Он отступил, залился потом, еще шаг, еще — и колонна рядом. Вырываясь из чьих-то рук, он прыгнул на эскалатор, и ужасом заполыхало сознание. Вниз проплывали фантастически смелой окраски люди, желтые косы старух, жгуче-синие лица мужчин, лица немыслимые… Разноцветные наряды людей были неестественно ярки, размыты яркостью, в ореоле яркости… Со вздохом облегчения Петров определил: крашеные синдромы, не сопряженные с галлюцинациями, нужно выспаться, немедленно выспаться, тогда все кончится, это не опасно… Толпа выкинула его на свет дня — и мир вновь был в надежных цветах разума, скромные краски мира сдули ореолы, затушевали буйство радужных пятен.
Он пришел к Каляевской, купил в киоске газеты и выбросил их. Стоял на углу, за спиной Оружейный переулок, соображал, куда идти. Кто-то споткнулся о выроненный портфель, выпрямился, обнял Петрова несильно и бережно. Петров вглядывался в чужое лицо, понемногу прояснявшееся до знакомости. Игорь Сидорин, вместе бежали из распределителя МВД. Он шел рядом с Игорем, зубами пытался уцепиться за нить разговора и не мог. Сидорин привел его к себе.
Подбежала милая ласковая девочка, припала к папиной ноге.
— Это Саша Петров, я говорил тебе о нем, — сказал Игорь жене, приготовь нам что-нибудь.
Они выпили, сидели, нить болталась в воздухе, или это казалось Петрову, потому что он говорил что-то, отвечал на какие-то вопросы. Сейчас обмякнуть бы, повалиться на пол, заснуть…
— Я на полупроводниках сижу, хочешь — приходи, вместе поработаем.
Угол Оружейного переулка выскочил из памяти. Петров не понимал, как попал он в тихую обитель с манящей, кушеткой. Но зачем-то пришел он сюда.
Зачем?
— Я пойду. Прощай.
Лифт падал вниз, и в лифте бился Петров. Спать! Спать! Спать! Клетка распахнулась, Петров вылетел вон. Выспаться — и тогда наступит ясность. На площадь Маяковского он вышел у кукольного театра, воткнулся в толпу у касс кино; очередной сеанс через полтора часа, не дождешься. Еще вариант гостиница «Пекин». Отсюда его корректно вышибли: с московской пропиской — и в гостиницу? Никто не догадывался, что ему надо спать, Игорь тоже не понял, понять трудно, самому Петрову не приходило в голову, что можно взять такси и в полном уединении выспаться дома. Гнало вперед неосознанное желание свершить что-то. У Тишинского рынка его окликнули. Какой-то приблатненный тип, совершенно незнакомый, назвал его правильно по имени и фамилии, ткнул в руки стакан, заплескал водкой, хохотал, хвастался, припоминал известные Петрову истории, но узнать его Петров так и не смог. Петров увидел себя в зеркале парикмахерской, тот самый тип совал мастеру деньги, приказывал обслужить клиента на славу. В десятках отраженных друг от друга зеркал Петров выискивал незнакомца, терзаясь догадками, но тот уже ушел…
Мастер разбудил Петрова, Петров глянул на себя, чистого и трезвого.
Взрыхлялась память. Можно ведь отлично выспаться в Филевском парке! Туда немедленно. Он шел по Большой Филевской, огибая места, где могла встретиться милиция.
Синяя фуражка вдалеке загнала его во двор дома. Руки сразу свело судорогой, но стена рядом, Петров привалился к ней и оторвался от нее, когда из подъезда вышла, разговаривая с малышом, женщина. Что-то знакомое в голосе, какая-то теплота в сухом голосе… Петров припал к стене, хотел вмяться в нее, врасти, раствориться в ней… Малыш умолк, потому что умолкла мать.
— Саша, — сказала Нина. — Саша.
Это была Сарычева, Нинель Сарычева.
— Это я, — выговорил Петров, держась за стену. — Я. Я скоро погибну, Нина, и хочу… не извиниться, нет! Слабое, ничтожное слово… Я виноват.
Делай со мной что хочешь. Зови милицию, кричи. Я не сойду с места. Я виновен. Я забыл о том, что ты такая же, как я, как все мы люди.
Малыш присмирел, не теребил руку матери.
— Не пугайся, это раньше я тебя кляла… Теперь я спокойна.
Разошлась… Вновь вышла замуж. А это мой сын. — Она подняла его на руки.
— А что с тобой? Куда ты идешь?
— Спать. В парк.
Она опустила сына. Достала из сумочки ключи.
— Двадцать первая квартира в этом подъезде. Иди. Спи. Муж придет в семь, я чуть пораньше.
Он взвешивал ключи. Подбросил их, поймал, сжал в кулаке. Знал, что это глупо, неразумно — подозревать Нину, но ничего с собой не мог поделать.
Быть запертым в квартире — это преступно неосторожно, это недопустимо.
— Спасибо. Я не забуду. Будь счастлива.
Он заснул за десять метров до куста, под который решил упасть.
Подкосились ноги, тело рухнуло на траву и расползлось по ней. Сон, наконец-то… Петров лежал и улыбался… Кто-то дернул за ногу, еще раз…
Глаза разлепились, увидели в желтом мареве предмет, очертания его прояснялись, становились менее зыбкими. Еще усилие — и Петров узнал милиционера.
— Вставайте, гражданин.
— Пошел ты…
Глаза сами собой закрылись. И вдруг окончательное пробуждение толчком возвращает реальность, и пляшущий мир останавливается, приобретает строгость и четкость. Мотоцикл с коляской плавно выезжает на улицу, посвистывает ветер, смазанные скоростью лица вытягиваются в пестрое длинное пятно, и в нем (или это показалось?) проступили на долю секунды тревожные глаза Сарычевой… Мотоцикл развернулся у милиции, Петрова поставили перед дежурным.
— Г-гады! — захрипел Петров. — Что я вам сделал?
Он выхлестывал изощреннейшую брань, исторгнутую одним запахом милиции, выливался запас уже забытых слов… Дежурный, старший лейтенант, понимающе переглядывался с сержантами, бранный набор высшей кондиции мог принадлежать только битому человеку. Взлетела табуретка, схваченная рукой Петрова, сержант выхватил пистолет, но, опережая всех, через барьер перелетел дежурный, и Петров рухнул на пол… Его связали и отволокли в угол. Он драл горло, воя по-собачьи, и колотил бы ногами, но, упакованный «ласточкой», только елозил телом по чисто промытому полу. Затих, замер. Аромат не приспособленных для жилья помещений, запах мест заключения сразу отрезвил его. Петров нашел положение, при котором не так стонали стиснутые ремнем руки, и задремал… Несколько раз (во сне или наяву?) слышал он голос Сарычевой и пробуждался на мгновение, вновь засыпая с болезненно счастливой улыбкой… Руки и ноги вдруг распластались по полу. Петров повернулся на бок, лег на спину, из-под глаз выскользнул кончик развязанного ремня.
Хватаясь за стену, медленно вставал Петров.
— Гражданка, — миролюбиво втолковывал дежурный, — будьте поспокойнее. Вы не где-нибудь находитесь, а в милиции.
— Не ваше дело! — огрызнулась Сарычева. — Не учите меня, что надо делать!
Она спиной стояла к Петрову.
— Освободите его немедленно, иначе я буду звонить вашему начальству!
Сержант показал Петрову на коридорчик, повел его мимо дверей, открыл камеру.
— Посиди. Узнаем, кто ты, и освободим.
— Не надо, — сказал Петров, — я прибыл к месту назначения.
Он вытянулся на нарах, он вновь был в прошлом, он знал, что ему делать.
Прежде всего спать.
Четыре часа — без сновидений, без картинок в цвете, без мучительных образов. Он выспался.
Дверь открыл сам дежурный, протянул полотенце.
— Иди умойся. И не прикидывайся. Выпустим сейчас.
Он все уже подготовил, пересчитал при Петрове деньги, уложил их в паспорт.
— Четыре тысячи восемьсот сорок один. Проверь. Полсотни взял за штраф.
И брось эти шуточки, понял? Стольких людей из-за тебя потревожили…
Часы показывали двадцать два с минутами.
— Я свободен?
— Говорю тебе: за тобой приедут.
— Вновь спрашиваю: я свободен?
— Иди, — устало разрешил дежурный. — Иди.
В наземном вестибюле «Филей» дул ветер, пахло свободой. Петров прочел названия станций и понял, что с той минуты, как нажат был стартер «газика», он стремился к дому на Кутузовском — так и называлась следующая остановка.
Теперь, когда цель так близка, он не мог задерживаться нигде и от «Кутузовской» бежал — к дому Лены, летел по ступенькам. Палец потянулся к звонку, но кнопку не тронул… Что-то происходило за дверью: Петрову казалось, что он слышит дыхание человека за нею. Усмирялось биение сердца, на лестнице, во всем подъезде обманчивая тишина, и кто-то стоял за дверью, прислушивался к тишине и к дыханию Петрова. Вновь поднес он палец к звонку, и, опережая руку, открылась дверь, и Лена бросилась к нему, обнимая и плача.
Взглянуть на нее один раз, только один раз, а потом будь что будет — это гнало его с утра, увидеть еще раз ее глаза, лоб, вдохнуть запах свежести и можно долгие годы жить без нее, питаясь острыми воспоминаниями последней встречи. Он гладил вздрагивающую спину, морщил увлажненное слезами лицо свое и боялся неверным звуком голоса выдать страдание. Она не должна видеть его слабым, она сама слабая.
— Тебя ищут, — шептала она. — Тебя ищут с обеда. Последний раз мне звонили пять минут назад. Ты убежал из милиции?
Петров мычал — говорить не мог.
— Тебя все ребята ждут у дома, все — и Сорин, и Крамарев, и Круглов, и Фомин…
— Кто?
— Фомин, Дундаш… Зачем ты его избил? Но он сказал, что сам виноват…
Рука лежала на мягкой лопатке, рука внимала умоляющему пульсу тела, всепрощающему ласковому биению.
— Ребята так беспокоятся… Почему ты не мог позвонить мне?
Он пытался сделать это два дня назад, но никак не вспоминался телефон.
Дверь осталась открытой, и Петров видел суд в полном составе. Мама, как и прежде, занимала центральное место, папа и Антонина по бокам.
— Лена! — воззвала мама.
— Уйдем ко мне… — шепнул Петров.
Не отрываясь от него, Лена смотрела на мать, и тело ее напрягалось.
— Я ухожу, слышите! — крикнула она и пошла в квартиру.
Дверь тут же захлопнулась, сквозь нее пробивались женские голоса: визгливый — матери и — тоже на грани истерии — Антонины.
Забыв о звонке, Петров налетел на дверь, колотил ее руками и ногами.
Вдруг она подалась, распахнулась. Сестры стояли рядом, Лена с чемоданчиком, и Петров испугался, потому что сестры стали совсем похожими, и никогда еще не видел он на Ленином лице такого выражения жестокости и злости…
Внизу, во дворе, Антонина плакала, обнимая сестру, рассовывала по ее карманам разную косметическую мелочь, и Лена плакала, а Петров думал о том, что ему надо еще учиться жизни.
— Саша! — крикнула Антонина, когда они миновали арку. — Проворачивай это дело быстрее!
Ему оставалось пройти немного, чтоб завершить свой путь. Держа Лену за плечо, шел он по малолюдному в эти часы Кутузовскому проспекту, по Большой Дорогомиловке, свернул в переулок, прямиком выводящий к вокзалу. Стало шумнее: по переулку двигались сошедшие с электричек люди, уезжавшие за город туристы; кто-то не сорванным еще горлом тащил за собой песню; неумело бренчала гитара; закрывались ларьки, и продавщицы увязывали свои сумки; плакал ведомый матерью ребенок, и мать хранила молчание, исчерпав все слова, надеясь на ремень отца, который ждет их дома.
Часы на вокзальной башне пробили одиннадцать вечера. Петров купил у старухи остатки цветов в корзине.
— Так ребята ждут меня у дома?.. Ключ у Валентина есть, ночевать на лестнице не будут… Сегодня — наша ночь.
— Где же мы будем спать?
Он повел ее на вокзал, внутрь. В дальнем зале нашлось место. Лена положила голову на его плечо и спала или притворялась спящей. Вокзальные лавки неудобны и вместительны, люди сидели, вжавшись в профиль скамьи; только странствующие и бездомные могли привыкнуть к давлению многократно отраженных звуков, рождаемых где-то под потолком. Скребущие, свистящие и скорбящие голоса проносились над залами и оседали, как пыль. В безобразный хор изредка втискивалось свежее дуновение, и динамик лающе говорил о посадке на поезд, номер которого пропадал в поднимающемся шуме. Люди вставали, несли чемоданы, детей, узлы.
А в три часа началось великое переселение народов: вокзальная обслуга приступила к уборке, зал за залом освобождая от людей, стрекоча громадными пылесосами. Петров поднял Ленину голову. Пошли искать пристанище в уже обработанный пылесосами зал, на скамье раздвинулись, впустили их в теплый ряд спящих и полуспящих. Напротив сидела молдаванка, держа ребенка, укутанного в грязную, прекрасно выделанную шаль. Свирепый черный муж ее, тоже молдаванин, не спал, пронзительные глаза его перекатывались под упрямым и гневным лбом, высматривая опасность, грозящую жене и ребенку. Начинал верещать динамик — он вскидывал голову, и плотные, опускавшиеся книзу усы его топорщились. Молдаванка спала особым сном матери, умеющей в дикой какофонии поймать слабый писк младенца, понять в писке, чего хочет ребенок и что тревожит его. Вдруг она открыла глаза, наклонила голову, запустила руку под плюшевую кофту и достала громадную, желтую, как луна, грудь, сунула ребенку шершавый коричневый и вздутый сосок. Выпросталась крохотнейшая рука, поползла по желтому шару, нетерпеливо скребя его мягкими ноготками… Дитя насыщалось, и ноготки поскре-бывали все нежней, пока пальцы не сложились в кулачок. Ребенок напитался, нагрузился и отпал от соска. Мать встретила взгляд Лены и улыбнулась ей покровительственно, и муж заулыбался, раздвинул усы, сверкнули зубы, молдаванин победоносно глянул на Петрова…
Утро взметнуло новые звуки. Открылись буфеты, ехали на тележках кипятильники с кофе, выстроилась очередь за газетами. Петров пил кофе, тянуло на остроты по поводу первой брачной ночи, он сдерживал себя.
Прошедшими сутками кончалась целая эпоха в его жизни, не будет больше пенных словоизвержений в милициях, не будет уродливого многоцветия, он — в новом качестве отныне и во веки веков. Жизнь его связана с жизнью другого человека, с привычками, вкусами и капризами стоящей рядом девочки.
Решили так: Лена поедет отдыхать к Петрову, а сам он — на завод.
Неприятных объяснений все равно не избежать.
В проходной его оттеснили в сторону охранники и повели к директору.
Сорвалась с места секретарша, открыла дверь. Петров вошел в кабинет и попятился.
Все ждали его — Труфанов, Тамарин, Игумнов, Стрельников, а рядом с медсестрой сидел Дундаш, и голубовато-серое от примочек лицо его было под цвет кабинета.
Все молчали, потому что начатый разговор должен чем-то кончиться.
Скрипнул протезом Стрельников.
— Жить надо, Петров.
— Слышал уже…
— Жить надо! — упрямо повторил Стрельников и стукнул палочкой по полу. — Сегодня оба вы не работники, но завтра утром должны быть в регулировке.
68
Командировочная жизнь научила Степана Сергеича некоторым приемам.
Выходя из вагона или самолета, он не мчался сломя голову на нужный ему завод, а находил прежде всего койку в переполненной гостинице и узнавал фамилии ответственных товарищей. Вообще же он устал от разъездов, от одиночества в шумных гостиницах, от унылого и тошного запаха ресторанов. Рад был поэтому, когда попал на кабельный завод. Еще одна заявка — и можно лететь в Москву.
Здесь, однако, он застрял надолго. Руководили заводом тертые люди, замученные бесконечными совещаниями. Они презрительно щурились, слыша воззвания Шелагина, и в смертельной усталости просили его не разводить дешевой демагогии: у них своих демагогов полно.
Орава толкачей сновала по заводскому двору, пила в гостинице, шумела в приемных. Самые умные подзывали рабочих, всучивали им деньги, и те несли под полою мотки проводов и кабелей. Завод, кроме массовой продукции, выпускал мелкими партиями какие-то особые сорта тонких кабелей, за ними и охотились толкачи. Степану Сергеичу всего-то и надо было сверх заявок двадцать метров кабелечка со сверхвысокой изоляцией. Покупать его он не хотел, поэтому буянил в коридорах заводоуправления.
Спал он плохо, и когда по утрам встречал в столовой соседку по этажу, то краснел, хватал поднос и торопился упрятаться в очереди. Соседка, девица лет двадцати пяти, тоже что-то выколачивала и по вечерам шаталась по гостинице в брючках, незастегнутой серой кофте, помахивая хвостом модной «конской» прически. Однажды перед сном Степан Сергеич нарвался на нее в пустынном коридоре. Девица грелась: вытянула правую ногу, прислонила ее к гудящей печке, а ногу осматривала, будто она чужая была, поглаживала ее, поглядывала на нее критически и так и эдак, присудила ей мысленно первый приз, дала, одобряя, ласковый шлепок, убрала от печки, бросила на обомлевшего соседа странный взгляд, крутанула хвостом прически и пошла к себе.
До утра ворочался Степан Сергеич, вспоминал дальневосточный гарнизон, столовую, Катю. Ни страсти не было в той любви, ни даже, если разобраться, голого желания, ни слов своих, глупых от счастья. Сводил официантку два раза в кино, на третий — сапоги начистил черней обычного, подвесил ордена и медали, шпоры нацепил из консервной жести. Тогда приказ объявили: всем артиллеристам — шпоры, а их и не доставили, вот и вырезали сами из чего придется. Так и не помнится, что сказано было после сеанса, все о шпоре на левом сапоге думал — съезжала, проклятая!..
Утром он, злой и решительный, прорвался в цех. Из конторки, где сидел начальник, его выперли немедленно. Степан Сергеич любопытства ради остановился у машины, из чрева которой выползал кабель. Присмотревшись внимательней к движениям женщины-оператора, он поразился: машина часто останавливалась, женщина решала, что будет лучше — исправить дефект или признать его браком, и почти всегда нажимала кнопку, обрубая кабель, отправляя его в брак.
— Немыслимо! — возмутился Степан Сергеич. — Почему?
Ему ответил чей-то голос:
— Потому что платят ей за метраж больше, чем за исправление дефекта.
— Так измените расценки!
— Не имеем права. Сто раз писал — не изменяют.
— А кто вы такой?
— Диспетчер.
Степан Сергеич с чувством пожал руку коллеге. Им оказался белобрысый юноша в очках. К лацкану дешевенького костюма был вызывающе прикручен новенький институтский значок. Юноша повел Шелагина в какую-то клетушку, показал всю переписку о расценках, пригрозил:
— Умру — но не сдамся!
Он забрал у Степана Сергеича все заявки, сбегал куда-то, принес их подписанными, а когда услышал сбивчивую просьбу о двадцати метрах запустил руку в кучу мусора, вытянул что-то гибкое, длинное, в сверкающей оплетке и наметанным взглядом определил:
— Двадцать один метр с четвертью.
Хоронясь от девицы в брючках, Степан Сергеич пробрался в номер, схватил чемодан, расплатился и рысцой побежал к автобусу.
В аэропорте — столпотворение. Снежные бури прижали самолеты к бетону взлетно-посадочных полос, в залах ожидания — как на узловой станции перед посадкой на московский поезд. Кричат в прокуренный потолок дети, динамики раздраженно призывают к порядку, информаторша в кабине охрипла и на все вопросы указывает пальцем на расписание с многочисленными «задерживается».
Очередь в ресторан обвивает колонны и сонной змеей поднимается по лестнице на второй этаж. Все кресла и скамьи заняты. Степан Сергеич обошел аэропорт, поймал какого-то гэвээфовского начальника и потребовал собрать немедленно в одном зале пассажиров с детьми, зал закрыть, организовать детям питание. На хорошем административном языке Степана Сергеича послали к черту.
Ночь он провел на чемодане, боясь возвращаться в гостиницу, а утром аэропорт охватила паника, пассажиры штурмом брали самолеты. Улетел и Степан Сергеич. Через пять часов приземлились — но в Свердловске, заправились, еще раз покружились над Москвой, и так несколько раз. Глубокой ночью самолет опустился на резервном аэродроме. Свирепо завывал ветер. Голодные пассажиры спросили робко у подошедшей бабы с метлой, где тут столовая. Баба указала на тусклый огонек, к нему, спотыкаясь, и побежали все, ввалились в теплое строение. Две казашки, кланяясь по-русски в пояс, повели к столам, Было только одно блюдо, но такое, что его и в Москве не сыщешь, — жаркое из жеребенка. Пассажиры восхищались, вскрикивали. Когда насытились — громко потребовали ночлега, вмиг разобрали матрацы, раскладушки.
Самый робкий, Степан Сергеич проворонил и раскладушку и матрац. Одна из казашек пожалела его, увела в соседний домик, подальше от храпа.
Кровать с кошмой, подушки, теплынь — спи до утра. Но Степан Сергеич не прилег даже — как сел на кровать, так и просидел до рассвета. Это была особенная ночь в его жизни.
Едва он вошел и сел, как поразился тишине. Ни единого звука снаружи не проникало в теплое пространство. Стих ветер, за окном — ни снежинки. Ни один самолетный мотор не ревел и не чихал. Ни скрипа сверчка, ни мышиной возни по углам. Жуткая, абсолютная, как на Луне, тишина. Подавленный ею, Степан Сергеич боялся шевелиться.
И не сразу, по отдельности, приглушенные отдалением и все более становясь слышимыми, в тишину прокрадывались звуки… Шумели заводоуправления, крича, что нет возможности удовлетворить заявки; отругивались снабженцы, суя под нос какие-то бумаги; истошно вопил Савчиков; главные инженеры с достоинством внушали что-то просителям; угрожающе скрипел пером белобрысый юнец; визжали секретарши, отражая приступы толкачей; чавкала машина, обрубая кабель; «Дорогой мой, — увещевали директора, — да я же всей душой, но сам посмотри…»
Накат новой волны звуков — и уже различается звон молоточков на сборке, гудение намоточных станков, подвывания «Эфиров», стрекотание счетчиков бесчисленных радиометров… Ухмылка Игумнова сопровождается чьим-то резким хохотом, Стригунков идет под победный марш, а молчание Анатолия Васильевича Труфанова — на фоне рева тысяч заводских гудков…
И везде — план, план, план… Он простерся над громадной территорией, он стал смыслом существования многомиллионного народа, и люди живут только потому, что есть план, он — сама жизнь, от него не уйти, он жесток, потому что ничем иным его пока не заменишь, и выжить в этой жестокости можно тогда лишь, когда за планом видишь людей и пользу для людей.
Много лет назад Степан Сергеич принял на работу, нарушив запрет Баянникова, беременную женщину. И, нарушив, пошел виниться к нему, он даже прощен был.
Теперь Степан Сергеич не чувствовал своей вины. Но, однако же, и не пытался кричать на весь мир о том, что такое план и что такое люди.
69
Цех выполнял еще месячные планы, а Виталий каждое утро спрашивал себя: неужели сегодня? Он носил в кармане заявление об уходе, оставалось только поставить дату.
Сентябрь, октябрь, ноябрь… И вот начало декабря, день седьмой. Как и несколько лет назад, Анатолий Васильевич усадил его за низенький столик, предложил «Герцеговину», сплел пальцы, сказал мягко:
— Вы нравитесь мне, Игумнов, честное слово… Это значит, что нам надо расстаться. В моем распоряжении много средств воздействия, сегодня, — он надавил на это слово, — я применю одно лишь: дружеский совет. Сейчас вы напишете заявление об увольнении по собственному желанию, я подпишу его.
Глаза его, всевидящие, всезнающие, были грустны. Директор, кажется, вспоминал о чем-то.
— Мне будет трудно без вас, но еще труднее мне было бы с вами в следующем году. Человек имеет право на ошибки, на поиски. Они — это мое убеждение — не должны отражаться на работе. Я понимаю, что происходит с вами, и со мной это было когда-то… раздвоение, скепсис, желание найти себя в чем-то якобы честном… Но есть силы, которые уже вырвались из-под контроля людей, надо послушно следовать им, они сомнут непослушного… Вы понимаете, о чем я говорю?
— Понимаю, — откашлялся Виталий. Он шел к Труфанову разудалым остряком, заранее смеясь над собственными остротами. Теперь же сидел пай-мальчиком.
— У вас будет чистая трудовая книжка и много свободного времени. Ни один отдел кадров не поверит вам, что вы по собственной охоте ушли с такого почетного, высокооплачиваемого места, сулящего в будущем должность заместителя директора НИИ по производству. Разрешаю вам давать мой телефон… Впрочем, они и мне не поверят. Но я никоим образом не хочу, чтоб вы опускались до какой-то шарашки, вы должны хорошо устроиться. Поэтому не сдавайтесь. Я впишу вашу фамилию в список на премию, завтра получите деньги, это поможет вам быть или казаться независимым… Поймете мою правоту — возвращайтесь. Всегда приму. Задерживать вас не буду, дела сдайте Валиоди.
Он проводил его до двери, прошел с ним через приемную, вывел в коридор.
— Благодарю… — смог пробормотать Виталий.
Его спрашивали в цехе, правда ли это, и он отвечал, что правда, и принуждал себя к безмятежной улыбке. Валиоди уже заперся с комплектовщицей и щелкал на счетах.
— Жаль, — произнес Петров. — До чего ж хорошо быть работягой.
Никаких интеллектуальных излишеств.
А цех продолжал работать. Монтировались блоки, растачивались отверстия в кожухах, настраивались рентгенометры. Монтажники, сборщики, регулировщики приняли новость и с прежней размеренностью делали то, что делали вчера и будут делать завтра. На их веку сменится еще много начальников, а работа всегда останется, всегда надо будет кормить и одевать себя, детей.
Не таким представлялось Виталию прощание с цехом. Все знали, почему он уходит, и никто не осуждал его, но и никто не одобрял его. Эти сидящие с отвертками и паяльниками люди были много мудрее его и Труфанова, одинаково отвергая и понимая обоих. Сам ли труд делал их такими или осознание незаменимости привило этим людям чувство превосходства над тем, что делается в кабинетах, но они никогда не желали вмешиваться в дрязги, споры, оргвыводы и перестановки. За ними — правда, которая лежит в самом укладе их жизни. Им можно позавидовать: они независимы, у них есть руки, у них сила.
С некоторым стыдом признал сейчас Виталий неразумность свою, когда был неоглядно щедр к этим людям. В них бродят большие желания, не только стремление получать все больше и больше денег.
Много лет назад он прощался с училищем и думал, что вот какая-то часть жизни прожита, и — оказывается — напрасно. Нет, не напрасно, сказал он теперь, не напрасны и эти годы. Истину можно доказывать разными способами.
У Баянникова он получил обходной листок и с той же натянутой улыбочкой ходил по отделам, складам, библиотекам. Из окна увидел: у проходной остановилось такси, вылез в помятом пальто Степан Сергеич Шелагин, по-уставному — вперед и чуть вправо — надвинул шапку на лоб, подхватил чемоданчик и зашагал.
70
Скупо, по-военному доложил Степан Сергеич директору о командировке.
Предъявил заявки. Достал из чемодана кабель.
Это и сломило Труфанова. Ни заводу, ни институту кабель был не нужен.
На него Анатолий Васильевич надеялся выменять у радиолокаторщиков ценную аппаратуру, без которой гибли, не дав ростков, две темы в четвертом отделе.
— Я рад. — Анатолий Васильевич поднялся, бесцельно походил по кабинету, разбираясь в своих чувствах к диспетчеру. Талантливый человек, это от него не отнимешь. Ни один снабженец не смог бы провернуть так блестяще канитель с заявками. Наконец кабель. Уму непостижимо, как он его добыл.
— Игумнов увольняется, — вдруг сказал директор. — Не хочет у нас работать, трудностей убоялся.
— Он дезертир! — выкрикнул Шелагин, бледнея.
Анатолий Васильевич обдумал это слово, одобрил его, кивнул, соглашаясь.
— Валиоди будет… Так о чем я вас попрошу…
Долго тер лоб Анатолий Васильевич, потому что ни о чем он не хотел просить… Просто ему пришло в голову, что талантливого диспетчера надо как-то приблизить к себе. Он вспоминал все глупости Шелагина, начиная с ляпсуса в кабинете Ивана Дормидонтовича, и находил в них какую-то систему.
Приблизить к себе, то есть привязать, сделать послушным.
— Вот что, Степан Сергеич… — Он подошел к нему, взмахнул рукой, намереваясь положить ее на плечо Шелагина, и передумал. — Степан Сергеич, ранее — винюсь в этом — я относился к вам с некоторым предубеждением.
Зачеркнем это, забудем… Вы живете ведь в нашем доме? Я — в соседнем.
Почему бы вам не зайти ко мне как-нибудь вечерком, посидели бы, поговорили о том о сем… С супругой приходите, разумеется, и жена будет рада, она много о вас слышала…
— Со мной, товарищ директор, вы можете встретиться здесь, в цехе, на партсобрании.
Не по себе стало Труфанову от скрипучего голоса, полного уверенности и достоинства.
— Да, да, конечно… — любезно согласился он. — Отдыхайте после командировки. Завтра поговорим.
Обида кольнула его. Труфанов усмирил себя, не дал ей разыграться.
Диспетчер, без сомнения, как был, так и остался человеком невоспитанным, грубым, недалеким. К его хамству надо, однако, привыкать. Шелагин — частица завода, а завод дорог директору, завод вырос из мастерских, от завода и пошел институт, завод дорог и планом выполненным, и слезами облагодетельствованной Насти, и переходящим знаменем, в завод душа вложена, а она скорбит, когда заводу плохо.
— Это с какого же фронта я дезертировал? — учтиво осведомился Виталий. Он приготовился к встрече с Шелагиным, хотя было такое желаньице прошмыгнуть через проходную.
Устал Степан Сергеич за последние дни, две ночи не спал, и не кричать прибежал он к Игумнову, не возмущаться.
— Подумай, Виталий, еще раз подумай… — просил он. — В тыл захотелось? Так тыл потому и тыл, что есть фронт. Вечная борьба, исход которой предопределен… Добро, которое со злом, которому надо способствовать. Уменьшать зло, возвеличивать добро…
Похохатывая, с одесскими прибауточками вошел Валиоди, и сразу пропала напряженность, можно было не отвечать, улизнуть — не вставая с места.
Виталий расписывался и любовался собственными подписями.
— Все, — сказал Валиоди. — Ты на свободе.
Прощание с регулировщиками (Дундаш услужливо протер стакан), «желаю удачи!» — всему цеху, визит к кассиру. Виктор Антонович подает трудовую книжку и:
— Звонил ваш бывший начальник, Фирсов Борис Аркадьевич. Организует новый институт, приглашает вас помощником… Кстати, вот адреса, рекомендую сходить.
Крупный мокрый снег лениво опускался на землю, и казалось из окна квартиры, что в гигантский аквариум кто-то сыплет белые крошки и они равномерно покрывают дно. Разом вспыхнули фонари. Виталий отошел от окна и решился: полез под этот снег, шел под ним до центра, отряхиваясь и отдуваясь. Шарф намок, шапка отяжелела, когда он увидел себя на улице Кирова.