Моя вина - Mea culpa
ModernLib.Net / Современная проза / Бабаян Сергей Геннадьевич / Mea culpa - Чтение
(стр. 3)
Вилка с сухим щелчком впилась в заглубленное донце розетки. Мутно-желтое, с темным глазком пятно эллипсируя заметалось по полу – выхватывая бетонные крошки, огарки спичек, растоптанные окурки, молочно-белые трубочки кембриков… наткнулось на что-то сверкнувшее зеркалом – промахнулось, коротко высветив подошву опоры, – маятником качнулось назад…
Метрах в трех от него, под толстым, как бревно, разноцветным жгутом, лежала пустая бутылка из-под водки.
Он осторожно выкатил ее из-под кабеля, поднял – когда нагибался, кровь бросилась в голову, лицу стало жарко – и несколько секунд, не отрываясь, смотрел на узорчатую, расписанную славянской вязью наклейку. Четыре сорок две, «Старорусская». Он понюхал горлышко – нос ущипнуло спиртом, – понюхал сам не зная зачем: и так было видно, что бутылку пили недавно – на донышке, послушный движенью его руки, скользил подвижной переливчатый полумесяц… Он вырвал переноску за шнур, сунул бутылку в карман – и, выйдя из трансформаторной, осторожно прикрыл за собой смотревшую оскаленным черепом дверь.
Ему казалось, что от стоявшей в его кармане бутылки плотными волнами расходится острый водочный запах. Он вернулся в дежурку, выдвинул ящик стола, без стука положил бутылку на дно и осторожно задвинул ящик обратно. Бутылка все же перекатилась – ему показалось, гулко, как в бочке, – и он невольно напрягся. Потом вытащил сигарету, закурил и, поставив локти на стол, обхватил руками горящую голову.
Бирюков не только поправился дома – сто пятьдесят, – но еще и принес бутылку с собой. Оставшиеся триста пятьдесят выпил за полтора-два часа – а может быть, и не триста пятьдесят, а все пятьсот, сто пятьдесят могли быть из другой бутылки. Ни в какой туалет он мог не ходить – когда сильно под газом, не тянет. То, что рубильник был выключен, он конечно запомнил, но проверять после поллитры не стал. Два часа – это не семь часов, тем более что за бутылкой они пролетели минутами. Он помнил, что расписался: «Принял», – и помнил, что рубильник был выключен. Спьяну – если чувствуешь себя хорошо и некуда деться – бывает, что хочется поработать. Бирюков помнил, что линия обесточена, спирт законсервировал эту мысль, и отсоединил коробку разъема. И электричество бросилось в землю, в клочья разрывая предохранители и Бирюкова.
Николай почувствовал, что ему надо куда-то идти. Он встал и пошел в туалет. Делать ему там было нечего, он постоял в холодном кафельном полумраке – в уши, спасительно усыпляя сознание, царапалось монотонное журчание проточной воды, – дождался Пилюгина из цеха – курносого, лохматого, синеглазого, – Пилюгин спросил: «Ты чего, с бодуна, что ли?» – он понял с трудом, не то кивнул, не то мотнул головой… вернулся в дежурную комнату. Он убил. Он засунул руки в карманы, сжал кулаки и какое-то время стоял, перекатываясь с пяток на носки и обратно. Всё было всё равно. Надо уходить. Невозможно было ни стоять, ни сидеть на месте. Надо было куда-нибудь идти не останавливаясь – чтобы каждую секунду вокруг него что-нибудь изменялось. Таких понятий, как смена, Немцов, показатели контрольных приборов, больше не существовало. Все это было никому не нужно. Он механически оделся – куртку не застегнул – и невидяще пошел к выходу. У открытой двери кабинета Немцова рефлекс заставил его остановиться. Немцов сидел за столом, что-то писал – седеющий горб головы между остроугольно вздернутыми плечами. Николай вошел и с порога сказал:
– Я пойду.
– Гра-га-га? – сказал Немцов. Лицо его было непонятно.
– Не могу, – сказал Николай – что-то говорило внутри него. – Я пойду.
И пошел.
– Ди-ди, – сказал Немцов ему в спину.
Он вышел на улицу – мороз царапнулся в грудь, плеснул колючей волной в лицо. Пелена в мозгу сразу как будто пыхнула клочьями – полетели обрывки мыслей, самое главное стало ослепительно ясно: он включил рубильник и убил человека. Что делать? Что делать? Что делать? Пока идти… он чуть не налетел на ярко-синюю на белом снегу фигуру. Фигура издала непонятный звук. Он сморгнул и увидел Наташку.
– Привет!
В нем вдруг вспыхнула ненависть – оттого, что его задержали… лицо яркое, накрашенное розовым, синим, алым, какими-то блестками, груди вытаращены арбузами…
– Здравствуй.
Он хотел пройти мимо. Она – плотоядно сверкнув зубами – заступила ему дорогу. Он с трудом удержался – не схватил за плечи и с размаху не отшвырнул ее в снег – валя с ног, чтобы она упала навзничь, плашмя, бревном…
– Ну, чего?! – рявкнул он.
– Ты что?… – кажется испугалась она.
– Че-ло-ве-ка убило, – яростно отчеканил он, отталкивая глазами ее лицо.
– Я знаю… – У нее дрогнули карминовые пухлые губы, круглые голубые глаза стали еще более круглыми, испуганными и глупыми… и чуть не плачущими. – Я знаю… Жалко как…
Вдруг он понял, что ей действительно жаль Бирюкова… что она добрая, хорошая баба, – все хорошие, один он – дерьмо, человека убил и теперь выплескивает на всех хороших, добрых, неубивавших людей свою мерзость и злость… В нем поднялось такое отвращение к себе, что заплясало лицо, он собрал все свои силы, чтобы не броситься опрометью бежать – туда, где не будет видно и слышно никого, ничего, – и пробормотал:
– Извини, Наташка… Извини. Я чего-то…
И, неуклюже погладив ее по плечу, обошел ее и чуть не побежал к проходной. Рывком открыв дверь, он навалился на турникет – чуть не упал на него, турникет был застопорен, не вращался.
– …Куда? – Смуглолицый охранник посмотрел на часы.
Николай бросил пропуск в окошко. Смуглолицый автоматическим смахивающим жестом поднял залитый в пластмассу картон и взглянул на режимный шифр.
– Обед через час.
– Пропусти. Мне надо.
Охранник невозмутимо покачал головой. Лицо его было каменным – странно, что он еще мог говорить. Николай не думая перенес ногу через турникет. Из-за него погиб человек. Какой обед?… Краем глаза он видел, как смуглолицый метнулся из своей стеклянной коробки. Он перевалился животом через скользкие перекрещенные дужки и толчком ладони распахнул наружную дверь. На улице ему сразу стало легче дышать. Смуглолицый чтото кричал ему вслед.
V
Дома никого не было. Не раздеваясь, он прошел в комнату и бросился в кресло. Он убил. Убил. Убил хуже, чем нарочно. Много хуже – просто взял и походя раздавил человека, как червяка. Лень было поискать и предупредить. Торопился домой – жрать сардельки. При слове «сардельки» в душе поднялось тяжелое, злобное чувство – к жене. Только бы жрать… Лень было подумать: стоит Бирюкова подпись и «принял» и выключен ток – надо ли включать? Когда он уходит из дома, то выключает из сети телевизор. Чтобы телевизор – стеклянная колба, куча дерьма – не сгорел. Человека он сжег не задумываясь.
Жизнь кончена. Он чувствовал это – что оборвалась, кончилась жизнь. Не только его сознание, но даже как будто и тело чувствовало, что с этого дня они будут жить по-другому – и что так жить им нельзя. Как будто от него отрезали – из него вырезали и выбросили – всю его прошлую жизнь. Тридцать пять лет. Их не повторить, не наверстать – потеря невосполнимая… как будто ноги отрезало – без них невозможно жить. Вся бесконечно долгая жизнь оказалась напрасна – будто ее и не было. Жизнь только сейчас начинается. Страшная новая жизнь.
В прихожей захрустел, защелкал замок. Он втянул голову в плечи. Шел кто-то из прежней, небывшей жизни. Дверь хлопнула – слышно было, как эхо зазвенело по лестнице. Он не повернулся, не встал – сидел и смотрел не отрываясь на золотистый виток обоев, пока его не заслонило женское испуганное лицо.
– Что случилось?…
Он очнулся. Ни о чем отвлеченном он думать больше не мог – мог только прямо отвечать на вопросы.
– Бирюкова убило.
– Что?!
Светка закрыла рукой покривившийся накрашенный рот; глаза ее на миг округлились – и тут же плачуще сузились… Что-то пробилось к его застывшему сердцу – отрешенно, не чувствуя ничего, он подумал: какая хорошая, добрая у меня жена… Была.
– Как… убило?
– Током.
– Когда?…
– Вчера вечером.
– О Господи! Бедная его жена!…
Он опять вспомнил, что у Бирюкова – жена. Которая летом ему нравилась. И дочка лет шести. Не больше. Он перестал смотреть Светке в лицо – смотрел на какие-то смазанные темные точки прямо перед глазами.
– Вот несчастье-то!…
Светка легко заплакала – по румяным щекам побежали голубые дорожки. Он сказал себе: и я один все это сделал.
– Как же это случилось?… Коля, да ты на себя не похож!
Если бы она знала.
Пронзительно закричал телефон; он сжался – с чувством, что на него падает что-то огромное, тяжелое, своей тяжестью и величиной делающее бессмысленным всякое сопротивление. Светка взмахом обеих рук вытерла нижние веки и подняла трубку.
– Алло?
Николай замотал головой и одновременно руками – плачуще исказившись лицом.
– А кто его спрашивает? А-а… вы знаете, не может он подойти. Плохо ему… что-то с сердцем. – Лицо ее вдруг подобралось, стало сочувственно-озабоченным. – Он мне сказал, что у вас там несчастье произошло… Да-да, просто ужасно. Да… Лежит прямо зеленый. Наверное, придется вызвать… – «Какая умница, – обессиленно подумал Николай, – какая же ты у меня умница… Это Немцов… спаси меня от него». – Ой, это не очень плохо, что он ушел? Да?., спасибо вам. Вы знаете, так переживает, прямо лица нет. Наверное, на нервной почве… Какое несчастье, я ведь знаю его жену, и дочку его, они ведь в нашем доме живут. Ужасно, бедная… Да, конечно, обязательно передам. Да… Спасибо. До свидания. До свидания.
Светка повесила трубку.
– Это Немцов. Спрашивал, что случилось. Ему звонили из режима, ты там что-то нарушил… Но он очень по-доброму говорил: ну ничего, говорит, ничего, они с Бирюковым близко знали друг друга, конечно переживает… – Она достала платок, вытерла окончательно слезы и посмотрела на Николая с жалостью – и с удивлением. – Но всякое же в жизни бывает, Коля… Нельзя же так. А… разве ты хорошо его знал?
Николай покачал головой.
– А что у тебя с режимом?
Он слабо махнул рукой. И на Немцова, и на режим ему было глубоко наплевать; он и звонка-то испугался лишь потому, что боялся единственно звука чужого голоса – как всепроникающей боли… Светка вышла из комнаты и вернулась с подкрашенной желтым водой.
– Ну-ка выпей.
Он послушно выпил полстакана пахучей пряной воды.
– Ну, что ты, отец… – Светка наклонилась, погладила его по голове, по щеке, заглядывая в глаза, – лицо ее было непривычно расслаблено, нежно, губы сложились вишневым сердечком, – он вдруг так растрогался, что глаза увлажнились… – Успокойся. Ты прямо… – в глазах ее снова мелькнуло как будто легкое удивление. Он понял: она удивлена, что он, здоровенный тридцатипятилетний мужик, так потрясен смертью напарника. Да, Бирюкова жалко, жалко его дочку, жену – всю жизнь будут жить одни, – но если бы ты знала все, что случилось… Его опять придавило – захотелось закрыть глаза и завыть, и вдруг одновременно с этим – появилось острое, непреодолимое желание рассказать все жене… она спокойная, умная – как она разговаривала с Немцовым!… – а вдруг она объяснит ему, всем, что он ни в чем не виноват, что все это не так, что все это он сам на себя придумал…
– Пойдем обедать, отец. Пойдем, пойдем…
– Ох нет, не хочу. – Слова признания уже рвались с языка, им тесно было в мозгу, но страшно было говорить: вдруг она посмотрит на него с ужасом… с отвращением?! – ему не перенести этой боли… Но и не было сил одному терпеть.
– Света… – Он туго сплел короткие толстые пальцы – и стиснул их так, что молоком налились суставы. Потом враз отпустил. – Света, это я во всем виноват.
И посмотрел – снизу вверх – на нее.
Но… ничего не произошло: лишь на секунду она нахмурилась – но тут же отстранилась с видом недоверчивого, раздосадованного, даже возмущенного удивления.
– В чем ты виноват?
В словах ее прозвучала укоризненная… чуть не насмешка. Он взглянул на нее с внезапно ожившей надеждой.
– Ты понимаешь, – торопливо начал он, – Бирюков пришел раньше времени… автобусы ходят плохо, в прошлый раз он опоздал, его не пустили, пришлось идти к старшей табельщице, отмечать опоздание, и он стал выходить раньше. От него здорово пахло… – Он всем своим существом тянулся к ее чуть снисходительному (снисходящему как будто к его неразумности, а ведь действительно – вот дурак!…), ласково-удивленному лицу, – говорил сбивчиво, слова наскакивали друг на друга, и с каждым словом с сердца его как будто падали по одной холодные гирьки – на душе становилось легче, теплее… – Когда он пришел, от него здорово пахло… он мне сказал, что вчера перебрал с приятелем, утром опохмелился и еще перед уходом вмазал сто пятьдесят, – я еще удивился, что он такой разговорчивый… то есть удивился, когда еще не знал, что он выпимши. Ну, поговорили о том, о сем, и он ушел… куда-то в цех, я не знаю. Я собрался… – почему-то он не сказал, что задержался на пять или даже десять минут, – не сказал, и все, – а какое это имеет значение?! – …я собрался, расписался в журнале, у нас за дверью журнал, лежит на столе, и… и там рядом со столом – наружный щит управления, шесть выключателей… ну, обесточивать линии, как у нас пробки в коридоре. Я после обеда хотел посмотреть кабель и выключил рубильник – это выключатель называется рубильником – и больше уже не включал, – ну, а когда уходил, я его, понятное дело… включил обратно. И ушел. А Бирюков… в общем, Бирюков принес с собой бутылку, я нашел ее сегодня – пустой, у того места, где его ударило… ну, он ее там оставил, там ничего не видно – кабеля и темно… и все равно странно, что ее никто не заметил, – заботливо добавил он, – черт его знает, что там будет с пенсией: может, если под этим делом, меньше дадут?… – Он почти успокоился и теперь уже чуть не нарочно хмурился – как будто даже уже через силу изображал виноватое и расстроенное лицо. После каждой его фразы Светка нетерпеливо – мол, мне и так все ясно, только теряю время, выслушивая тебя, – кивала кудрявой – крупными, черными с просинью кольцами – головой. – Так вот, наверно, он был… ну, сильно пьян… – если бы речь шла не о мертвом, он сказал бы «в стельку», «вдребадан», а то и «в ж…», – …наверное, сильно был пьян – ну, с похмелья и в одиночку бутылку водки, тем более он щуплый такой (виновато поморщился: слово показалось ему неприязненным, пренебрежительным – щуплый… «И откуда ты знаешь, что в одиночку?» – кольнула непрошеная мысль. Да не в этом дело!…). Так вот, он был здорово пьян и… в общем, он когда пришел, то, наверное, видел, что рубильник стоит на ноль – ну, выключен, – и потом не стал проверять… ну, как же так можно?! – в общем, он выпил бутылку и полез в кабеля. Ну, его и…
– Так, – вымученно вздохнула Светка. – Ну, и в чем же ты виноват?
– Так я же рубильник включил, – торопливо сказал он, проглатывая окончания, – не хотелось ничего говорить о своей вине. – Перед уходом…
Светка недоуменно пожала узкими плечами – она была пышной, крутобедрой, тяжелая грудь, а плечи и лодыжки у нее были стройными, узкими.
– Нич-чего не понимаю. – Он чуть не улыбнулся – от этого ее «нич-чего не понимаю». – В конце своей смены ты пошел и включил этот, как его… рубильник, – который ты выключил, потому что тебе надо было работать. А Бирюков начал что-то ремонтировать и не выключил ток. Ты-то здесь при чем?
– Ну… – Он жадно смотрел на ее румяное, круглое, слегка недовольное и уверенное лицо. – Вообще-то, – через силу выдавил он, – я включил его через пять минут… после того, как кончилась моя смена. Когда Бирюков уже расписался… Но он расписался – до!
– Погоди, – перебила Светка. – Когда он расписался и увидел, что ток выключен?
– Ну, когда пришел.
– А пришел он…
– …он раньше пришел! – за десять минут до смены, автобусы плохо ходят.
– А после того, как он расписался, он к этому вашему рубильнику подходил?
– Нет… – Он не понимая смотрел на нее – зачем ей это нужно. Потом медленно понял: не проверял ли Бирюков выключатели, когда смена его уже началась, а Николай, задумавшись, еще сидел за столом… – Нет. Мы с ним поговорили, и он ушел в зал, а из зала в коридор, к щиту, можно пройти только через дежурку, – а в ней я сидел, замечтался… «и еще можно кругом, через цех!…» – вдруг – из парилки в сугроб – обожгло его, – и тут же прошибло потом от облегчения: – Можно пройти еще через цех, обойти кругом, но дверь из дежурки была открыта. Я бы увидел его. Он расписался и больше… ну, пока я сидел, – к щиту не подходил.
– Значит, – медленно сказала Светка, – если бы ты включил ток не в пять минут пятого, с опозданием, а ровно в четыре… что изменилось бы?
Он молча смотрел на нее – потом протянул к ней обе руки. Она опустилась к нему на колени – раздалась мягкими ягодицами, – он уронил голову ей на грудь, с упоением вдыхая ее теплый яблочный запах. Она поцеловала его в редеющую макушку:
– Бедный ты мой, бедный…
Он поднял голову и поцеловал ее в мягко опушенный уголок пухлых розовых губ. Слава Богу!… то есть, конечно, не слава Богу – жаль Бирюкова, жаль его девочку (она всегда здоровалась с Николаем – терпеливо ждала, когда Николай пожмет Бирюкову руку, сдвигала крошечные ступни и говорила серьезно и отчетливо: «Здравствуй-те…»), – но он действительно не виноват. Во время своей смены он вправе делать все, что угодно, – ясно, в пределах инструкции. Он выключил ток, взял инструмент, тут кто-то его позвал – разыгрывать новогодний заказ, что ли… когда вернулся, поймал Немцов – всучил ворох технических описаний, пришла новая техника, – он сел читать… В конце смены расписался, запитал линию – как и должно было быть, – и ушел. Все! Что тут непонятного? Действительно, он какой-то… тугодум. Правильно тогда Пахомыч сказал… кто-то рассказал анекдот о жирафе – который начал смеяться через неделю после того, как услышал анекдот, – так Пахомыч сказал: «Это у нас Коля…» Все ясно! Конечно, только человек, уговоривший с похмелья бутылку водки, полезет, не проверив рубильника и без перчаток, под напряжение триста восемьдесят вольт… Все!
Светка пошевелилась.
– Ну, пускай… – На ее щеке тонким акварельным мазком застыла бледно-фиолетовая полоска – след одинокой слезы. Он не отпустил ее, вместо этого обхватил за плечи и сжал, лишь чуть-чуть сдерживая силы, – она тонко, певуче заохала: «ох-ох-ох-ох-ой!…» Милая моя, хорошая… Что бы я, дурак, без тебя делал? Он громко поцеловал ее в горячую щеку и, пропустив левую руку под мягкие сгибы ее круглых, мраморно блестящих колен, – легко встал вместе с нею. Ума Бог недодал, зато силою не обидел. Светка визгнула – он почувствовал себя помолодевшим лет на пятнадцать, он уже забыл, когда в последний раз поднимал ее на руки, шелковая кожа ее руки мягко обожгла ему шею… тут он вспомнил о том, что произошло, – враз устыдился и, пряча глаза, опустил ее на ковер. Светка коротко поцеловала его – мазнув его по губам мягким и влажным исподом своих приоткрывшихся губ – и убежала на кухню.
После обеда он совсем успокоился – но, наверное, подсознательно оберегая себя, лег на диван и сразу, не подарив ни минуты раздумью, открыл детектив Адамова. Он читал его часов пять, вставая лишь покурить, – книжка была интересной, он поражался, как такое можно придумать, вот уж действительно – гений!… – пока от непривычно долгого чтения у него не налилась свинцом голова. Когда Сережка пришел из школы, невольное воспоминание о серо-голубых, беспомощно – издалека снизу вверх – смотрящих на него глазах бирюковской девочки вдруг снова укололо его… и он вдруг почему-то подумал – почувствовал, – что ему расхотелось ехать в субботу на птичий рынок. Но тут из кухни вернулась Светка, включили телевизор, в телевизоре закатывал глаза и кривил губы Хазанов… тоже ведь надо уметь – или он и в жизни такой?… – Сережка залез к нему на диван с выписками из книг о жизни моллиенизий, – и к нему снова вернулось хотя и усталое, но умиротворенное состояние, и он даже подумал о том, как хорошо было бы – вместо работы – полежать так день или два… Спать он лег очень рано, одновременно с Сережкой; какие-то печальные, но уже обессиленные мысли побродили недолго в сумерках его угасающего сознания, что-то пошептали ему – неуверенно, робко, без надежды быть выслушанными, – и наконец безвозвратно заблудились в непроглядно сгустившейся мгле…
VI
Утром на проходной дежурил другой охранник – белобрысый и веснушчатый, с ушами как крылья. Немцов, увидев Николая, как будто даже сочувственно покивал облитой ранней сединой головой, даже, потянувшись, приобнял его за плечо, – Николай подумал растроганно: и вовсе не плохой человек, зря его ругал… Бирюков. «Я там на проходной вчера, Владимир Егорыч, – смущаясь сказал он, – так уж вышло…» – «Знаю, знаю, – сказал Немцов – сегодня, казалось, он уже не так волновался. – Я говорил с Меркуловым, он же сразу не понял, что ты Бирюкова сменщик. Все в порядке, иди работай». – «Спасибо», – неуклюже сказал Николай. Вчерашний день представлялся ему каким-то кошмарным сном, как будто его – к счастью – не было; он боялся, что при виде щита, дежурки, распределительного зала вчерашний кошмар оживет, но этого странно не произошло: кошмар так и остался всего лишь как будто ночным кошмаром – так приснившаяся в тягостном сне обстановка комнаты не вызывает при пробуждении страха… Несколько рабочих из цеха, встретив его, пожали ему руку – как будто даже сочувственно поглядывая на него, – и это доставило ему смутное удовлетворение: детина метр восемьдесят пять и шесть пудов весом и так расстроился, – думают, наверное, они… а расстроился он не так потому, уточнял он себя, что ему показалась его вина, как потому, что ему вообще было жаль Бирюкова, жаль его девочку и жену – и это была чистая правда… В десять ему позвонил Немцов.
– Николай, зайди к Елисееву. Там для комиссии нужны твои… короче, напишешь что-то вроде объяснительной. О Бирюкове. Тебе скажут там, как писать.
На него сразу – как шквал предгрозового ветра – обрушился страх. О чем говорить, что писать?! В один миг он забыл все то, о чем вчера говорил со Светкой, – как будто засветился кадр фотопленки, – что было, казалось, слово в слово затвержено и аккуратно (как парашют – от укладки зависит жизнь) уложено в его голове… Осталось только одно: он перебросил рубильник и пошел домой (медленно, ласково падал снег…) – и Бирюкова убило… Дело было не в том, что он боялся наказания – сейчас он об этом как-то не думал, – а в том, что возвращалось невыносимое ощущение – своей неискупимой вины… вся скрупулезно набранная вчера цепочка событий, в которой спасительно не было места этой вине, – вся рассыпалась в прах, едва позвонил Немцов. К счастью, до заводоуправления, где размещался отдел техники безопасности, идти было – по скользкой дороге – не менее четверти часа; воздух был прохвачен не злым, но уже крепким морозцем, – пока он дошел, голова его прояснилась, он все вспомнил и успокоился. Да – выключил ток, в конце смены включил, расписался в журнале, ушел… Все ясно.
Елисеев, нагловатый парень лет тридцати – светлый чуб энергическим козырьком, бритый до лоска подбородок лопатой, серые с патиновой прозеленью глаза (пришел по протекции из райкома, за производственным стажем, и скоро уже должен был возвращаться в райком), – положил перед ним чистый лист бумаги и сухо – каким-то казенным, безжизненным, плохо понимаемым и ни одним словом не запоминающимся языком – предложил Николаю написать все, что ему известно о последнем дне Бирюкова… Сказано все это было таким ровным, спокойным – нет, просто бесчувственным – тоном, как будто речь шла… Николай подумал – о сгоревшем станке, – и то бы Борисов из цеха нервничал больше. Он сразу почувствовал к Елисееву острую неприязнь – еще и потому, что толком не понял, чего от него хотят… угрюмо спросил: «Как это – последний день? я его видел-то десять минут…» Елисеев поднял на него светлые, жесткие и в то же время как будто снисходительные глаза (и тут у Николая в душе шевельнулся холодок непонятного страха: Елисеева он не боялся – он вообще редко боялся конкретных людей, – но он почувствовал в нем какое-то бессердечное, малочеловеческое, недоступное его, Николая, пониманию и потому, казалось, непобедимое – зло; и ощущение этого единичного зла как будто напомнило ему о существовании зла вообще – не того повседневного, мелкого, которое было в придирках Немцова или непотребных выходках Петьки, гоняющего спьяну жену, – а того огромного, загадочного, в обыденной жизни и большинством даже не замечаемого, ни с кем из отдельных людей или известной группой людей как будто не связанного, которое, для какой-то своей, непонятной пользы (или даже вовсе без пользы? по инерции разогнавшегося цунами?…), могло выхватить человека из спасительного океана толпы и легко – не замечая – его раздавить…; все это он осознавал очень смутно, мысли его были расплывчаты, а слова, их выражающие, плохо понятны ему самому – ясен был лишь один безотчетный страх – и короткое, черной птицей промелькнувшее воспоминание: бывшего мужа Наташки, говорят, ни за что посадили…), – так вот, Елисеев поднял на него свои жесткие, цвета морского льда снисходительные глаза и сказал: «Вот и напишите о тех десяти минутах, в течение которых вы видели Бирюкова» («в течение которых…» – Николай бы за целый день не сумел составить подобной фразы), – и даже это напишите неприятно задело его – как будто уничижительным одолжением: где это видано, чтобы начальник цеха или отдела говорил работяге вы?… Николай насупился и уселся писать. Против этого человека в душе его поднялся упрямый протест, о какой-то своей воображенной вине он уже и не думал – да и не этому райкомовскому хлыщу было ее поверять, – поэтому он не написал ничего ни о раннем приходе Бирюкова, ни о задержавшемся уходе своем, ни о своих манипуляциях с выключателем, ни о чехарде с подписями в регистрационном журнале… написал коротко – четыре сиротливые строчки на огромном, по сравнению с ними, угрожающе-белом листе: Бирюков пришел, мы с ним поздоровались, расписались в журнале, и я ушел… Он поставил точку, встал и положил ручку и лист на стол Елисееву. Елисеев – одет он был очень чисто, в пепельносерый костюм, кипенную рубашку и синий галстук в длинную серебристую искру (не по-заводскому: многие инженеры и мастера и почти все начальники выше замначальника цеха ходили в костюмах и галстуках, – но у начальства костюмы были, как правило, темные, галстуки гладкие, рубашки цветные, а инженеры и мастера – особенно, если поверх надевали халаты – и вовсе смотрели нацепившими удавки ханыгами…), – так вот, Елисеев быстро прочел (глянул, читать там особенно было нечего), небрежно бросил бумажку на стол и, откинувшись в кресле – наверное, чтобы не смотреть снизу вверх на стоявшего перед ним Николая, – бесцветно спросил:
– Значит, вы не заметили у Бирюкова признаков алкогольного опьянения?
Николай так решительно отрубил: «нет», – что почувствовал сам: вышло неестественно, нарочито, как будто с вызовом… Елисеев приподнял и без того надменно высокие брови:
– А вам известно, что в крови у покойного обнаружена большая доза алкоголя?
Николаю это было неизвестно; то есть он знал, что иного не может быть, но не знал о том, что это уже обнаружено (вспомнил вдруг резко успокоившегося и подобревшего Немцова…), – но из-за непонятного упрямства твердо сказал:
– Да.
Елисеев помолчал немного, равнодушно глядя в окно (за окном опять падал снег – огромный, пушистыми листьями), – потом пожал плечами, цыкнул зубом и вернул Николаю его листок.
– Распишитесь.
Николай расписался, положил ручку – и спросил:
– Все?
Елисеев вздохнул, прямо – чуть насмешливо – посмотрел в глаза Николаю, процедил – изнутри, не разжимая губ: «Все, Копыльцов», – в Николае вновь поднялось раздражение, почти ненависть к этому лощеному дармоеду (всплыло вдруг в памяти угловатое, с запавшими висками серое лицо Бирюкова…). Он вышел, не остерегаясь пристукнув дверью.
По глухому, лоснящемуся бурым линолеумом коридору он медленно пошел к выходу. На душе было тяжело… было такое чувство, как будто Елисеев – и как-то ощущалось, что не он один, – принижал, даже оскорблял и смерть Бирюкова, и самого Бирюкова. В то же время всплыла вдруг как будто знакомая (кажется, что-то похожее было вчера… ну да, с Наташкой, с Немцовым…) и как будто виноватая мысль: «Елисеев-то в чем виноват?…»
Дверь в комнату слева была приоткрыта – сумрачный коридор перегораживала кулиса дневного пыльного света. Николай машинально взглянул и увидел Петра Александровича, маленького коренастого старичка из отставников, проводившего инструктаж по технике безопасности со вновь поступающими на работу. Петр Александрович сидел за казавшимся рядом с ним огромным столом, подогнув под себя и скрестив короткие, в остроносых армейских ботинках ноги, и что-то записывал в школьную, с ядовито-зеленой обложкой тетрадь – и старое лицо его, с хохолками седых бровей, клубеньковатым лоснистым носом и глубоко-складчатыми щеками (лицо обыкновенно значительное, преисполненное чувства собственного достоинства), было сейчас по-детски – откровенно, преувеличенно – сосредоточенным, усердным и даже как будто немного обиженным…! Николай был с ним знаком – недавно тянул проводку в его кабинетик – и уважал уже за резко диссонирующие с его малорослой фигурой многочисленные колодки медалей и орденов, никогда не покидавшие нагрудный карман его до блеска заглаженного и неизменно застегнутого на обе пуговицы пиджака; в другой раз Николай непременно зашел бы к нему – на заводе, где у старика было мало ровесников, он казался совсем заброшенным, – но сейчас ему не хотелось ни с кем говорить и он думал пройти незаметно… Но старик – наверное, заслышав его шаги – проворно (как будто он давно и с нетерпением кого-нибудь поджидал) поднял склоненную над столом стриженную белым щетинистым ежиком голову – и приветственно замахал Николаю рукой… Николай вздохнул и вошел.
– Заходи, заходи… – Петр Александрович встал и протянул ему через стол свою сухую, морщинистую, изрытую черными венами сложенную лодочкой руку. – Заходи, Коля… Как же это вы так, а? Все водка проклятая…
Страницы: 1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8
|
|