Что-то белело в черных дырочках почтового ящика, кто-то -в эти полчаса — не застал его дома и оповестил о визите частным, минуя государственную почту, отправлением. Андрей Николаевич достал конверт без адреса, уже догадываясь, от кого послание. Он малодушно ждал вскипания кофе. Налил его в чашечку, втянул аромат и выплеснул напиток в раковину. Только потом ножницами надрезал конверт и, легкомысленно посвистывая, извлек содержимое.
Писали Мустыгины, требовали срочной встречи, и первой мыслью Андрея Николаевича было: Маруся! Кончился, видимо, пологий участок ее карьеры, она либо взлетела, либо скатилась, и братья Мустыгины изменили учетные ставки, по известным только им формулам высчитали, кто кому должен. Регулярно смотреть телевизор, ежедневно читать газеты — тогда бы не пришлось гадать, тогда бы уж точно знал, что сулит встреча с Мустыгиными. Ехать или не ехать? Временами ему так жалко было Марусю, что он мечтал: выходит это он утром на улицу, а повсюду портреты Маруси — Маруся слетала в космос. Такой вариант сулил Андрею Николаевичу ни с чем не соизмеримые выгоды. Братья Мустыгины, это уж точно, отлипнут от него, избавят от сочинения пошлейших статей, публикуемых под фамилиями преданных ему аяксов.
Выключив телефон, достав книгу расходов, Андрей Николаевич погрузился в расчеты. В Бауманском училище пока никого не узнавали среди тех безымянных кретинов, которые были им высмеяны; бауманцы сохранили за ним четверть ставки, прожиточный минимум был много выше той суммы, что давало преподавание спецкурса, но если поприжать себя и отказаться от некоторых притязаний на комильфо, то… Но деньги все равно нужны! И значительные деньги! Не только вернуть аванс, но и расплатиться наконец с Мустыгиными, предложив им отступные. И Васькяниным он тоже должен, мало, девятьсот двадцать три рубля, долг старый, о нем они забыли, но он-то — помнит.
Подведя кропотливый итог, Андрей Николаевич твердо решил: с Мустыгиными не встречаться, по телефону, ими указанному, не звонить ни завтра в 13.05, ни послезавтра, ни в следующие дни.
Зная мертвую хватку их, он избегал появляться там, куда захаживали они, меры предосторожности принял чрезвычайные, на последние деньги перекрасил свою «Волгу» в широко распространенный черный цвет, причем красильщик, готовя пульверизатор и со снисходительной улыбкой поглядывая на него, как на автомобильного вора, сказал, что может дать телефончик одного гаишника, этот мигом оформит смену номеров.
Черная «Волга» спасла его от многих неприятностей, но притупила бдительность, и на Варшавском шоссе Андрей Николаевич подвергся нападению двух заезжих американских гангстеров. Они, в «мерседесах» с тонированными стеклами, в тиски, спереди и сзади, зажали «Волгу» и загнали ее в переулок без единого милиционера. Что в таких случаях делать — Андрей Николаевич знал, дважды в Доме кино был на просмотре американских боевиков, и, резво покинув машину, животом лег на капот, раскинул руки и раздвинул ноги, чтоб нападавшие могли на ощупь и воочию убедиться: ни «смит-вессона», ни «макарова» у него нет. Однако гангстеры заломили ему руки за спину и посадили за руль «Волги», сдернули с себя темные очки и оказались братьями Мустыгиными, злыми и решительными. Смотрели на него как на распоследнего негодяя. Сердце Андрея Николаевича упало, пот прошиб его, и с жалобной интонацией он тишайше спросил: «Маруся?..» Молчание Мустыгиных говорило о том, что идеологический фронт лишился боевитой коммунистки-руководительницы. Андрей Николаевич с замиранием сердца ждал расправы. Мустыгины огляделись и решили казнь перенести в более безопасное место. Они приконвоировали его в тихий уголок Подмосковья, к домику, нанятому для молодецких утех. Женщин, конечно, еще не было, тайна встречи соблюдалась полностью, секретность разговора вынудила братьев повести Андрея Николаевича в беседку, увитую плющом, здесь ни подслушать, ни подсмотреть. «Ну что, что с Марусей?..» -повторил мольбу Андрей Николаевич, весь в страхе от того, что мог услышать: брошена мужем, выгнана из партии, явила дурь в контактах с зарубежными марксистами.
— А, чепуха, пустяки… — пренебрежительно отмахнулись братья. — Пересадили на промышленность…
Известие о том, что Маруся еще на плаву, чрезвычайно обрадовало Андрея Николаевича. Вполне возможно, братья намеренно сгущают краски и раньше времени поют заупокойную, набивая себе цену. Как жаль, что нельзя рассказать Васькянину о Марусе, узнать точно, чем занимается она и лузгает ли семечки. Тимофей Гаврилович знал биографии обитателей кремлевского Олимпа лучше греков, у которых миф еще не отделился от реальности. «Что вы мне талдычите, — мог он порисоваться в так называемом узком кругу, — что вы мусолите мочалу… Этот ваш прогрессивный реформатор в двадцать девятом году барду для самогона добывал, тем его связь с сельским хозяйством и ограничивалась. А в идеологию он полез тоже благодаря самогонному аппарату: сдал его при поступлении в колхоз, потому что иного имущества у него на крестьянском дворе не было. Неблагодарные односельчане послали его в город, на рабфак, по невежеству своему они рабфак спутали с домзаком…»
Андрей Николаевич был посажен в плетеное кресло и сидел в нем, как на электрическом стуле. Братья Мустыгины рассматривали его с презрительным осуждением, как ядовитую гадину. Галстуки приспущены, тела расслаблены и наклонены чуть вперед, глаза шарят по подследственному в поисках наиболее уязвимого места. Андрей Николаевич поджал ноги. Взгляды братьев обжигали его. Весело щебетали птички над головой.
На колени его упал журнал, раскрытый на статье, авторство которой принадлежало, судя по фамилиям, Мустыгиным, но, конечно, написанной Андреем Николаевичем. Он впился в нее, потом глаза заскользили по абзацам, задерживаясь на подчеркнутых, и наконец в недоумении поднялись на братьев. «Ну и что?» — молча спрашивал Андрей Николаевич, не видя никакого криминала, да и что вообще можно сказать нового или неправильного о дифракционной решетке. Правда, несколько изменен угол зрения, под которым рассматривались давно знакомые явления.
Братьев наконец прорвало, они с бранью обрушились на Андрея Николаевича, обвиняя его в недомыслии, провокаторстве и предательстве.
Не одна минута прошла, прежде чем Андрей Николаевич понял, что сотворил, какую подлянку (так выразились Мустыгины) выкинул.
О публикации этой статьи братья договорились заранее, год назад, в каждой редколлегии они содержали и подкармливали нужных людей. Работу, вышедшую из-под пера Андрея Николаевича, одобрили, не обратив внимания на скромненькое предположение, на мысль, просквозившую в пяти строчках. Прошли эти строчки и мимо отечественных глаз, но вызвали на Западе легкий шум, братьев, прибывших в Лион на конференцию, атаковали градом вопросов, раздавались голоса о том, что статьей чуть ли не открыто новое направление в науке, отчего братья и впали в негодование. Они осваивали Европу, уже четвертый год регулярно ездили на разные симпозиумы, конференции и встречи, завели досье на теоретиков из Берна, Парижа и Лондона, то есть приступили к реализации жизненных планов. На них-то и ставил крест Андрей Николаевич, подкладывая мину замедленного действия. Надо, настаивали Мустыгины, дезавуировать эти строчки! Иначе — полный провал. Не нужны им прорывы и озарения, они должны оставаться на добротном среднем уровне, не выше и не ниже. В Европе тоже не любят слишком прытких, там просто другой средний уровень.
— Но я ведь на него и рассчитывал… — пытался оправдаться Андрей Николаевич, но глянул еще раз на подчеркнутое опальное место и устыдился. Действительно, выше и того — «другого» — уровня. Так опрометчиво поступать нельзя. И оправдания нет. По собственной вине упустил из виду, текучка засосала, перестал просматривать западные журналы, да и очередной запрет на них, кажется, был. Господи, господи, что делать?
Программа действий имелась у братьев. Мировой славы им не нужно, Андрюше-Лопушку тоже. Следовательно — еще одна статья, нечто вроде реплики с намеком на курьез, но сделать это так искусно, чтоб кое-какие сомнения оставались, потому что братья, парируя в кулуарах Лионской конференции вопросы западных коллег, увертливо намекали, что высказанная ими гипотеза кое-чем подтверждается.
— Хорошо, я напишу, — согласился обрадованный Андрей Николаевич, и братья поймали его на слове, повели в дом, усадили за стол, подали перо, бумагу. Опасаясь, что вот-вот нагрянут с песнями девицы, Андрей Николаевич спешил. Сосредоточился, написал, позвал Мустыгиных. Так и сяк вертели те написанное, но возражений не высказали. Приступили к бытовым вопросам: как питается Андрей Николаевич, как у него с бензином, кого надо брать за жабры, чтоб доктора наук Сургеева двинули в членкоры. С дружеской откровенностью признались, что их диссертации (будто Андрей Николаевич не знал этого!) давно уже написаны, год назад могли они защититься, но природная щепетильность не позволяет им уравнивать себя с ним. Поэтому Андрюше надо вступить в партию — продемонстрировать полную лояльность, и книг вроде «Святых лженаук» больше не писать. Мало того, что она закрыла Сургееву границу. Из-за книги они, Мустыгины, не могут на людях встречаться с лучшим другом юности, с единственным другом, с тем, который…
Братья едва не пустили слезу, и растроганный Андрей Николаевич проговорился, рассказал об аннулировании договора и о возврате аванса. Мустыгины ошеломленно переглядывались, не веря ушам своим.
— Мерзавцы! — взревели они. — Ни копейки им! На испуг берут! Аванса — ни в коем случае не возвращать! Пусть сами в суд подают!.. — И уверили: — Им огласка не нужна, они сами суда боятся.
Обо всем остальном они сами догадались. Потянулись за деньгами к пиджакам, брошенным на тахту, но Андрей Николаевич отказался, ибо так и не узнал точно, на какой ступеньке задержалась, летя вниз, Маруся. Отказ привел братьев в замешательство, возбудив подозрения, что Андрей Николаевич более их осведомлен о теперешней должности бывшего идеолога. Напрямую спросили, не нужна ли помощь в подыскании работы. Услышали согласие и продиктовали три телефона, после чего Андрей Николаевич был отпущен на свободу. Ни по одному из подаренных ему номеров он звонить не собирался: возьмут на работу — и окажешься в полной кабале у Мустыгиных.
Каково же было его изумление, когда тем же вечером позвонивший Васькянин сообщил ему эти самые три телефона, сказав еще, что звонка Сургеева ждут с нетерпением и местечко для него найдется.
Никуда поэтому он не звонил, сидел дома, питался скудно, много писал, а неделю спустя Васькянин мягко попросил его приехать, и Андрей Николаевич дал согласие.
Рядом с офисом Тимофея — магазинчик «Сувениры», здесь надобно купить секретарше подарок, и Андрей Николаевич выбрал глазастую куклу. Секретарша, как кукла пахнущая, сунула презент за стекло, в шкаф. По всей видимости, подарок перекочует вечером во все тот же магазинчик «Сувениры», чтобы утром следующего дня погрузиться в портфель или дипломат очередного визитера; в движении товара по замкнутому кругу прозревалась человеческая решимость построить все-таки вечный двигатель, ибо сколько человек ни обособлялся, вырваться из Природы он не мог, и разве Природа сама по себе не есть вечный двигатель? (Андрей Николаевич бросал мысли на любой пустяк, лишь бы не чувствовать страха, предстояло пройти через очистительную брань Тимофея, нужда заставляла опаляться жаром костров, чрез которые лежал путь к стопам золотоордынца; «Мы, россияне…» — кичился Тимофей в малом подпитии, а сам хуже поганого татарина изгалялся.) Глаза Андрей Николаевич не поднимал, дышал в сторону, вел себя по протоколу ХIV века и, кажется, заслужил прощение после того, как взволнованная секретарша узнала, со слов своего начальника, что втершийся в приемную мерзопакостный проситель — злейший враг человечества и трудового крестьянства, клятвопреступник и душегуб. Он не называет его имени, продолжал греметь Срутник, по той лишь причине, что ненавистная фамилия, будь она произнесена, разнесет в клочья все здание, превратит в развалины окрестные дома, ибо даже электроны слетят с орбит своих, вздрогнув от возмущения, когда услышат, кто приперся сюда с этой идиотской куклой…
— Почему без работы? — вопросил наконец Васькянин, и Андрей Николаевич завершил путаное вранье храбро: должок, что за мной, будет возвращен до конца года, пишу книгу «Агностицизм как форма познания».
Он пристыженно умолк. Задрожали шторы на окнах — видимо, от сильного ветра, над Москвой разразилась гроза. От дождя, бушевавшего за стеклами окон, отделились проворные капли, упали на Андрея Николаевича, каким-то путем прорвавшись, и вошло вдруг ощущение того разнесчастного вечера, когда он рыдал в громыхающем вагоне, оторванный от Таисии, отправляемый в Москву на ненавистную учебу, и потом Андрей Николаевич понял, что он и впрямь рыдает.
Да, он плакал, он исходил слезами, и это были счастливые слезы понимания собственной беды, падения и восхождения. Он плакал, а Васькянин стоял рядом, руки положив на плечи его, и от рук пахло теплом и свободой. Он отплакался. И стыда не было. Глубоко вздохнул. Голова была чистой и ясной, Андрею Николаевичу показалось, что сам он весь — прозрачный.
— Я пойду, — сказал он виновато.
Было совсем темно, когда Андрей Николаевич подобрался к дому, привычно открыл почтовый ящик и нашел в нем письмо с грозным предложением быть завтра в редакции журнала «Наука и жизнь» — в том самом, куда он, кажется, ничего путного не посылал.
Все последние недели на него камнями с неба падали несчастья, но уж какой-либо беды от журнальчика этого не ожидалось. Тем большей неожиданностью стал жесточайший разнос, учиненный ему в кабинете заместителя главного редактора — ему, признанному специалисту по теории машин и механизмов. «Советский народ никогда не простит…», «Партия не позволит…», «Это — преступное легкомыслие…», «Посягательство на самое святое…» и еще какая-то белиберда, никакого научного значения не имеющая. Три навытяжку стоявших сотрудника тяжелым молчанием подтверждали истинность угроз. Гнусное, отвратительное зрелище… И непонятное, ибо что именно инкриминируется доктору технических наук А. Н. Сургееву -оставалось загадкой.
Когда лавина обвинений схлынула, Андрей Николаевич смиренно вопросил, чем это прогневил он редколлегию, и в ответ ему были предъявлены пять страничек юморески, которая, по мысли обвинителей, стала злостным пасквилем на весь социалистический лагерь — ни больше ни меньше. Андрей Николаевич упорно молчал. Он не мог вспомнить, когда посылал невинную статеечку и отправлял ли он ее вообще. Неприступно и гордо хранил он угрюмое молчание, и в нем начинало что-то позвенькивать, к нему подступала радость. Он чувствовал: сегодня, сейчас им будет принято решение, которое изменит весь мир и, возможно, скажется на всей Вселенной. «Верните!» — рявкнул он, и пальцы его приняли пять листочков так, будто ему вручал верительные грамоты Полномочный и Чрезвычайный Посол Мирового Зла.
И удалился, ступая шагами командора.
Улица Кирова ударила по нему светом, гамом, шарканьем тысяч ног. Андрей Николаевич зорко осмотрелся. Он искал нечто величественное и культовое, некий выражающий вечность предмет, к которому можно припасть, чтоб поведать ему — как на исповеди или при явке с повинной — признание эпохального масштаба. Магазин, где продавался чай, он отверг, хотя в экстерьере его присутствовала некоторая помпезность. Гастроном — тоже. Чуть далее располагался магазин «Инструменты», и на нем остановил свой выбор Андрей Николаевич. Прекрасно понимая, что коленопреклоненный мужчина будет освистан и осмеян зеваками, он пустился на маленькую хитрость. Дошел до середины улицы, остановился прямо против «Инструментов», будто случайно рассыпал денежную мелочь и, якобы бережливый, надломил коленки и коснулся ими раскаленного асфальта, чему чрезвычайно обрадовался, коленки будто на тлеющих угольях жарились, и в клятве, обращенной к обыкновеннейшему магазину Мосхозторга, но возносимой к Небу, были и мученическая страсть грешника, и искупление вины. Собирая медяки, обжигая ладошки, Андрей Николаевич сообщил Небу, что расшифрует письмена того первобытного общества, в котором живет, что узнает доподлинно, почему властители не хотят кормить своих соплеменников, и что он, слабый и ничтожный, даст своему племени огонь, воду и картошку. Даст — как Прометей огонь, и Мировой Дух, двуличный в своем единстве, трансформируется в Мировой Разум, а тот натолкнет доктора наук Сургеева А. Н. на верное решение.
Чтоб не создавать помех уличному движению, Андрей Николаевич молитвенную позу принял на самой середине проезжей части, а святые и безыскусные слова произносил громким шепотом.
Будучи человеком научного склада ума и материалистом, Андрей Николаевич понимал, что связь, какую он пролагает между Собою и Небом, только тогда будет функционирующей, когда станет обоюдной. И обусловил исполнение обещанного — как бы мимоходом заметил, что ждет сигнала, какого-нибудь предмета или явления, благословляющего на подвиг.
7
Несколько дней выжидал он — сигнала, знамения, трансцендента, беспарашютного падения вниз, росчерка молнии, подсказки заболтавшихся каморников. На телефонные вопросы отвечал надменно и сухо: «Болен». Проголодался, однако, и поэтому не воспротивился, как ранее, желанию Галины Леонидовны навестить его. Холодильник пуст, голова тоже, Андрей Николаевич подумывал, не обнять ли в прихожей землячку, весьма кстати вспомнившую гороховейца, но от мысли этой отказался: еще неизвестно, принесла ли она добротную пищу.
Галина Леонидовна вошла на кухню так, будто час назад покинула ее с пустой сумкой, торопясь к открытию магазина. Выложила на стол свертки и пакеты с едой, прибавила к ним бутылки — с маслом, приправами и алкоголем. В дамской сумочке — пакет с крупными, прелестно пахнущими зернами кофе. Обрадованный Андрей Николаевич быстренько приготовил любимый напиток, отпил глоточек, восхитился. Лишнего не говорил, зная, что к каждому слову прислушивается каморка. На всех четырех огнях плиты — кастрюли и сковороды, еда варится, тушится, жарится, печется.
Вдруг прямо на колени ему упала папка.
— Просьба. Почитай. Научный труд. Мой. Предисловие.
Андрей Николаевич глянул на титульный лист и невольно сжался. Сугубо медицинские термины связывались предлогами, сплошная абракадабра, подходящего словаря нет, и вообще единственное, что на листе понятно, — это уведомление в правом верхнем углу: «На правах рукописи».
— Не ломай мозги, — сжалилась над ним Галина Леонидовна. — Переводится это так: «Поведенческие стереотипы мужчин до, во время и после полового акта. По материалам автора».
— О господи… — слабо охнул Андрей Николаевич. Вооружился самыми зрячими очками и глянул на самую холодную женщину мира, ту, чувственность которой была ниже точки замерзания. Сексуальный урод, ничегошеньки не воспринимающий от общения с мужчинами, ничего, кроме головной боли, не испытывающий: для рандеву с ними Галина Леонидовна держала в косметичке не противозачаточные таблетки, а обыкновеннейший пирамидон и еще что-то, снимающее ненависть к женщинам, которые от того же акта впадали в радостное беспамятство.
Рукопись он, для ознакомления, раскрыл на середине, попав на главу «во время». Терминология, конечно, хромает, бытовой жаргон соседствует с узкоспециальными наименованиями. И классификация мужчин по длительности контакта с однооргазматическими партнершами проведена без должной стилевой точности, наряду с «кунктаторами» в тексте попадаются и «торопыги», хотя существует, конечно, латинский аналог. Некоторые наблюдения, проведенные в ходе экспериментов, свидетельствуют: партнершей была сама Галина Леонидовна. Например: «Больной К. Постоянно фиксирует себя во времени и пространстве, поскольку сдерживается; озабочен необходимостью вызвать оргазм у партнерши, для чего каждые сорок секунд спрашивает о степени удовлетворенности; выбор слов чрезвычайно ограничен (см. приложение 2), отсутствующий взгляд обращен на предмет, лежащий в радиусе 2 — 4 метров, на периферии обзора…»
— А почему — «больной»? — возмутился Андрей Николаевич.
— Так уж принято у медиков… И вообще — что нормального, когда у мужика глаза воспалены, руки трясутся, а ласкательные словечки — ужас до чего примитивно! Ты почитай-ка приложение 7а к первой части, которая про «до», почитай…
Действительно — больные, вынужден был согласиться с нею Андрей Николаевич, начав чтение первых глав. Картина, что и говорить, мерзкая, в кое-каких деталях он узнавал себя, не испытывая, впрочем, чувства вины, поскольку в описании мерзостей преобладали слова, употребляемые во всех сочинениях на научные темы. Галина Леонидовна же, пока он читал, пустилась в воспоминания, всплакнула даже. Некоторые пылкие мужчины в беспамятстве рвали с нее нижнее белье, нанося тем самым имущественный ущерб. Но более всего возмущали ее те погрязшие в браке партнеры, которые до того обленились, что с недоумением смотрели на нее: «Ты почему не раздеваешься?» Или еще хуже: не в силах расшатать стереотип своих поведенческих реакций, требовали от партнерши того, что обычно получали от жен.
Уже отплакавшаяся Галина Леонидовна вдруг всхлипнула:
— Это ты, это ты виноват во всем! В моем недуге! Это ты тогда сбросил меня с колен, а я ведь впервые испытала настоящую страсть!
— Дура, — спокойно отреагировал он. — Бифштекс подгорает…
Его чрезвычайно заинтересовал термин «поглаживание». По невежеству своему Галина Леонидовна понимала под ним скольжение мужской длани по туловищу женщины, от затылка к бедрам, с задержкою на талии. Операция эта была многоцелевой: и утверждение мужского права, и распознавание возможных преград на пути к дальнейшему, и стимулирование в женщине позитивных эмоций. Но, рассуждал Андрей Николаевич, то же «поглаживание» западные социологи рассматривали более широко — как непременный фактор взаимопонимания, как обмен информацией. Вылизывание сукой новорожденных щенков было продолжением их внутриутробной жизни, когда околоплодная жидкость омывала эмбрионы, а если уж смотреть в истоки эволюции, то икринка в водоеме испытывала ту же радость, что и нормальная женщина, когда ее обнимает, пошлепывая и потискивая, нравящийся ей мужчина, и такие бессознательные женские приемы, как одергивание юбки или касание волосяного покрова головы, намекают мужчинам на желательность поглаживания. А сама женская одежда? А…
На кухне шипело, потрескивало и булькало. Андрей Николаевич спросил, что от него требуется. Ответ был диким по содержанию. Научный руководитель работы усомнился в объективности экспериментаторши, поскольку нейтральность наблюдений искажалась в любом случае — участвовала ли Галина Леонидовна в акте соития или притворялась, как это она умела (проговорилась же она однажды, что может отдаваться как Грета Гарбо, Екатерина Вторая и Александра Коллонтай).
— Формулу какую-нибудь присобачь! — потребовала Галина Леонидовна. — Сейчас все математизируется.
Благодатная тема, давно ждущая исследователя… Покинув кухню, кое-что второпях сжевав, развернув машинку, Андрей Николаевич стал переносить мысли на бумагу; нашлась и формула, придавшая исследованию современность и убедительность. Дата, подпись.
Андрей Николаевич машинку не закрывал, сидел перед нею в глубочайшей задумчивости, дав мыслям волю. Секс и власть, рассуждал он, неразделимы. Вполне возможно, что идея власти родилась в праве мужчины на женщину, обладание ею означало одновременно и властвование. Учитывать надо и то, что жажда власти подкреплялась специфическим удовольствием. И социум возник на стыке секса и власти. Даже в стае бабуинов вожак аргументирует свои права на лидерство демонстрацией полового органа. Кстати, не аргументация ли подобного рода привела к идее дубины в первобытном племени? Интересная получилась бы работа — под условным названием «Роль фаллоса в технической эволюции человечества»…
Чуткие уши его уловили отдаленные раскаты хохота. Видимо, каморка потешалась над ним, и Андрей Николаевич самолюбиво нахмурился, встал и закрыл дверь, но остановить поток мыслей уже не мог и развил идею о фаллосе почти завершенной теорией, где квазисексуальными отношениями подменялись все социально-экономические связи общества.
Чем больше Андрей Николаевич размышлял о власти, тем в большее возбуждение приходил, а когда глянул на творение Галины Леонидовны и собственное предисловие к нему, то почувствовал нарастающую ненависть к копошащейся на кухне женщине, которая воплощала в себе всю сущность власти. Лжива, коварна, в связях неразборчива, любит подсматривать в замочную скважину, чтоб находить в человеке уязвимые места, ни во что не ценит мужчин и — точно так же, как власть, — глумится над гражданами. И бесплодна — как власть. Та давно уже умножает так называемую общенародную собственность искусственным партеногенезом, потому что оплодотворять не умеет, и вот откуда десятки тысяч строек, так и остающихся незавершенными, недоделанными.
Ненависть к Галине Леонидовне достигла такой острой формы, что Андрей Николаевич возжелал ее, мстительно представив себе ненавистную тварь в, так сказать, непарламентской позе -бегуньей на старте.
Акт унижения власти пришлось отложить до лучших времен, поскольку Галина Леонидовна исчезла, а уж ее-то стоило поблагодарить: в Андрее Николаевиче закопошилась смелая до безумия идея — как изменить общественный строй в СССР.
Утром, на свежую голову, он проверил вычисления и убедился в правильности их. Подверг критике предыдущую попытку — там, в совхозе. Такого провала, как тогда в котельной, не будет! И пожаров не надо. И взрывов. Свержение власти произойдет тихо и незаметно. И начинать надо завтра же. Благо деньги появились: Галина Костандик позабыла на кухонном столе пачку купюр.
Но планы едва не рухнули: приехал отец, и то, с чем он приехал, способно было охладить пыл Шарлотты Корде, превратить Якобинский клуб в общество цветоводов, и если бы речь отца прозвучала многими годами раньше на марксистском сборище в Минске, то социал-демократы не раздухарились бы на создание партии, а веселой гурьбой завалились в шинок, напрочь забыв о классовой борьбе и гегемонистских устремлениях.
Отец приехал внезапно, без телеграммы, без телефонного звонка из Гороховея, с неизменными домашними гостинцами, и, глянув на него, Андрей Николаевич стал суматошно вспоминать, не было ли в последних письмах родителей упоминания о болезни. Скверно выглядел отец, очень скверно! Как всегда прямой, жесткий, сильный, но глаза, когда вошел в комнату, сразу нашли стул и диван, чтобы знать, куда лечь или сесть, и голос был тягучим, незнакомым, речь спотыкалась. Два года назад Андрей Николаевич приезжал в Гороховей, и ни сединки в волосах тогда не заметил он у отца, ни этого блуждающего взора. Сейчас он обходил квартиру, где не раз бывал, спрашивал, намерен ли Андрей жениться, чем занята Галина Костандик, но о том, что привело его в Москву, — ни слова. Андрей отвечал невпопад, он как бы стыдился того, что молод еще и крепок. Сказал, что жениться не собирается, все недосуг, да и на ком жениться-то? Отец соглашался, кивал, продолжая думать о чем-то своем. Пальцы его теребили что-то в воздухе, что-то искали, глаза замирали на какой-нибудь точке и больше уже ничего не видели.
Разговорился он вечером, после рюмки, и Андрей Николаевич был поражен. Ничего нового для себя он не услышал, удивительным было то, что отца мучили мысли, от которых страдал когда-то он сам. Более того, и мать, в те же мысли, как в болезнь, впавшая, иссыхала, сознательно морила себя голодом, учительствовать бросила, за пенсией не ходила, и отец за нее расписывался в почтальонских ведомостях.
Родителей подкашивала статистика, та самая, что лживее самой грубой лжи, но тем не менее учитывает только документально подтвержденные цифры, то есть в основе своей -научна. Отец, будучи главой исполнительной власти в городе, получил в свои руки архивы, исследовал их и подвел итоги педагогической деятельности. Тридцать с чем-то лет родители выдавали школярам свидетельства, аттестаты и напутственные шлепки с призывами сеять разумное, доброе, вечное, треть века отец и мать пропускали через себя стадо, меченное пятибалльными отметками, кормленное по рецептам Ушинского и Макаренко, и на склоне лет пришли к выводу о полной несостоятельности всех своих методологий. Сидевшая за партой трусливая овечка становилась почему-то летчиком-испытателем, а пылкие заводилы школьных диспутов, грозившие переделать мир, оказывались запойными бухгалтерами. Кроме того, в каждом школьном выпуске находился будущий преступник, и невозможно было проложить какую-либо связь между разбитым на переменке стеклом и убийством. Непредсказуемость отдельных судеб статистика не отражала, зато она выявила поразительную в своем постоянстве цифру — отношение, условно говоря, «плохих» выпускников к «хорошим». Шестьдесят лет существовала, по архивным данным, гороховейская средняя школа No 1, единственная в городе, и одна и та же пропорция — отношение «хорошего» к «плохому» в некоторой педагогической системе измерения — сохранялась из года в год, повторялась от выпуска к выпуску, а это означало, что если бы директором школы был не отец и если бы русскую литературу преподавала не мать, то ровным счетом ничего не изменилось бы. Жизнь прожита впустую! Они ничего не дали людям от себя, потому что какие-то великие и слепые силы, властвующие над школой и учителями, сводили в никчемность, в бессмыслицу все благие порывы заслуженных педагогов. Впрочем, жизни вообще не было. Школьный архив был частью большого, общегородского и районного скопища документов, и пожелтевшие бумаги показали: соотношение между «хорошим» и «плохим» сохранялось и среди тех, кто не был охвачен обязательным средним образованием. Иными словами, что есть школа, что нет ее — беды или радости никакой, в самом человеческом обществе заложена необходимость «плохого» и «хорошего» в некоторой более или менее постоянной пропорции, и бессильны все человеческие институты, добро никогда не восторжествует, и лишние они люди — Николай Александрович Сургеев и Наталья Дмитриевна Сургеева.
Неловко было видеть отца таким — жалким, пришибленным, со слезящимися глазами. Доказать ему, математику, что так было и так будет? Или проще: чем бы ни занимались пассажиры поезда, с какой шустростью ни перебегали бы они из вагона в вагон, на скорости паровоза суета их не отразится.
Он проводил отца.