесть такая тонкая нить, если ее растянуть на 4—5 километров? Это было более чем сомнительно.
Буторин выжидающе глядел на меня, повторяя:
— Один только раз… Ну, в последний раз. День и ночь будем работать… Попробуем, а?.. — Лицо боцмана сразу посветлело, когда я согласился с его предложением. Он повернулся и неуклюже, бочком выбрался из каюты. Слышны были его торопливые шаги; боцман спешил порадовать товарищей.
Третий трос пришлось изготовлять в самый разгар полярной зимы. Но работа шла бесперебойно. Вахтенные отмечали в судовом журнале:
«22 декабря. Боцман Буторин подбирает стальной трос для наращивания. Температура воздуха упала до 28 градусов мороза. Северо-восточный ветер усиливается.
23 декабря. Буторин и Гетман разматывают стальной трехдюймовый трос для наращивания троса глубоководной лебедки… Температура воздуха минус 28 градусов.
28 декабря. Гаманков, Шарыпов и Гетман разматывают стальной трос. Температура воздуха минус 37,7 градуса… Слышно частое потрескивание от мороза в деревянных частях судна.
29 декабря. Гаманков, Шарыпов и Гетман разматывают трос. Температура воздуха минус 35,1 градуса».
Пока Буторин, Гаманков, Шарыпов и Мегер возились с тросом, распуская его на отдельные проволоки, механики трудились над изготовлением нового прибора для взятия проб грунта со дна океана.
Изготовить такой прибор в наших условиях было почти немыслимо. Но Токарев взялся выполнить и это задание.
К 15 января прибор, сконструированный Токаревым, был готов. Он весил всего 16 килограммов. Теперь можно было предпринять новую, третью по счету попытку нащупать дно океана.
С раннего утра над нами полыхало величественное полярное сияние, достигавшее порой исключительной интенсивности. В зените сверкала гордая корона. Трепетные лучи, дуги и полосы расцвечивали весь небосвод небывало праздничной иллюминацией. Но, кроме вахтенного, обязанного по долгу службы наблюдать за небесными явлениями, в этот раз никто не любовался этим удивительным фейерверком. Мы были поглощены более прозаическими делами: мы устанавливали блок-счетчик, прорубали майну, смазывали салом автоматические храпцы, чтобы они не отказали в ледяной воде, устанавливали освещение.
Невзирая на тридцативосьмиградусный мороз, мы довольно уверенно орудовали у глубоководной лебедки. Наконец в 14 часов 40 минут я подал команду Буторину, занимавшему свой бессменный пост у барабана, на котором был намотан трос:
— Травить лотлинь!
— Есть травить лотлинь! — откликнулся боцман.
Лебедка зарокотала, и новенький прибор Токарева исчез в майне. Механик с гордостью и какой-то особой нежностью проводил его взглядом.
Вначале все шло нормально. Мотор работал без перебоев, тонкая проволочная нить плавно уходила под воду. Но вскоре нами снова овладела тревога: блок-счетчик отсчитывал уже пятую тысячу метров, а Гаманкову и Гетману, которые по старому методу оттягивали трос медными крючьями, все еще не удалось ощутить момента касания дна. Трудно было предположить, что в этом месте океан настолько глубок. Скорее всего такой кустарный метод просто не оправдывал себя: физически невозможно на ощупь определить момент, когда конец тяжелого троса ляжет на дно.
— Выбирать лотлинь! — скомандовал я.
Но тут неожиданно закапризничал наш «Симамото». Механики бросились к двигателю, чтобы выяснить причину перебоев. Тем временем пятикилометровый трос болтался в проруби, а конец его в это время, быть может, волочился по дну.
Прошло десять, двадцать, тридцать минут… Изношенный мотор все еще отказывался работать, хотя механики, казалось, готовы были сами влезть в цилиндр и заставить поршень двигаться. Все мы нервничали, и каждая минута казалась часом.
Наконец «Симамото» ожил, ворчливо откашлялся и заработал. Все облегченно вздохнули. Но наша радость была кратковременна: через 40 минут, когда в воде оставалось всего 1700 метров троса, линь лопнул и конец его вместе с прибором Токарева ушел на дно.
Я невольно взглянул на второго механика. Он был бледен, но с уст не сорвалось ни одного слова. А ведь это не сладко — собственными глазами увидеть гибель того, над чем трудился в течение двух недель!
— Константин Сергеевич, колышка! — крикнул со льда Шарыпов, рассматривавший при электрическом свете оборванный конец.
Так и есть! Наши опасения были справедливы: конец явно показывал, что, достигнув дна, трос свился в клубок; в результате образовались спирали, при подъеме они скрутились, и одна из них лопнула. Надо во что бы то ни стало найти новый способ определения момента касания грунта, иначе нам ничего не удастся сделать.
Во всяком случае опыт показал, что Буторин и Токарев были правы: тонкая стальная проволока оказалась не слабее нашего старого плетеного линя.
У нас оставалось 3300 метров проволочного троса. Что, если срастить его с остатком старого линя и повторить опыт? Правда, люди устали. Однако всем нам не терпелось добиться каких-то результатов. Ведь мы решили на этот раз произвести последнюю попытку измерения глубины. Так почему же не исчерпать все возможности до конца? Было решено немедленно врастить в лотлинь еще тысячу метров старого двухпрядного троса.
Но где взять новый груз? Уж если рисковать, то рисковать до конца; было разрешено Токареву пустить в дело тяжелую трубку для взятия грунта, отрезав от нее большую часть, чтобы максимально облегчить прибор.
Люди работали в эти часы самоотверженно. Они забыли о холоде, о том, что с раннего утра никто ничего не ел. Приходилось силой прогонять то одного, то другого в кают-компанию, где Га-манков, исполнявший обязанности повара, расставлял закуски.
В 21 час 30 минут неожиданно погас свет. Оказывается, в довершение всех бед порвался изношенный приводной ремень. Механики зажгли керосиновые фонари и вооружились шилом и дратвой. Через полчаса ремень был сшит и палуба «Седова» снова озарилась светом.
Наконец поздним вечером все было готово.
В 22 часа 10 минут глубоководная лебедка снова заработала. Хотя люди пробыли уже 12 часов на морозе, никто не проронил ни одной жалобы. Все взоры были устремлены на майну, в которой тускло поблескивала вода, быстро покрывавшаяся ледяными иглами. Там, под водой, решался исход нашего опыта.
В первый раз решили опустить трос только на 4 тысячи метров, а затем, если он не достанет дна, опускать его глубже и глубже, увеличивая каждый раз длину выпущенного линя на 50— 100 метров.
Около полуночи мы начали выбирать трос. Старались вращать барабан лебедки возможно плавнее и медленнее, чтобы не потревожить лотлинь. Вероятно, ни один рыбак в море не следил за кончиком своей лесы, выходящей из воды, с таким вниманием, как мы наблюдали за последними метрами линя.
Впервые после трех неудачных попыток, когда всякий раз на дне оставались тысячи метров троса, происходило нечто необыкновенное: счетчик отсчитывал сотни, десятки метров, а проволочная нить все тянулась из воды. Наконец в майне мелькнуло что-то большое и черное, послышался плеск, и Шарыпов крикнул:
— Стоп! Груз вышел!..
Дрожащими от волнения руками он держал тяжелую трубку Экмана, благополучно вернувшуюся с глубины в 4 километра.
Значит, победа? Но радость наша была преждевременна: никаких признаков грунта обнаружить в трубке не удалось.
Мы одержали победу лишь наполовину: в эту ночь было доказано, что наш новый трос пригоден для глубоководных измерений и что даже тяжелая трубка может вернуться со дна океана, если только нам удастся избежать возникновения колышек. Но до дна океана мы не достали. Очевидно, наспех приготовленный груз сорвался и закрыл храпцы раньше времени.
Измерение глубины мы закончили около полуночи. А уже через час послышались хорошо знакомый звон, треск и грохот — началось сжатие, вскоре достигшее исключительной силы. Экипаж, не успев отдохнуть, немедленно отправился к аварийным базам, вблизи которых появились трещины. Это был памятный аврал по спасению склада горючего.
Почти десять дней отнял у нас этот непредвиденный аврал, и лишь в последних числах января нам удалось вернуться к подготовке нового, пятого по счету опыта.
И на этот раз было зверски холодно — термометр показывал 35 с половиной градусов мороза. Вырубленная во льду майна почти мгновенно затягивалась ледяным салом, и нам часто приходилось ее расчищать, чтобы уменьшить трение лотлиня. Приходилось особенно внимательно следить за блок-счетчиком, который то и дело покрывался льдом.
Измерение глубины мы начали довольно поздно, так как с утра Ефремов, Буторин, Гаманков и Гетман были заняты на гидрологической станции. Им удалось взять шестнадцать проб воды с различных горизонтов, до глубины в 2 тысячи метров включительно.
Два раза мы не достали дна.
Тонкая стальная нить ушла в воду в третий раз.
Около девяти часов вечера мы начали выбирать лотлинь. Выбирали его медленно в течение полутора часов. Как будто бы все шло хорошо. Но в самом конце опыта (под водой оставалось лишь 550 метров троса) неожиданно произошла новая авария: когда замок сращенной проволоки проходил через блок, послышался легкий хруст металла, и в то же мгновение конец троса с прибором скрылся в стылой воде…
Снова плели трос и готовили трубки для взятия грунта. Когда измеряли глубину, трос опять оборвался. На этот раз он в нескольких местах был перепачкан серым глинистым илом.
Судя по следам ила и колышкам, образовавшимся на конце лотлиня, мы просчитались на 400 метров — 400 метров троса лежали на дне океана. Значит, в этой точке глубина составляет приблизительно 4400 метров.
Для получения более точной цифры надо было возможно скорее повторить промер, пустив в ход вторую трубку, которая стараниями наших моряков была укорочена и значительно облегчена.
На этот раз было решено применить еще одно приспособление: прикрепить к концу стального троса кусок пенькового линька от лотлиня. Гибкий и мягкий, но в то же время достаточно прочный, пеньковый трос не боится колышек. Даже в том случае, если пеньковый конец ляжет на дно, ничего опасного не произойдет: он вытянется в струнку, как только трос потянет его вверх. Надо сказать, что это простое, но вместе с тем важное усовершенствование не раз выручало нас впоследствии.
Но еще большую роль сыграло, бесспорно, предложение нашего скромного машиниста Коли Шарыпова, внесенное им утром 17 марта, за несколько часов до начала промера, которому было суждено завершиться решающей победой.
Как будто этот день не обещал ничего хорошего. Во всяком случае начался он отнюдь не весело. Вахтенный журнал «Седова» рассказывает об этом утре так:
«17 марта. В 7 часов в продолжение 7—10 минут — сжатие льда в трещине, проходящей за кормой. На горизонте слабая дымка. Юго-западный-западный ветер — 3 балла. Температура наружного воздуха — минус 41,2°.