Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Моя вина - Mea culpa

ModernLib.Net / Современная проза / Бабаян Сергей Геннадьевич / Mea culpa - Чтение (стр. 4)
Автор: Бабаян Сергей Геннадьевич
Жанр: Современная проза
Серия: Моя вина

 

 


Николая опять резануло. Необъяснимо для него: когда он слышал – от Немцова, от Елисеева, теперь вот от Петра Александровича, – что Бирюков был пьян (а ведь Бирюков был действительно пьян…), ему становилось не по себе. Ему становилось – плохо. Он неопределенно покачал головой и – чтобы перевести разговор – кивнул на мелко исписанную тетрадь на столе у Петра Александровича.

– Что это у тебя, дядя Петя?

Старик с досадой махнул рукой и взглянул на него как будто страдающими, прозрачно-голубыми в красноватых жилках глазами.

– Да вот!… – Голос его сейчас был тонок и сипл (во время инструктажа – энергично-скрипуч). – Позавчерашний случай… описываю. Елисеев приказал внести в инструктаж. Раньше-то я, если помнишь, все о домашнем умельце Косте рассказывал, который в перегоревшую пробку вставляет жучок… ведь на моей памяти у нас по электричеству ни одного несчастного случая не было. А тут вот… – Петр Александрович понизил голос, взглянул на дверь: – Елисеев говорит – все напиши как есть: и фамилию, и имя-отчество, и сколько лет, и какая семья осталась… и сколько водки выпил – все! – чтобы, значит, живой пример. Ну, мое дело – исполнять, только как-то это… – Старик заморщинился и задвигал утонувшими в складках губами.

– Зачем фамилию-то, дядя Петя?! – заволновался Николай. – Бирюков… они ведь рядом живут! Да здесь каждый третий мальчишка идет на завод, все дома заводские… Девочке скоро в школу идти! – вдруг ярко представил он. – В классе будут говорить: ее отца по пьянке током убило… Он что, начальник твой, о… одурел?!

– Правильно, правильно, – заторопился старик, – и я так думаю… Я в инструктаже-то напишу, мне же ему докладывать, – а говорить буду просто: один электромонтер…

Николай представил себе парикмахерскую физиономию Елисеева – прямо сердце заныло от злобной тоски… Он протянул старику руку.

– Ну ладно, дядя Петя. Пойду.

– Иди, Николаша, иди… – Старик его любил, и Николай – с ощущением непонятной вины – чувствовал это. – Ты смотри там, поаккуратней… Вишь, как бывает…

Вернувшись к себе, Николай достал сигареты (разволновавшись, забыл в столе) и отправился в тамбур, к наружной двери – курить. Всегда курил у себя, что официально не разрешалось, но сейчас… Он вышел в тамбур – и понял, что он не один: окна занавесило синим туманом, ведро пестрело окурками – хотя обычно зимой здесь никто не курил, только летом, когда в открытую настежь дверь дышали кусты сирени… Но это ненадолго – на неделю, на две, – потом все опять задымят на стульях и между станками: полгода назад, когда Марчуку оторвало руку, весь третий цех две недели ходил как на съемку: халаты застегнуты на все пуговицы, из-под беретов ни один волосок не торчит, на манжетах резинки – Володьку как раз за манжету и потащило… а сейчас зайдешь – к концу смены половина едва на ногах стоит, халаты нараспашку, а вокруг все так вертится. До следующей руки… Из-за угла появился Лямин – поднял руку, приветствуя, – не доходя до него, свернул в кабинет Немцова. Дверь осталась открытой – Николай невольно прислушался.

– Ну, включил?

– Включил, Владимир Егорыч. Все в порядке.

– Теперь посмотри… ну-ка, поди сюда. А ну дыхни.

– Да пиво, Владимир Егорыч! Что уже, пива в обед нельзя выпить?

– Ты смотри, Александр! Один уже выпил.

– Да… ей-богу, пиво, Владимир Егорыч!

– Ладно. Смотри сюда…

Николай бросил в ведро окурок и вернулся к себе. Делать ничего не хотелось. Он посмотрел на часы – пора… взял регистрационный журнал и пошел к распределительному устройству. Шум цеха дробился о коридорные повороты, ступенчато угасал, наконец осел последними брызгами на пороге закрытой двери. Николай открыл ее и вошел. Здесь было тихо – приглушенной щитами, звенящей басовыми струнами трансформаторов тишиной. Люминесцентные трубчатые лучи заливали голубоватым холодным светом тускло поблескивающий линолеум и матовые панели щитов. Он открыл первую ячейку, переломил журнал, начал записывать, поглядывая в мертвые глазницы приборов. Амперметр… так. Вольтметр… так. Ваттметр… Счетчик… Фазометр… Он закрыл дверцу – язычок щелкнул камнем, упавшим в колодец, – перешел к следующей. Ампер. Вольт. Ватт. Киловатт-час. Косинус фи… Он обошел зал, вернулся в дежурную комнату, сел, закурил – в тамбур не пошел… напрягся: он обреченно чувствовал – что-то как будто подкрадывается к нему изнутри, – ходит на цыпочках вдоль границы сознания, готовится к прыжку – сейчас прыгнет, ворвется… Вот оно.

Мысли-слова аккуратно пошли одно за другим – твердо, бесстрастно, стройно.

Пьян был Бирюков или нет, но он видел, что второй кабель отключен от сети, когда расписывался в журнале. Если бы Николай не включил рубильник, Бирюков был бы жив. Николай это сделал – и Бирюкова убило. Неважно, кто из них был прав по инструкции. Оба были не правы. Но он включил – и Бирюкова убило.

Он сидел и медленно курил, невидяще глядя в противоположную стену. С ним никого не было, чтобы ему помочь. Но сейчас никто и не смог бы ему помочь: душевно он слишком устал, чтобы пробужденное кем-нибудь чувство его невиновности могло ввести в заблуждение разум. Да, Бирюков допустил ошибку (какое детское слово…) – не проверил рубильник перед началом осмотра, – потому что за час или два перед этим видел его в положении «вниз»; но если бы Николай его не включил, Бирюкова бы не убило. А самое главное было то (он забыл об этом, Светка вчера, с его собственной подсознательной помощью, его загипнотизировала), – было то, что включив рубильник он должен был Бирюкова предупредить. Просто так, безо всякой инструкции, на всякий случай – предупредить работающего с тобой человека, что вот сейчас был ноль, а сейчас пошла фаза. Он этого не сделал. Он не подумал об этом.

Он потушил сигарету – в пепельнице в виде выпотрошенного сверху ежа, – машинально придвинул к себе стопку технических описаний, взял верхнее, перелистнул титульный лист. «Малообъемный масляный выключатель МВ48-13К предназначен для…» Захлопнул и посмотрел на часы – просто так, ему не хотелось домой, он чувствовал, что нигде не найдет себе места – ни на работе, ни дома. Все говорят, что Бирюков был пьян. Елисеев говорит об этом равнодушно, как о чем-то само собой разумеющемся; Немцов – с облегчением, ему не отвечать; Михеич и Петр Александрович – сокрушенно; алкаш Быстрецов, не вылезающий из вытрезвителя, с гордостью за себя: «Я – я! – даже если через губу переплюнуть не в состоянии, в запитанный контур не полезу. У меня это – как инстинкт!» А Бирюков, пусть он и был пьян, и не лез в запитанный контур; пусть его действия были чудовищным, самоубийственным легкомыслием («не таким уж и чудовищным…»), – но он видел и был уверен, что линия отключена. Он не знал, что Николай перед уходом включит рубильник. И действительно… выключить – тоже глупость, если тебе уходить, но еще куда ни шло, – но включить?!

Есть ему совершенно не хотелось, но в двенадцать он пообедал: не было смысла не обедать, он просто продолжал жить по привычке. После обеда он занялся монтажом; работа его отвлекла, но он знал, что это вернется. Теперь ему все было ясно.

Вечером, подходя к проходной, он издалека увидел портрет, повязанный двухцветным траурным крепом. На столике перед ним (столик был из столовой, из-под белого покрывала торчали ободранные тощие ножки) отбрасывали кровавые отблески на освещенный окнами снег четыре багровые, перекрученные морозом гвоздики. Фотография была совсем молодой – наверное, увеличенная карточка из личного дела в отделе кадров: Бирюков проработал на заводе почти десять лет. На портрете ему было лет двадцать пять – еще никогда Николай не видел в траурном обрамлении такого молодого лица. Бирюков смотрел на него… никак, безо всякого выражения – быть может, еще потому, что переснятая и многократно увеличенная фотография получилась размытой, – и все равно Николаю трудно, почти неприятно было смотреть на нее – как на открытую рану, – он взглянул на нее и отвел глаза, но остановился – не уходил… Перед портретом стояла черная против света толпа человек в пятнадцать – не увеличиваясь и не уменьшаясь: кто-то подходил, кто-то в это же время уходил в проходную; женщины – слышно было – вздыхали, какая-то бабка, закутанная до пояса в серый козий платок, трубно сморкалась; мужчины стояли молча – кто-то жогнул трескуче спичкой, прикуривая… Вдруг его – неожиданно для него – охватил отвратительный страх. «А что, если узнают?!» – «Не узнают», – сказал кто-то внутри него. «А отпечатки пальцев?…» – «После тебя кто-то выключил, а потом Савватеев снова включил рубильник». – «Но под этими двумя – мои… без Бирюкова. Вдруг они умеют распознавать лежащие под другими отпечатки?…» Он вышагнул из толпы и пошел в проходную. Сзади мужской голос негромко сказал: «Пьяный был…» – очень спокойно кому-то сказал… навсегда отстраняясь от Бирюкова. «Ах ты тварь», – подумал он – о себе. Охранник взял его пропуск желтыми от курева пальцами и щелчком вбросил его в ячейку. Он вышел на улицу.

VII

Вечер был темно-сер, за дорогой тускло мерцали освещенные окна, забрызганный грязью снег горбился на обочинах. Он повернул было к остановке автобуса – не хотелось идти пешком, но заметил впереди долговязую – как сосна над кустами – фигуру Медведева. Им было домой по пути, а ему не хотелось никого ни видеть, ни слышать… он остановился, помедлил с минуту на обочине – мимо рассыпчатым черным потоком густо валили люди – и зашагал в другую сторону, через дорогу…

У подъезда он остановился и опять закурил: домой идти не хотелось… вообще хотелось быть одному. Дома был сын – светилось окно большой комнаты; Светка сегодня работала. Он стоял и курил, слушая, как при каждой затяжке сухо потрескивает бумага. Из-за угла вышла женщина, в белой вязаной шапочке, с бугристой сумкой в руке, – пошла по дорожке к нему, смутно видимая в темноте… ему показалось – жена Бирюкова!… – он задохнулся, отшвырнул едва начатую сигарету и юркнул в подъезд. Что делать, что делать… Он прожил простую и ясную жизнь, никогда не задумываясь над тем, что называется ее смыслом, – и только теперь вдруг понял, что в его жизни был корень, смысл: он всегда старался жить так – подсознательно, не думая словами об этом, – чтобы быть… ну, пусть и не очень хорошим, но хотя бы человеком не хуже других. Именно это его неосознанное стремление – поступать правильно, хорошо (откуда взялись в нем эти понятия – правильно, хорошо, – он сразу не смог бы сказать: наверное, так учили – и научили его – отец и покойница мать, может быть, книжки, которые, впрочем, он мало читал, может быть, сама жизнь – хорошие люди, встреченные им в его жизни), – именно это стремление жить правильно, хорошо и управляло исподволь жизнью, и если управление это терялось, ему становилось тоскливо, тревожно, стыдно – нехорошо… Так было и в школе – когда он пошел и признался директору, что это он, а не Шлянов, разбил стекло; и в армии, когда, стиснув зубы, отказался стирать хабэ обнаглевшим дедам; и на мебельной фабрике, когда пьяный шабашник полез на Витьку Крючкова с ножом: страшно было ножа, что говорить, синего злого лезвия, но он пересилил себя (а Петька Калмыков убежал, потом говорил – за милицией), выломил из забора штакетину – заступился…; так было и на заводе, месяц назад, – когда он удержался, скрутил себя, не тронул навалившуюся на него обжигающей грудью Наташку… И вот сейчас он сделал такое, что его больше нет. Как будто перечеркнул – все. Как будто все, что было, было напрасно.

Он медленно поднимался по лестнице – в первый раз в жизни он не тяготился однообразным, съедающим жизнь – без лифта на пятый этаж – подъемом… Неотвязной тяжестью за плечами висели на нем две вины: то, что он погубил человека, и то, что он об этом молчит. Второе можно было легко исправить; первое исправить было нельзя. Он не знал, чем можно искупить эту вину. Он не знал, что ему сделать, чтобы превратиться в прежнего человека.

Сережка услышал, как он открывает дверь, – гулко запрыгал навстречу отдающими в лестничную площадку прыжками… Он открыл дверь, вошел в сумрачную глухую прихожую, безучастно похлопал сына по узкой спине, накрывая ладонью обе хрупкие стрельчатые лопатки. Сережка нетерпеливо топтался рядом, пока он снимал сапоги: он сконструировал трехслойный аквариумный фильтр – из песка, угля и какой-то пластмассовой ваты, – трещал об этом без умолку, хотел показать отцу… Повесив куртку, Николай покорно поплелся за ним. Аквариум светился изумрудным сиянием; Сережка включил компрессор – по стеклянной трубке побежали перламутровые пузыри, залопотали, выплескивая воду в трехцветную ванночку с фильтром… Он слушал Сережку, сделав озабоченное, как будто пытающееся разобраться (такое было сделать легче всего) лицо. Он сказал: «Молодец. Молодец. Ну, Сережка!…» – и с усилием мотнул головой. Сережка застенчиво притих, заложив руки за спину и склонив голову набок, – не в силах оторвать счастливого взгляда от бегущей иллюминации зыбких радужных пузырьков. Николай еще с минуту постоял у аквариума, бессмысленно глядя на хитросплетение трубок и проводов, – потом сказал возможно непринужденнее: «Что-то батя себя плохо чувствует, пойду полежу…» – оставил Сережку плескаться в аквариуме и лег на диван. Лежать просто так было тошно, но ни делать ничего, ни читать он не мог… включил телевизор – шел какой-то медленный, серый фильм, люди что-то говорили – он их не понимал: слова их сталкивались с его мыслями, как бильярдные шары, отскакивали друг от друга – полная каша образовывалась в голове… Он выключил телевизор, взял со стола газету – вчерашний «Труд», развернул, взглядом попал на какую-то статью, вдруг начал ее читать; он читал, не понимая в ней – ничего, – понимая только отдельные слова, то есть каждое слово в отдельности, никак не связанное с другими, – но это странно его успокаивало, не мог оторваться… Дочитал, вышел на лестницу покурить, потом выпил чаю, потом опять покурил, потом лег на диван… В девять с работы вернулась Светка.

Она, наверное, почувствовала – с ним что-то не то, – но вида не подала, весело сказала: «Привет», – чмокнула его в лоб и убежала на кухню… В половине десятого Сережку отправили спать; Светка налила чаю и села напротив него – уложив мягкую, с тенистым разрезом грудь на полные белые руки и ласково – и едва уловимо тревожно – поглядывая на него. Она видела, что он опять не в себе, и конечно хотела его ободрить; он понимал это умом, и все равно ее деланно беззаботный, даже веселый взгляд вызывал у него раздражение.

– Ну, что?

Он опустил глаза на дымящийся в чашке темно-красный мениск крепкого чая. Он любил крепкий чай. Светка вдруг громко хлюпнула – выпила с ложечки. И вот этот звук – сытый, довольный, самоуверенный среди как будто насыщенной чужим горем и его тяжкими мыслями, придавившей его тишины – подействовал на него, как удар кнута: в душе его поднялось какое-то безжалостное, мстительное, неудержимо рвущееся наружу чувство – желание сделать больно и ей, и себе… Он медленно поднял глаза и тяжело посмотрел на ее круглощекое, яркое, наверное, красивое, глупо улыбающееся лицо.

– Ни-че-го, – хрипло отчеканил он, с жестоким удовольствием глядя, как растерянность и страх расширяют ее карие с золотистым отливом глаза. – Ни-че-го… кроме того, что из-за меня человек превратился… в обугленную головешку, ребенок остался без отца, а баба – без мужа. – Он нарочно сказал – обугленная головешка; на самом деле ток после понижающих трансформаторов не мог сжечь человека и труп, конечно, остался неповрежденным. – Больше ничего… – и вдруг молоком вскипел: – Этого мало?!

– Да что ты кричишь?! – тоже вспыхнула Светка. – Вчера уже обо всем поговорили. Ты-то здесь при чем?!

Он помолчал. По натуре он был очень спокойный человек («как тюлень», – говорила в той жизни Светка), и эта вспышка надолго его разрядила.

– Ладно, извини. – Он неуклюже поднялся – ему всегда тесно, неловко было в маленькой кухне, – вышел в прихожую и взял с подзеркальника сигареты. Дома он не курил – уже одиннадцать лет, с тех пор как родился Сережка, – но сейчас прежняя жизнь была кончена. Все же он показал Светке издалека сигареты, вопросительно взглянув на нее, – она кивнула, не сводя с него глаз. Он вернулся на кухню, сел, закурил, – с силой затянулся три раза подряд, съев сразу полсигареты.

– Ладно, извини. Так вот. – Он почти не волновался – и сегодня не искал у нее поддержки. – Я виноват. – Лицо ее, не скрываясь, дрогнуло протестом и возмущением – он опять разозлился. – Да не в том дело, кто расписался первым или вторым, чья была смена и прочая хреновина! Что ты прицепилась к этому, как… Он видел, что рубильник был выключен, и поэтому полез в кабеля. А я включил ток, и его убило. Все!

– Так, – вздохнула Светка и коротко прикрыла глаза-а когда открыла, глаза у нее уже были усталые, но со злинкой. – Хорошо. А что ты должен был сделать?

– Я должен был… должен был пойти и предупредить его, что я запитал линию. Как человек должен был – не по инструкции, а как человек, понимаешь?! А я – не человек, я г…, потому что я не подумал об этом, я наплевал… наплевал на жизнь человеческую!

Она молчала, исподлобья глядя на него. Потом снова вздохнула и с усилием – видно было – смягчила лицо.

– Ну, Коленька… ну послушай, ну так же нельзя! Ну что ты мучаешься? Ты ведь не хотел… его убивать!

Николай со стоном вздохнул.

– Еще бы я хотел… В общем, все паршиво. Понимаешь, вся сволочь сейчас на заводе… да и не только сволочь, сволочь-то – хрен с ней, – вообще на заводе только и слышно: пьяный был, напился, вот что с людьми водка делает… я сегодня в столовой слышал, одна баба другой говорит: бутылка водки, говорит, за четыре рубля, и дочка на всю жизнь сиротою осталась… Ну что ты, не понимаешь?! Да забудь ты об этих инструкциях, мать их ети! ты смотри сюда: он мог выпить и ящик, но если бы я не врубил ток, ничего бы не было! Ты… ты что? – поразился он неожиданно пришедшей в голову мысли. – Ты подумала вчера, что я испугался? что я боюсь, что на меня эту смерть повесят? – Она опустила глаза. Он вспомнил, как сегодня именно этого он испугался у проходной, ему на мгновение стало стыдно – и перед Светкой, и перед собой, что он врет, но потом он вспомнил, что нет, не врет – вчера он действительно не боялся… и сейчас ничего не боится! – Да ни хрена я не боюсь! Если… если я виноват, то пускай сажают! Я вчера не от страха пришел такой. Ты понимаешь, что такое… что такое…

Он не сказал: убить человека.

– Не по-ни-ма-ю, – отчеканила жена, и глаза ее загорелись холодными зелеными огоньками. – Не понимаю. Дура я! Да хоть режь ты меня: если бы он не был пьян, он проверил бы этот чертов рубильник?

– Не знаю! – отрубил он.

– Ах, уже и не знаешь?!

– Ла-адно… проверил бы!

– Ну?

– Что – ну?!

– Ты виноват, что он напился?

– Я виноват в том, – медленно начал Николай, – что я, сука такая…

– Да перестань ты сучить! – взорвалась Светка. – Хватит с меня того, что я каждый день в магазине слышу!

– …виноват в том, что я врубил ток и не предупредил его. Я не подумал о человеке, мне было – наплевать на него… я думал о какой-то херне, моя жизнь была в безопасности – моя! – а до чужой мне и дела не было… Ну, я не знаю, что тут понимать. Я дома, когда проводка открыта, пробки выбиваю – мало ли что, вы с Сережкой крутитесь тут, – дома, где говенные двести двадцать и под ногами паркет! А на работе, где триста восемьдесят и на каждом шагу земля, я врубил ток и ничего не сказал. Я думал… о птичьем рынке!

На мгновенье – кольнуло – стало жалко Сережку… Света прошлась по лицу руками – незнакомым, порывистым жестом.

– Ну ладно, хватит. Оставайся при своем мнении. Этого вашего… Бирюкова все равно не воскресишь. Что теперь делать?

– Не знаю, – помолчав, сказал Николай. Ему пришла в голову одна мысль – все-таки жена действовала на него отрезвляюще. – Вообще-то надо узнать… зависит пенсия от того, был он трезв или пьян.

– Так. – Света смотрела твердо и холодно. – А если зависит?

– Ну… тогда я пойду и расскажу, как было дело. Может, это чего изменит.

Он взглянул на нее – до этого крошку гонял на столе – и поразился враждебному, отталкивающему выражению ее как будто подтянувшегося лица.

– Посидеть захотелось?

И голос, и слова, и интонация, с которой они были сказаны, – все было ему незнакомо. Он равнодушно-обреченно – как на чужую – посмотрел на нее.

– Если посадят – сяду.

– Псих!… – взвизгнула она; лицо ее искривила злая, презрительная гримаса. – Пьяницу пожалел… а сына – не жалко?!

Он несколько секунд помолчал – его оглушила эта незнакомая женщина.

– Я его бабу и дочку без куска хлеба не оставлю.

– Все ясно, – сказала Света, кусая губы. – Молодец. Герой. Александр Матросов! Ну, и когда же ты собрался на амбразуру?

Он опять закурил. Все вокруг него рушилось.

– Не знаю.

Вдруг у нее мелко задрожала вся нижняя половина лица, лоб собрался густыми морщинками – от неожиданности он растерялся… – она закусила ярко-белыми, влажно поблескивающими зубами нижнюю губу и горько, с закрытыми глазами заплакала… Он стиснул челюсти так, что скрежетнуло в ушах, – вскочил, побежал вкруг стола, – она тоже вскочила, прижалась к его груди, плечи ее тряслись, от волос пахло теплым, родным, любимым… Он страшно мучился, ему стало безумно жалко ее… но что же делать?!!

– Ну… не плачь, не плачь, – морщась повторял он, безостановочно гладя ее по крупно вздрагивающему, ускользающему плечу. – Ну ладно… – Он сам страшно устал, он сказал это просто так, не зная, что – ладно… промелькнула тоскливая мысль: «да что я, в самом деле, за дурак такой?…» – Не плачь, Светик. Ну… ну не скажу, не скажу. Все, хватит. Ну перестань…

Она оторвалась от него, доплакивая последние слезы, и отвернулась к раковине. Он сел и взял брошенную сигарету. Уже горько было во рту; в кухне стоял голубой туман; вокруг бахромчатого абажура завивались сизые змейки. Света вытерла чашки и повернулась к нему.

– Ладно, пойдем спать. Утро вечера мудренее.

– Пошли. – Он сказал это и вдруг подумал, что не заснет. Страшно хотелось забыться, но спать совершенно не хотелось. Выпить, что ли? В хельге стояла бутылка водки. Это надо пить всю бутылку, да и то будет мало. Когда Светка рожала – а рожала она тяжело, Сережка неправильно лежал, – он в один из вечеров, чтобы успокоиться, выпил бутылку водки. В обычное время со стакана в голове было больше. – Светик, а у тебя нет какой-нибудь таблетки? Боюсь, не засну.

Он сказал это неуверенно: еще никогда в жизни он не принимал снотворного.

– Сейчас дам.

Светка открыла шкафчик со стеклянными дверцами, висевший над холодильником, похрустела в его глубине пластмассой и протянула ему белую маленькую таблетку. Он недоверчиво посмотрел на нее. И от этого он уснет?…

– Что это?

– Димедрол.

Он проглотил таблетку и запил ее из стакана водой. Светка тоже взяла таблетку и запила из того же стакана. Затянувшись в последний раз, он потушил сигарету и приоткрыл оконную раму. Узкая черная щель резанула холодом; за окном, золотистыми в свете окна крупинками, сыпался мелкий снег. От одинокого фонаря по двору тянулись мертвые синие тени. Он повернулся.

– Пошли?…

VIII

С непривычки он спал как убитый – не только Светка, но и Сережка проснулись раньше него. Он полежал с минуту, чувствуя незнакомую кисловатую сухость во рту, – потом отбросил одеяло и сел, расставив голые ноги. Выбежавший из своей комнаты на кухню Сережка круто – как летучая мышь – изменил направление и метнулся к нему.

– Папа, уже десять часов! Собирайся! – Весь он был – нетерпеливое, искрящееся радостью возбуждение.

Николай внутренне вздрогнул – и чуть не застонал от тоски: он совершенно забыл о проклятом рынке! Как хорошо было бы не просыпаться… спать целый день, неделю… всю жизнь…

– Сережка, – сказал он чуть не плачущим голосом. Он видеть не мог счастливое, сверкающее блеском глаз и зубов Сережкино лицо – внутри все прямо переворачивалось. – Сережка… – Как тяжелый камень поднял – и придавил им сына… – Поедем в другой раз… – У Сережки ужасом и тоской налились округлившиеся глаза, задергался игрушечный подбородок. – Ну не могу я сегодня, – взмолился он – и вдруг по-настоящему рассердился: – Ну, не могу! Не хнычь! Подумаешь тоже – трагедия!

Сережка медленно повернулся и пошел в свою комнату – с низко опущенной головой, загребая тонкими, вогнутыми в коленках ногами. Николай приподнялся было за ним – раскаяние, жалость взяли за сердце, – но тут вчерашнее стремительно навалилось на него всей своей как будто окончательно проснувшейся тяжестью, и он со стоном рухнул обратно…

За завтраком сын сидел совершенно убитый. Николай несколько раз через силу – не хотелось ни о чем ни с кем говорить – пытался заговорить, – сын отвечал мокрым, звенящим, обессиленным голосом: «Ну ладно, ладно!…» Светка больше молчала, лицо ее было напряжено, неестественно неподвижно, почему-то с утра подкрашено; на коротких вопросах голос ее срывался… Когда Николай допил чай, поднялся и вышел в комнату, она пошла следом за ним. Глаза ее были круглы от страха.

– Что ты… будешь делать?

– Съезжу в эту… юридическую консультацию. Ну, надо узнать! – воскликнул он, увидев, что у нее заплясало лицо. – Мы же люди, надо и жить по-людски! Я просто спрошу, зависит пенсия от того… ну, был человек пьян или нет. И все. Чего ты волнуешься?

– А где это?

– На Белорусской есть. Савченко туда ездил, когда его по статье увольняли.

– Ну поезжай, – прошептала она на выдохе. Светка повернулась и пошла на кухню. Он посмотрел ей вслед – на ее плавные, круто расходящиеся от талии бедра, на проступающие при каждом ее шаге под тонким халатом упруго подрагивающие чаши литых ягодиц, на полные икры, перетекающие в тонкие длинные щиколотки… и вдруг подумал: Господи, ведь мне же совершенно не хочется, даже подумать страшно… сможем ли мы когда-нибудь делать это еще?…

– Серый, – послышался из кухни голос жены, – а поедешь на птичий рынок со мной?

Николай затаил дыхание. Несколько секунд была тишина.

– Да нет, – тихо, смущенно сказал Сережка. – Мы в другой раз… с папой.

У Николая задрожали глаза, скривился подковой рот… Он тряхнул головою так, что заломило в затылке, и решительно поднялся.

…Консультация размещалась в подъезде старого двухэтажного дома, выходившего на привокзальную площадь – где, опираясь на палку, тянулся куда-то вверх бронзовый Горький. Николай вошел в темный, затхлостью пахнувший подъезд и осторожно открыл обитую дерматином бугристую дверь. В сумрачном коридоре, выкрашенном унылой горчичной краской, с мокрым и грязным, неопределенного цвета линолеумом на полу, на длинной узкой скамье сидели прямой как палка черно-желтый старик (и обеими костистыми, с раздувшимися венами руками опиравшийся на суковатую, темного дерева палку), аристократического вида немолодая надменная дама в каракуле и две женщины помоложе и одеждой и повадкой попроще – в малиновом и зеленом пальто, в каких-то грибообразных вязаных шапочках и с поджатыми под лавку ногами; они сидели в некотором отдалении от чопорной дамы в каракуле и близко друг к другу, но, хотя они и разговаривали между собой (замолчали и робко посмотрели на Николая, когда он вошел), как-то видно было, что они незнакомы… Слева была еще одна дверь – высокая, пухлая, черная, со звездчатым строгим рисунком обойных медных гвоздей; справа в стене горбилось полукругом прикрытое дверцей окошко – на дверце было написано: «Плата за консультацию один рубль». Николай нащупал в кармане рубль – бумажки больше рубля он носил в кошельке – и подошел к окну. С той минуты, когда он ступил на порог консультации, волнение его, медленно разраставшееся дорогой, достигло своего апогея… Он постоял у окна с минуту, с тоскою глядя на золотистую щель между фанерной перегородкой и дверцей; одна из женщин попроще (вторая вдруг опустила голову и слабо и часто засморкалась в большой платок; старик же и дама в каракуле сидели неподвижно, как истуканы) прошептала оглушительным шепотом:

– Вы постучите!…

Николай согнул указательный палец и осторожно клюнул ногтем гулкую сухую фанеру. Дверца не шелохнулась. Он подождал немного и постучал еще раз. На последнем ударе, как будто уступая ему, дверца медленно, неохотно открылась; из нее брызнуло пыльным солнечным светом, и он не сразу заметил девушку лет двадцати – белобрысую, губастую, с водянистыми голубыми глазами и соломенно блестящим хвостом, – ее голова была лишь чуть выше уровня подоконника… Девушка равнодушно-устало посмотрела на него.

– Здравствуйте, – заторопился Николай, – я вот рубль хочу заплатить…

– Вы по какому делу?

Голос был еле слышный, ленивый – как будто засыпающий или только что пробудившийся.

– Я?… – растерялся Николай. Он никак не ожидал, что консультацию будут давать прямо здесь. А чего же эти тогда сидят? Да и вид у девушки был ненадежный… ~У меня это… пенсия. У нас на заводе несчастный случай произошел…

– Консультации по трудовому и пенсионному законодательству бесплатные, – тихо сказала девушка и быстро закрыла дверцу.

Николай помял двумя пальцами нос – и направился к очереди.

– Кто последний?

– А вы к какому адвокату? – спросила женщина, которая сморкалась в платок. У нее было широкое, мясистое, доброе – и какое-то исстрадавшееся – лицо.

– Адвокату?… – Слово адвокат сильно его смутило. – Я не знаю. Мне бы о пенсии узнать… – он напрягся и вспомнил, как говорил Немцов: – По случаю потери кормильца.

– А вы проходите. Мы все (при этом мы все дама в каракуле поджала темно-красные – как будто наклеенные на настоящие – губы) по другим делам… По трудовым здесь никого нет.

Николай снял шапку, машинально постучался – стук провалился в обивку, получился какой-то тусклый, бессильный, конфузливый пфук, – смутился – и, взявшись за ребристую медную ручку, открыл дверь и вошел.

В огромной сумрачной комнате (на высоких окнах висели тюлевые гардины, за ними смутно рябили тени троллейбусов и людей) стояли три длинных, покрытых торжественным темно-зеленым сукном стола. За двумя из них сидели мужчины, оба в очках, – один с зеркально бликующей лысиной и пенистой бородой, другой напротив кудрявый, в шапке седеющих черных волос и гладко побритый; перед лысым сидела девушка лет двадцати, раскрашенная как попугай, а перед кудрявым – мужчина, который не выделялся ничем.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8