Стал опрашивать мастеров. Те выдавливали слова по капле, о каждом монтажнике и сборщике они могли говорить часами — но не начальству. Есть недостатки мы и разберемся. Очередь дошла до Игумнова. Он сослался на то, что в цехе недавно, еще не присмотрелся к людям.
— Это не оправдание, товарищ Игумнов, это отговорка, — сурово заметил Молочков. — Надо знать народ.
Мастеров и начальников цеха отпустили, предупредив, что сегодня будет собрание, пусть готовятся. Молочков достал блокнот, Баянников продиктовал все заводские ЧП первого полугодия. Один пункт возбудил любопытство парторга: исчез комплект чертежей на ИМА — индикатор меченых атомов.
— Вы докладывали о пропаже?
— Куда? — удивился Виктор Антонович.
— Наверх.
— Зачем? Чертежи учтены только у нас. Индикатор давно запущен в производство ленинградским заводом. Их представители, вероятно, и увезли с собой чертежи. Тогда ведь — помните — заминка с ними получилась в седьмом отделе, ленинградцы ждать не хотели.
Молочков задумался. Сделал какую-то пометку в блокноте.
— На таких происшествиях надо воспитывать массы, Виктор Антонович, а не уверять меня, что советские инженеры, посланцы героического Ленинграда, могли украсть документы государственной важности.
Баянников знал Молочкова другим, до избрания того парторгом. Он побледнел, намотал на кулак галстук.
— Позвольте мне, Игорь Борисович, самому судить как о советских инженерах, так и о роли Ленинграда в истории государства.
— Суди, — мрачно разрешил Молочков.
Заглянувший к Баянникову Труфанов идею собрания одобрил, похвалил Молочкова за инициативу, а заместителю своему сказал, что второму цеху нужен диспетчер — давно пора решить этот вопрос. Баянников расстелил на столе список ИТР, стали обсуждать кандидатуры. Ничего подходящего не нашли. Один не нравился директору, о втором плохо говорил Баянников, третьего отклонил Молочков. Сговорились наконец на одном снабженце и, возможно, утвердили бы его диспетчером, но помешал Степан Сергеич Шелагин — пришел за подписью.
Труфанов и раньше видел Шелагина, но как-то безотносительна к себе, заводу и работе: есть такой человек Шелагин и вроде нет его Сейчас же, весь в мыслях о будущем диспетчере, он с неясной пока для себя целью отметил выправку Степана Сергеича, его такт, уважительные интонации в голосе, когда он обратился к Баянникову предварительно испросив на то разрешения директора — по военной привычке. Заметил, что листок с приказом положил он перед Баянниковым так, что и директор при желании мог прочесть напечатанное. И все это — неназойливо, с одинаковым уважением к себе и начальству.
Чувствовалось: человек гордится своею работой, значением — не малым своей должности.
Он знал, что парторг был о Шелагине наилучшего мнения: Степан Сергеич скромно посиживал на партийных собраниях, ни в чем предосудительном замечен не был.
— Товарищ Шелагин, — спросил Молочков, — не кажется ли вам, что партийный и служебный долг обязывает вас присутствовать сегодня на собрании во втором цехе?
— А когда оно будет? — с ходу согласился Степан Сергеич.
— В конце рабочего дня… Вам полезно побывать на нем.
После ухода инспектора Баянников, отвечая на невысказанные вопросы, скороговоркою произнес:
— Очень хороший работник… Так кого назначим диспетчером?
— Пока отложим, — сказал Труфанов.
Молочков побродил по первому этажу и, выждав, зашел к Шелагину.
— Я буду выступать на собрании, — строго предупредил он. — Вас я просил бы выступить после меня, поддержать линию парткома.
— По какому вопросу?
— О бдительности. — Больше Молочков не прибавил.
Времени на подготовку почти не оставалось. Степан Сергеич сбегал в библиотеку и отыскал несколько емких цитат.
Собрание проводили в цехе. Между регулировкой и монтажным участком поставили стол для президиума, монтажники, чтобы зря не терять времени, потихонечку копались в блоках, регулировщики вообще не вышли из своей комнаты, открыли дверь, слушали речи. Степана Сергеича, к его удивлению, выбрали в президиум.
Первым выступил Игумнов, привел цифры, заявил, что план надо выполнить и он будет выполнен. О Дятлове и Пономареве отозвался резко и кратко, заметил вскользь, что впредь выданные наряды следует контролировать особо.
Это уже затрагивало всех.
На Дятлова и Пономарева все немедленно обрушились. Предцехкома Жора Круглов предложил тут же объявить им выговор, за упаковку не платить ни копейки, снизить на три месяца разряд. Это возражений не вызвало.
Пономарев и Дятлов сидели смирненькими, в ответном слове покаялись.
Степан Сергеич обиделся на Игумнова — за краткость его речи. Игумнова хвалили на всех совещаниях, об этом знал не причастный к производству Шелагин и гордился Игумновым: моя выучка!
— Что так мало? — шепнул он своему воспитаннику.
Игумнов ничего не ответил, слушал, что говорят монтажники.
Ждали выступления директора, а Труфанов, опытный оратор, не спешил, тянул время, берег слова к моменту, когда необходимость его, директорского, выступления станет явной. Дождался, встал, начал издалека:
— Помню, в прошлом году, вы не забыли напряженных дней с заказом шестьсот пятьдесят семь, так вот, тогда я задумался…
И так далее — в стиле его выступлений перед рабочими, с задушевными воспоминаниями и шуточками… Ему хлопали усердно, долго и признательно.
Труфанов, будто не ему аплодируют, что-то спросил у Игумнова за спиной Молочкова.
Парторг ерзал, звякал в колокольчик, дивясь искусству директора с наименьшею тратой слов и энергии расправляться с людьми. О Дятлове и Пономареве директор почти не говорил, упомянул их фамилии — и гадливо пошевелил пальцами, освобождая их от чего-то мерзкого. Сразу одобрительно зашумели… Молочков (с молчаливого согласия Труфанова) усвоил себе — на людях — тон некоторого превосходства над ним, не сурового осуждения. Это мирило с унижениями в разговорах наедине.
— В те дни, когда весь советский народ… точное выполнение спущенных планов… трудовая дисциплина — залог успехов… — Молочков бодро выговорил обычный зачин, им он открывал собрания, с него заводил быстротечные беседы в коридоре. — То, что говорил здесь Анатолий Васильевич, правда… Жаль, что он расставил неправильно акценты, не обратил внимание коллектива на ряд фактов… — Молочков покосился на директора, принявшего полусонный вид. — Да будет известно всем следующее: при невыясненных обстоятельствах в цехе пропало техническое описание и схема важного прибора. Пропажа произошла именно в цехе, именно в те дни апреля, когда усилиями Дятлова и Пономарева здесь создалась кутерьма и неразбериха, когда они в погоне за длинным рублем упаковку делали на столах монтажников.
Вы сами понимаете, что значит утеря такого документа и какие выводы могут быть сделаны… Какие могут быть последствия… Пусть об этом все знают, потому что от Дятлова и Пономарева потянулась цепочка к другим нарушителям нашей дисциплины…
В обострившейся тишине Молочков сел, заплескал в стакан воду, пил ее, борясь с волнением. Степан Сергеич, взвившись под украдкою брошенным взглядом парторга, выкрикнул в запальчивости:
— Так что же это происходит, товарищи! На наших глазах преступники творят свое подлое дело…
Степану Сергеичу не дали закончить крайне важную мысль. Предцехкома Круглов грохнул кулаком по столу, устанавливая молчание (цех шумел), Степан Сергеич прокричал еще несколько гневных фраз и вовремя умолк, поняв своим особым чутьем, что слушать его не хотят, что за какую-то минуту он стал враждебен сотне людей в белых халатах. Замолчать пришлось и потому, что за спиной, в регулировке, дико хохотал, закатывался Петров, барабаня о пол ногами.
— Заметано, ребятишки! — всхлипывал он. — Опять началось!..
Труфанов чуть-чуть повел головой влево, к регулировке, и сразу кто-то догадался, закрыл дверь. Стало тихо. Круглов облил стол водою, долбя по нему графином.
— Хотелось бы задать несколько вопросов Игорю Борисовичу, — начал Круглов. — О каких схемах и чертежах говорите вы?
Молочков нахмурился, осуждая неуместную прыть выборного лица.
Беспомощно глянул на директора, но тот посматривал дремотно в угол.
— Важно ли это, какие именно чертежи? — примирительно ответил Молочков. — Есть факт, отрицать его невозможно.
— Ну, а все же? — весело допытывался Круглов и непочтительно подмигивал цеху: минуточку, мол, ребята, я из него сейчас сделаю котлету…
— Ну, если вы так настаиваете, пожалуйста: чертежи и схемы ИМА.
— Знаем. ИМА делали в прошлом году, чертежи не могли пропасть в апреле, потому что их искали еще в феврале.
Молочков чувствовал себя вдвойне неловко: он сидел, а предцехкома нависал над ним по-прокурорски, от его вопросов не увильнуть.
— Я не понимаю, зачем вам эти подробности…
Истину выяснили скоро. Из регулировки вышел Сорин и рассказал, как командированный из Ленинграда инженер прятал при нем чертежи за пазуху и еще грозился: наведите порядок в светокопировке, тогда и красть не будем.
Молочков, запутавшись, обвинил Сорина во лжи. Это была ошибка: цех верил в честность Сорина. Рабочие, возмущенно гудя, вставали из-за столов, шли к выходу. Одним словом мог вернуть их Труфанов. Но он молчал, по-прежнему сидел полусонным и отрешенным.
— У вас не цех, Игумнов, а черт знает что! — крикнул Молочков.
Виталий улыбнулся и кротко сказал, что впредь Молочкову следует приглашать на профсоюзные собрания милицию.
— Вы понимаете, что говорите?! — ужаснулся Молочков.
«Так тебе, — злорадствовал Труфанов. — так тебе и надо, олуху и тупице. Надо ж догадаться — приплести шпионаж! Времена не те, товарищ Молочков, с народом надо говорить иначе».
— Так что будем писать в протокол? — не спросил, а возмутился Круглов.
В регулировке уже надсаживался Петров.
— Пиши, — кричал он, — пиши: обнаружена шпионская организация, возглавляемая неизвестным лицом из Ленинграда. Особые приметы: шрам на левой ягодице…
Регулировщики хохотали…
— Некрасиво, — сказал директор и глянул на Молочкова так, что у того пропало желание возражать. — На бюро разберемся.
Сам он решил по возможности это дело не раздувать. От разбора на парткоме Молочков не поумнеет, как был дураком — так и останется.
— А как вы расцениваете собрание? — Директор повернулся к Шелагину.
— На мой взгляд, — неуверенно ответил Шелагин, — товарищ Молочков попал в заблуждение по собственной вине. Я всегда готов поддержать линию парткома, но надо же мне объяснить, что от меня требуется. А то сказал только, что следует выступить о бдительности, а о чертежах и схеме ни слова…
— Так вот оно что… — Труфанов уже принял решение: — Товарищ Шелагин, с завтрашнего дня приступайте к новой работе. Будете диспетчером этого цеха.
Приказ появился не скоро, потому что Игумнов убеждал, спорил, доказывал, кричал, что Шелагин не знает производства, вообще не знает гражданской жизни, неуживчив и излишне резок. Убеждая и доказывая, Игумнов сорвался, пустил оборотик из своего репертуара, уже, впрочем, известного директору.
— Я не обижен, — сказал, выслушав извинение, директор. — Я же знал, кого беру на работу. Все же надо уметь управлять своими эмоциями. Мне это часто удается. Туровцева, в ОТК, каждый день видите… Год назад пришел он на завод, я обходил как-то цеха, слышу — незнакомый парень ругает за что-то монтажника. Усомнился я в законности ругани, поправочку сделал, а Туровцев и послал меня подальше, ясно, куда посылают под горячую руку… Хотел его тут же выгнать, у него испытательный срок еще не кончился, а потом решил оставить, на народ оглянулся, учел, что может народ обо мне подумать, и правильно сделал, что оставил, я ему, народу, стал ближе, понятнее, что ли… С народом, — Труфанов прервал воспоминания, заговорил назидательно, — с народом, Игумнов, надо уметь жить.
Так и стал диспетчером Степан Сергеич. Назначение в цех он связывал с тем, что поддержал на провалившемся собрании линию парткома, и Кате говорил так:
— Партия совершенно правильно поступает, выдвигая на ответственные посты преданных ей людей.
Игумнов же собрал мастеров на закрытое совещание, сказал, что нельзя посвящать Шелагина в секреты выполнения плана. Работать теперь надо с оглядкой. Мастера вздыхали: черт принес этого Шелагина, провались он пропадом… Предупредили главбуха и главного диспетчера. Те проявили понимание тяжести проблемы, обещали содействие.
Знакомясь с новой работой, Степан Сергеич обходил цех и остановился за спиной какого-то монтажника. Тот бокорезами откусывал от мотка провод — на глаз, не примеряясь заранее, потом укладывал провод в блоки, обнаруживал во всех случаях, что не пожадничал, и еще раз уменьшал длину. Много таких обрезков валялось на полу, на столе, монтажник дважды поднимался и отряхивал халат. Степан Сергеич подсчитал в уме, сколько метров провода уходит в мусорный ящик от одного нерадивого монтажника, и пришел в ужас. Он вспылил, накричал на него, сперва умеренно, затем разойдясь, обрушился всей скрипучей мощью своего голоса.
— Я не позволю обкрадывать государство! — гремел он. — Я научу вас работать!
Оба мастера, Чернов и Киселев, подхватили быстренько диспетчера под ручки, поволокли к начальнику цеха. Игумнов очень довольный скандалом, предложил бывшему комбату решить простенькую задачу: что получится, если отрезанный монтажником провод окажется чуть короче?
После долгого размышления, виновато наклоня голову, Степан Сергеич выдавил:
— Провод придется выбросить.
29
С обидой и горечью признался себе Степан Сергеич в невероятном: цех презирал нового диспетчера Не за обрезки провода, нет. За речь или попытку речи на собрании рабочие возненавидели его дружно и откровенно не хотели признавать своим. Девушки говорили с ним и усмехались, мужчины пренебрежительно цедили что-то совсем непонятное. Ужаленный в самое сердце, Степан Сергеич спрашивал себя: что же им надо? Почему они не любят того, кто заботится о них? На время он поддался милой человеческой слабости обвинять всех, выгораживая себя. «Рвачи вы, бездельники, план еле-еле выполняете», кипел он злобной радостью, сычом смотря на цех. Одна Нинель Владимировна Сарычева поддерживала нового диспетчера, охотно отвечала на его вопросы, советовала не обращать внимания на ничтожных людишек, каких, уверяла Сарычева, полно в цехе: от начальника до уборщицы все здесь ничтожества.
Степан Сергеич хмурился… Он постепенно обретал ясность в мыслях. Если рассуждать здраво, то рвачей в цехе нет, он видел — рабочие любили работу.
С нею связывалась, может быть, и не лучшая, но значительная часть их жизни.
А кроме того, она давала им деньги. От знакомых на других заводах рабочие знали, как платят там за такой же труд, и хотели, чтобы платили им не меньше. Я работаю — так дайте мне столько, сколько я заработал, и если можете, то подкиньте самую малость: ведь я делаю важные и нужные вещи.
Диспетчер иногда занимал в проходе стол Чернова, углублялся якобы в свои бумажки, а сам слушал и слушал. Со смехом и сожалением вспоминали монтажники не такие уж давние времена, когда планы всегда горели, в цех прибывали комиссии, выслушивали, хмурясь, жалкие объяснения начальства и прерывали их обычной фразой: «Мало рабочим платите!» Банк выделял деньги, они веером разлетались по цеху, заказ выполнялся в срок, а то и раньше, все ходили довольными и богатыми. «Хорошее времечко», — вспоминали в цехе, жалели слегка, что кончилось это времечко, и признавали нелепость и дурость того времечка, когда деньги давали в неразумно большом количестве. Рабочие знали истинную цену пота, и деньги, доставшиеся сверх пота, презирали — не настолько, однако, чтобы не тратить их. Где-то подспудно гнездилась в них мысль об общности их авансов и получек с финансами громадного государства, о связи их зарплаты с переменами в жизни общества. Неужели народ сможет жить хорошо, если за пустяк платят бешеные деньги? Не по-хозяйски это. Денежки счет любят.
Степан Сергеич удивлялся и умилялся. Вот тебе и рвачи! Он решил не сдаваться, он хотел, чтобы эти люди полюбили его, и поэтому яростно осваивал диспетчерскую науку. Спал, как на фронте, три часа в сутки, вгрызался в учебники, расчерчивал журнал и таблицы, разносил по ним бесчисленное количество наименований, красным карандашом — заказ такой-то, синим такой-то. Придумывал специальные графики и устанавливал по ним, где — в каком цехе и на каком участке — застревают нужные детали, где надо искать гетинаксовую плату ЖШ 076342 и кронштейн ЖШ 679413. Он разобрался в системах обозначений, научился читать чертежи и по-артиллерийски точно представлял себе, в какой последовательности идут на сборку и монтаж детали. Память и на этот раз верно служила ему. Степан Сергеич мог при секундном размышлении сказать, не заглядывая в кипы чертежей, что такое втулка ЖШ 549654, по какому заказу она идет и где сейчас находится — на столе ли у слесаря-сборщика, в гальваническом цехе или еще вытачивается на первом этаже. Другим диспетчерам требовались минуты, если не часы, чтобы отыскать следы исчезнувшей текстолитовой колодки, которую надо срочно промаркировать.
Степан Сергеич выпаливал моментально адрес беглянки, для верности показывал соответствующую запись, прекрасным почерком выполненную.
Он не мог вести разговорчики о футболе и о женщинах, анекдоты не запоминал. Резко и твердо выспрашивал он у начальников, почему они тянут с окраской, пропиткой, зенковкой и расточкой, на ходу визировал сопроводительные записки к деталям, не принимал объяснений и оправданий. На него не действовали женские слабости, кладовщиц и комплектовщиц он гонял свирепо по складам и отделам. Не признавая в себе изъянов, не хотел признавать их в других, на цеховых собраниях ругал бракоделов и болтунов, ошибался — тут же исправлял себя. Голос его утратил скрипучесть, в нем зазвучали новые тона.
И лед, поскрежетав, тронулся. Все детали и изделия начали приходить на монтаж и сборку с удивительной своевременностью. Поставили кассу крутящийся шкаф, набитый ящичками, в них лежали сопротивления и емкости всех наименований. Монтажники не ходили теперь на склад получать их поштучно, брали в кассе сколько надо, провод разносили им мастера и сама комплектовщица, курить разрешали в цехе. Степан Сергеич набил глаз, сверяя узлы и детали с чертежами на них, и смело браковал на полдороге к цеху недоделанное, переделанное и неверно сделанное. Яков Иванович избавился от диспетчерских забот, сидел на своем участке, распределял и контролировал.
Монтажники уже не таскали ему шасси с непривернутыми стойками, с невысверленными отверстиями для скобы, крепящей жгут.
Перемены в цехе заметил директор, одобрил, конечно, похвалил новшества и озабоченно подумал, что диспетчерские затеи к добру не приведут. Теперь не сошлешься на неотработанность опытного завода, теперь провала плана не простят, цех третий месяц выполняет его на сто пятнадцать процентов, порядок и дисциплина — как на крупном конвейерного типа производстве. В министерстве уже пронюхали, хотели объявить цеховое руководство образцовым, ударить во все колокола на всю систему, да вовремя узнали, что Игумнов это тот самый Игумнов, и засмущались, дали задний ход, благодарностью ограничились — Чернову и Сарычевой. Хорошо, что не присудили переходящее Красное знамя, тогда забот полон рот, денег дадут мало, изволь одаривать рабочих мизерными премиями. Сплошной стыд.
Порядок в цехе, понимал Труфанов, не вечный, скоро он разлезется по швам. Директор часто заходил в макетную мастерскую, видел, как со слезами и кровью переделываются радиометры, они придут в цех зимою и снизят процент до ста одного. Заварил Шелагин кашу. Анатолий Васильевич вновь испытал брожение мыслей, возникших впервые в день подписания приказа («Шелагина С.С. назначить диспетчером 2-го цеха с окладом 1200 руб.»). Тогда почудилась Труфанову опасность в самой фамилии, угроза, отдаленное полыхание зарниц…
Он слышал таинственные шорохи в подкорке, он доверял ей, но отогнал нелепые подозрения. Смешно: чем простачок Шелагин может повредить ему? Ничем.
Цех видел, что директор доволен Шелагиным, и еще больше укреплялся в уважении к Степану Сергеичу. Здесь людей ценили по качеству и количеству работы, за хорошо связанный жгут прощалась грубость, умение монтировать по принципиальной схеме заменяло такт. Год назад один молодой писатель нанялся в цех — искал «жизненный материал». Он трепался с монтажниками и смешил монтажниц, рассказывал любопытные истории, стал, кажется, своим в доску, а ушел — вспоминали о нем со снисходительным высокомерием, легко и не обидно, книг его не читали. Если писатель на этой монтажной работе баловался, то как может он делать серьезно ту, писательскую, работу? Они видели человека в работе и знали, кто работает по-настоящему, а кто создает видимость трудового героизма.
Степана Сергеича наперебой приглашали в столовой на соседнее место.
Если он забегал на монтажный участок, то отпускали его не скоро. Мужчины степенно обсуждали с ним виды на следующий месяц, молодежь просила судействовать в спорах. Женщины постарше называли диспетчера Степаном, доверительно выкладывали ему мелкие свои обиды на работе и дома. Девушки уже не боялись диспетчера, завидев его, не запахивали со злостью халаты. Теперь Степан Сергеич боялся их, потому что в жаркие дни девушки оставляли платья в комплектовке, надевали халаты и так работали.
Но когда в проходе появлялись Петров или Сорин, монтажницы подбирались, прищемляли языки, поправляли халаты и прически. Это были самые завидные женихи завода, и не только завода, — рослые, красивые, знающие цену себе парни. Регулировщики зарабатывали в два раза больше инженера, они не боялись ни директора, ни черта, им доверяли спирт, с ними нянчились, над ними тряслись врачи, они могли одним словом зачеркнуть недельную работу монтажника, заявив, что от неправильно связанного жгута генерирует усилитель.
Регулировщики проходили, не замечая причесок. Сорин всех девиц моложе двадцати пяти лет считал дурами, чувства Петрова были шире и глубже, он презирал все бабье цеха, после того как Ритка Станкевич обозвала его каторжной сволочью. Петров принес ей на переделку блок, показал ошибки.
Услышав «сволочь» с эпитетом, он трахнул блоком по столу и таким матом покрыл «занюханных стерв», что девушки в испуге разбежались; Ритка заплакала, затряслась в припадке. Лаской и валерьянкой Нинель Сарычева привела ее в чувство и смело пошла в регулировку делать выговор «этому хаму». Петров невнимательно слушал ее призывы, взгляд его уперся в ноги Нинели, Петров заинтересовался, отклонился вправо, влево, поднял глаза выше.
Нинель улыбнулась откровенно глупо. Запахнулась в неизменную шаль и ушла.
30
В зимние дни солнце редко заглядывало в регулировку, но самодельный индикатор пиликал безостановочно. Бодрое потрескивание индикатора навевало приятнейшие мысли. Регулировщики вспоминали прошлое, время текло незаметно.
Три кандидата наук, три старые девы, три сестры Валентина Сорина, обучали брата жизненной премудрости, заставили его кончить десятый класс, следили за ним, как за ребенком, знакомили, просвещая, с умными женщинами.
— Баб не понимаю, — пожаловался Сорин под пиликанье индикатора, что им от меня надо. Познакомили недавно с одной врачихой, смотрит она мне в рот, ждет чего-то, а что — не понимаю. Слов, наверно, любовь и чувства…
Их у меня нет, а говорить что-то надо. Где их найти — слова?..
Спрашивал у Петрова, тот любил поговорить.
— Если слова нужны тебе, чтобы охмурять ими баб, то незачем знать их — слова, конечно, не баб. Говори что придет в голову. Это действует. В некоторых интимных ситуациях дурацкое слово приобретает величественность почти шекспировских размеров. Что ближе к природе, к естеству — то и верней. Пушкина читай.
— Мне сестры тоже советуют Пушкина прочитать для общего развития.
— Можно и Пушкина, отчего же нет… Пик усвояемости у человека где-то между шестнадцатью и двадцатью годами, ты уже на пологом участке. Брось.
Учись у девок, слушай, что они плетут…
Фомин вдруг расхохотался и умолк, прервав смех где-то посередине. Он никогда не досмеивался до конца.
Петров с минуту рассматривал его. Засвистел.
— Ты, Фомин, представитель шестой колонны. Говорю это глубоко осознанно, с полным пониманием… Шестой колонны. Пятая колонна обычно создается заблаговременно, инструктируется и оплачивается. Шестая растет самопроизвольно, в тиши и так же незаметно и тихо уходит в могилу — при обычном течении жизни. Но стоит потянуть ветерком перемен — вчерашний тихарь превращается в бандита. Все палачи и начальники контрразведок банд и белых армий читали в юности Северянина и Бальмонта, пощипывали гитарки, писклявили романсики, вообще от убийств были так же далеки, как пионерка от грехопадения. Недавно читал брошюрку о подавлении венгерской коммуны. Вылез там в диктаторы бывший агент по продаже недвижимости некто Дьендеш Дундаш, личность примитивная, злобная, хорек, скучавший в норе. Начался разброд в стране — и пожалуйста: диктатор квартала. Широкий жест: «Вешай коммунистов!» Автор брошюрки колотит себя авторучкой в лоб: кто бы мог подумать? Ведь честным человеком был до девятнадцатого года. Здесь не надо думать. Такую мразь к стенке — и умыть руки дегтярным мылом.
Фомин опять рассмеялся и замолчал на той же клекочущей ноте. После долгого раздумья Петров сказал тихо:
— Решено: отныне я буду звать тебя Дундашем. Без Дьендеша. Дундаш внушительнее. В самом имени заложена его судьба. От Дундаша можно образовать и «дундашизм» и «дундашист». Моя фамилия не корневая, от меня самого ничего не останется, жизнь моя — ничтожный эпизодик на фоне пуска сорок третьего агрегата Верхнелопаснинской ГЭС…
Впустив на секунду в регулировку цеховой шум, вошла Сарычева. Она часто заходила сюда, отдыхала от звона молоточков на сборке. Скромненько садилась в стороне — так, чтобы Петров не мог ее видеть.
Стараясь не растягивать в улыбке пухлые мальчишеские губы, Крамарев небрежно спросил:
— Скучаем, Нинель?
Сарычева молчала: Крамарева она считала молокососом.
— Есть идея: провести на пару вечерочек. Вино, фрукты. — Крамарев давился смехом. Он подражал выдуманному им стиляге Сорину. — Музыка, интимный полумрак.
— Вы щенок.
— Зачем же так грубо, моя дорогая? Мы же не одни…
Хамили безнаказанно. Знали, что защиты Нинель не найдет нигде. Игумнов и Чернов выслушивали ее жалобы и рекомендовали «технически грамотной работой наладить отношения с коллективом». Баянников отказывался разбирать конфликты, утверждая, что дирекция не вправе заниматься частными делами сотрудников НИИ и завода. Степан Сергеич Шелагин, партгрупорг цеха, изредка стыдил регулировщиков.
— Идея мне нравится, — сказал Петров.
Острые локти Сарычевой выпирали из-под шали, глаза казались заплаканными, блестели… Она вяло отругивалась, скорее подзадоривала. Ушла, когда Фомин приступил к деревенским анекдотам.
— Ходит, ходит… — проворчал Сорин. — К тебе она ходит, Сашка.
— Возможно. Болонкам всегда нравились издали свирепые волкодавы… У кого есть спирт? Тонус упал…
Фомин долго ковырялся в сейфе, звенела посуда, булькала жидкость.
— Поднимем голубой стакан за труд рабочих и крестьян. — Петров выпил, надкусил и высосал лимон. Почесывая ястребиный нос, разглядывал Фомина. — Такие, как ты, Дундаш, — редкость, раритет, приложение к тебе обычных человеческих мерок — бессмысленно. Гадалки что тебе ворожили?
— Разное. И все не то.
— Естественно… Если уж и угадывать твое прошлое и будущее, то не по линиям рук, как это у всех людей, а — ног. Я, кстати, когда-то успешно подрабатывал на этом поприще. Какой-то немец выразился: «Глаза суть зеркало человеческой души». Заявляю официально: ноги — то же зеркало. Я по незнакомым ногам прошлое угадывал… Дундаш! Разуй ногу, погадаю!
Фомин запротестовал. Сдался, когда Сорин пообещал ему денег в долг, а Крамарев достал пузырек со спиртом. Скинул полуботинок, снял носок, закатал штанину до колена. Обнажилась мучнисто-белая, без единого волоска, сытая и пухлая кожа. Петров заложил руки за спину, наклонился. Сорин и Крамарев стояли по кругу.
— Так… Покажи подошву… Отлично. Пошевели большим пальцем… Давно стриг ногти?
— Не помню.
— Великолепно. — Петров приосанился перед заключительным диагнозом.
— Внимание, члены комиссии. Можете записать и проверить. Данная левая нога принадлежит человеку, который до шестнадцати лет не носил городской обуви, используя сапоги и валенки. Воспитывался он в деревне, в богатой семье с хорошим достатком — в годы войны, учтите. Кое-что мне показывает, как ухищрялась семья скрывать от посторонних запасы муки и сала…
Фомин-старший, не ошибусь, был в колхозе кладовщиком, то есть узаконенным расхитителем. — Петров еще раз попросил показать подошву. — В сорок четвертом году папу арестовали за воровство, семья лишилась верных доходов, а припрятанные запасы были конфискованы. На поредевшем семейном совете решили начать новую жизнь, и самый младший, Семен, отправился в город на заработки, в Москву. Оставив у семафора лапти, он натянул на ноги прахаря и вошел в столицу с мстительно-завистливым взором Растиньяка. Кое-что ценное, килограммов десять сала в мешке, он нес с собой, потому что надо было ему прописаться в столице. В ремесленном училище он испортил себе ноги, с выгодой обменяв выданные ему ботинки на худшие и номером меньше. К восемнадцати годам в его жизни наступила полоса благоденствия, он много и жирно кушал, пристрастился к спиртным напиткам. Не знаю, кто поил его…
Это, боюсь, в компетенции угрозыска… Кожа, обратите, внимание, девственно чиста, вены не проглядываются, Семен Фомин не ширялся, то есть морфинистом не был. Ряд иных признаков убеждает меня в мстительности, скрытности и карьеризме. В половой сфере патологических изменений не наблюдается. Более того, он однолюб, он или до сих пор сохнет по оставленной в деревне Параське, или не нашел еще предмета преступной страсти. Добавлю, что Семен Фомин осужден не был, в белых армиях не служил,, на оккупированной… пардон, временно оккупированной территории не проживал, колебаний в проведении генеральной линии партии не испытывал.