Он повернулся на бок в теплой и влажной от пота постели. Нет, это не шутка. Это вовсе не шутка. Он тоже испытал ужас от неожиданности, как и все присутствующие. Какая уж тут шутка! Ах, эта маленькая старая колдунья! Что она с ним сделала? И как у нее это получилось? Она просто нарисовала картинку? Но, нет. Ведь она сказала, что рисунок еще не завершен, и что он сам с помощью своих мыслей и своего пота закончит его. Ну что ж, он справился с этой работой.
Но в чем же, если на то пошло, заключался ее смысл? Он не намеревался никого убивать. И в мыслях такого не было. И зачем ему убивать Лизабет? Он совсем этого не хотел. Так зачем же эта глупая картинка должна оставаться на нем? Она жгла его всего, как огнем.
Он медленно, мягко провел по ней пальцами, осторожно касаясь вибрирующего мелкой дрожью места, где была спрятана картинка. Он нажал посильнее и почувствовал, что температура в этом месте тела высокая.
Он просто осязал, как эта маленькая дьявольская картинка убивает его жену всю ночь напролет.
Я не хочу убивать ее, настойчиво заклинал он, поглядывая на кровать, где лежала жена. А затем, через несколько минут, он произнес громким шепотом:
— Или хочу?
— Что? — вздрогнула она спросонья.
— Ничего, — ответил он, помолчав. — Спи.
Мужчина склонился над ним. В руках у него был какой-то издающий легкое жужжание инструмент.
— Это будет стоить два фунта за дюйм. Счистить татуировку стоит дороже, чем нанести ее на кожу. Ну, сдирайте ваш пластырь.
Разрисованный повиновался.
Мужчина отпрянул от него.
— О, Боже! Не удивительно, что вы хотите от нее избавиться! Как отвратительно! Даже смотреть противно!
Он включил свой инструмент.
— Вы готовы? Это не больно.
Хозяин балагана стоял тут же, в шатре, наблюдая за происходящим со стороны. Через пять минут мужчина, проклиная все на свете, сменил головку на инструменте. Десять минут спустя он с шумом отодвинул стул и почесал в затылке. Через полчаса он поднялся, велел мистеру Уильяму Филиппусу Фелпсу одеваться и начал укладывать свой инструмент.
— Минуту, — попытался остановить его хозяин. — Вы еще не закончили работу.
— И не собираюсь этого делать, — ответил мужчина.
— Но ведь я прилично вам плачу. В чем дело?
— Ни в чем, кроме того, что эта чертова картинка и не думает исчезать. Должно быть, она проникла очень глубоко, до самых костей.
— Да вы с ума сошли.
— Мистер, я занимаюсь своим делом тридцать лет, но в жизни не видел ничего подобного. Не меньше дюйма в глубину, если не больше.
— Но мне надо от нее избавиться во что бы то ни стало! закричал Разрисованный.
Мужчина покачал головой.
— От этого можно избавиться только одним путем.
— Как?
— Взять нож и срезать ее с груди. Вы долго не проживете, но картинка исчезнет.
— Вернитесь!
Но мужчина ушел.
В понедельник вечером они услышали гул толпы, жаждущей зрелища.
— Народу собралось много, — заметил Разрисованный.
— Но они не увидят того, ради чего пришли, — решительно сказал хозяин ярмарки. — Ты не выйдешь к ним без пластыря. И успокойся. Любопытно все же посмотреть, что у тебя на той картинке, что на спине. Мы сможем показать им тот рисунок.
— Но она сказала, что это можно будет сделать только через неделю или что-то в этом роде. Старушка сказала, что надо подождать.
Хозяин оттянул в сторону пластырь со спины Разрисованного.
— Что там? — тяжело дыша от волнения, спросил мистер Фелпс, смирившись.
Хозяин приклеил пластырь на место.
— Фелпс, ты неудачник. Почему ты позволил этой старухе так раскрасить себя?
— Я не знал, кто она.
— Без сомнения, она обманула тебя с этой картинкой. Там ничего нет. Совсем. Никакого рисунка.
— Она проявится. Надо подождать.
Хозяин рассмеялся.
— Ну хорошо. Я подожду. Пойдем. Так или иначе, мы покажем тебя этому сборищу. Но только частично.
Они вышли к публике под взрыв оркестра.
Поздно ночью он стоял со своим чудовищным видом, выставив вперед руки, как это делает слепой, чтобы сохранить равновесие, почувствовать себя в этом мире, который устремляется на тебя, крутит и вертит и вот-вот свалит с ног. У зеркала он поднял руки.
На плоской, тускло освещенной поверхности стола лежали склянки с перекисью, кислотой, серебряные бритвы и квадратные листочки наждачной бумаги. Он брал каждый из этих предметов один за другим. Он смачивал ужасный рисунок на груди и тер его. Он работал час, не прерываясь.
Вдруг ему показалось, что кто-то стоит позади в дверях его домика на колесах. Было три часа утра. Он ощутил слабый запах пива. Она вернулась домой из города.
Фелпс не повернулся.
— Лизабет? — спросил он.
— Лучше тебе избавиться от нее, — сказала она, следя за движением его рук, в которых он держал наждачную бумагу. С порога она шагнула в комнату.
— Мне бы и самому не хотелось, чтобы у меня была такая картинка, — ответил он.
— Нет, хотелось, — настаивала она. — Ты все продумал заранее.
— Да нет же.
— Знаю я тебя, — ухмыляясь, сказала она. — О, я знаю, как ты меня ненавидишь. Ну да, ничего. Я тоже тебя ненавижу. И уже давно. Ты располнел и покрылся жиром, ты думаешь, тебя такого можно любить? Я могла бы рассказать тебе, что такое ненависть — это чувство мне знакомо. Почему ты не спросишь меня об этом?
— Оставь меня в покое, — попросил он.
— И перед всей этой толпой ты устраиваешь спектакль, в котором я поневоле участвую, ничего об этом не подозревая!
— Я не знал, что у меня там, под пластырем.
Она обошла вокруг стола, держа руки на бедрах, обращаясь к кроватям, стенам, стульям, выплескивая все, что у нее накопилось, а он подумал:
«Или я знал? Кто же создал эту картинку — я или колдунья? Кто из нас двоих? И как? Неужели я действительно хочу, чтобы она умерла? Нет! И все-таки…»
Он наблюдал, как жена подходила к нему все ближе и ближе, он видел, как напрягаются ее горловые мускулы, откликаясь на ее крики.
Это, и это, и это он делал не так! То, и то, и то было просто отвратительным! Он был лгуном, прирожденным интриганом, жирным, ленивым и безобразным. Неужели он считает, что может сравниться с хозяином? Или он легок и подвижен, как эльф? Или он достоин кисти Эль Греко? Да Винчи?! Или Микельанджело?! Она дошла до истошного вопля. Она бросала ему в лицо упрек за упреком.
— Ты не запугаешь меня настолько, чтобы я осталась с тобой и позволила тебе касаться меня своими грязными лапами! заявила она с торжествующим видом.
— Лизабет, — произнес он.
— И не называй меня больше Лизабет! — пронзительно закричала она. — Я разгадала твои планы. Ты заимел эту картинку, чтобы запугать меня. Ты подумал, что я не осмелюсь оставить тебя. Как бы не так!
— В следующую субботу, вечером, мы откроем вторую картинку, и ты будешь мной гордиться, — сказал он.
— Гордиться! Как ты глуп и жалок! Ты похож на кита. Ты видел когда-нибудь выброшенного на берег кита? А я видела, когда была маленькой. Они пришли и пристрелили его. Его застрелила береговая охрана. Ты — кит!
— Лизабет.
— Я ухожу, вот и все. И беру развод.
— Не делай этого.
— Я собираюсь выйти замуж за мужчину, а не за жирную бабу, как ты. На тебе столько жира — никакой сексуальной привлекательности!
— Ты не можешь уйти от меня, — сказал он.
— Посмотрим.
— Я люблю тебя, — сказал он.
— О, — сказала она. — Иди и любуйся своими картинками.
Он потянулся к ней.
— Убери свои руки, — закричала она.
— Лизабет.
— Не приближайся ко мне. Меня тошнит от твоего вида.
— Лизабет…
Казалось, засверкали огнем все глаза на его рисунках, пришли в движение все змеи, все монстры, широко раскрылись их глотки, изрыгающие пламя. Он пошел к ней — не человек, а целая толпа.
Он почувствовал прилив крови во всем теле, забился пульс на запястьях, на ногах, бешено заколотилось сердце. Более того, океаны горчицы и острых приправ и миллионы напитков, которые он влил в себя за последний год, закипели в нем; лицо приобрело цвет нагретого до кипения пива.
А розы на руке напоминали плотоядные цветы, выросшие в жарких джунглях, а теперь вырвавшиеся на свободу, чтобы обрести новую жизнь в прохладном ночном воздухе.
Он схватил ее, как может схватить огромный зверь сопротивляющуюся жертву. Это был неистовый жест любви, возбуждающий и требовательный, ожесточавшийся по мере того, как она прилагала все усилия, чтобы оттолкнуть его. Она била и царапала картинку на его груди.
— Ты должна полюбить меня, Лизабет.
— Пусти! — пронзительно кричала она. Она изо всех сил била по картинке, которая пылала огнем под ее кулаками. Она глубоко поцарапала его ногтями.
— О, Лизабет, — проговорил он, его руки подвинулись к ее плечам, затем — к шее. — Не уходи.
— Помогите, — громко закричала она. Кровь текла из его груди.
Он обхватил пальцами ее шею и сильно сжал.
И замер ее сдавленный крик.
А за стенами домика шуршала сухая, выжженная солнцем трава. Донесся топот бегущих ног.
Мистер Уильям Филиппус Фелпс открыл дверь.
Они поджидали его: Скелет, Волшебник, Воздушный Шар, Электра, Карлик, Пучеглазый. Чудища, расположившиеся ночью на сухой траве.
Он направился им навстречу.
Он шел и понимал, что ему надо уйти отсюда; эти люди ничего не поймут, ибо никогда ни над чем не задумывались. Постольку поскольку он не спасался бегством, а спокойно шел между шатрами, оглушенный случившимся, чудища медленно расступились, чтобы пропустить его.
Они молча наблюдали за ним, потому что надеялись, что он не убежит.
Он шел через черный луг, и ночные бабочки, взмахивая крыльями, били его по лицу. Он твердо шел до тех пор, пока не скрылся из виду, сам не ведая, куда идет. Они следили за ним, пока он был виден, а потом повернулись к безмолвному домику и распахнули настежь дверь…
Разрисованный уверенно шагал по высохшему лугу, оставив город позади.
— Он пошел этой дорогой! — Услышал он слабо доносящийся голос. Факелы и фонари отбрасывали слабые отблески света на придорожные холмы. Были видны расплывчатые фигуры бегущих.
Мистер Уильям Филиппус Фелпс помахал им рукой. Он очень устал. И сейчас ему хотелось только, чтобы его нашли. Он устал от преследования.
— Вот он! — Факелы изменили направление. — Сюда! Мы поймаем этого негодяя!
И наступил момент, когда Разрисованный вновь побежал. Он старался бежать медленно и даже намеренно дважды упал. Оглядываясь назад, он увидел, что в руках они держали колы, поддерживающие шатровые опоры.
Он побежал по направлению к уличному фонарю на далеком перекрестке, где, казалось, сгустилась летняя ночь; будто все вокруг устремилось к этому яркому пятну в окружающей тьме — кружающиеся в затейливых каруселях жуки-светляки, распевающие свои бесконечные трели сверчки — всех притягивала к себе эта высоко висящая лампа.
И Разрисованный, и остальные, бежавшие за ним следом, не были исключением.
Когда, наконец, он добрался до этого места и прошел несколько ярдов, ему уже не надо было оглядываться назад.
На дороге прямо перед ним неожиданно выросли колья от шатров, яростно взметнувшиеся вверх, выше, выше, а затем так же яростно опустившиеся вниз.
Прошла минута.
В ложбинах, окруживших город, пели неугомонные сверчки.
Чудища стояли над распростертым Разрисованным, держа в руках свои колья. Потом они перевернули его. Кровь побежала из его рта тихой струйкой.
Они содрали с его спины липкий пластырь. Уставившись, они долго всматривались в только что возникшую картинку. Послышался чей-то невнятный шепот. Кто-то тихо выругался. Скелет протолкнулся сквозь толпу, не в состоянии лицезреть увиденное.
Чудища глазели на изображение с дрожащими губами и один за другим исчезали, оставив Разрисованного на пустынной дороге в луже крови.
В тусклом свете можно было без труда рассмотреть живую картинку.
На ней была толпа чудищ, склонившихся над умирающим толстым человеком на темной безлюдной дороге и рассматривающих картинку на его спине, на которой была видна толпа чудищ, склонившихся над умирающим толстым человеком на…
(Перевод А.Сыровой)
ВСЕГО ЛИШЬ ЛИХОРАДОЧНЫЙ БРЕД
Его уложили на свежие, чистые, накрахмаленные простыни, а на столике под неяркой розовой лампой всегда стоял стакан свежего апельсинового сока с мякотью. Стоило только Чарльзу позвать, как мать или отец заглядывали в его комнату, чтобы узнать, как он себя чувствует.
В комнате было слышно все, что делалось в доме: как по утрам в туалете журчала вода, как дождь стучит по крыше, шустрые мышата бегают за стенкой, на нижнем этаже поет в клетке канарейка. Если ты умеешь слушать, то болезнь не так уж и страшна. Чарльзу было тринадцать лет. Стояла середина сентября, и осень только слегка коснулась природы желтым и красным.
Он валялся в постели уже трое суток и только сейчас начал испытывать страх.
Что-то случилось с его рукой. С его правой рукой. Он смотрел на нее, она была потная и горячая и лежала на покрывале, казалось, отдельно от него. Он мог слабо пошевелить пальцами, немного согнуть локоть. А потом она опять становилась чужой, неподвижной, и цвет ее менялся.
В тот день снова пришел доктор. Постукивая по его тощей груди, как по барабанчику, доктор, улыбаясь, спросил:
— Ну, как наши дела? Я знаю, можешь ничего не говорить: «Температура нормальная, но чувствую себя отвратительно!» Доктор часто повторял эту шутку и сам же над ней смеялся.
Чарльз продолжал лежать, для него эта скверная затертая шутка становилась реальностью.
Нелепая фраза засела в мозгу. Рассудок в ужасе отшатывался от нее и снова возвращался. Доктор и не подозревал, как жестоки порой бывали его шуточки.
— Доктор, — прошептал Чарльз, он лежал вытянувшись и был очень бледен. — Моя рука больше мне не принадлежит. Сегодня утром она стала чем-то другим. Доктор, пожалуйста, сделайте ее, как раньше.
Доктор натянуто улыбнулся и погладил его руку.
— Мне это нравится, сынок. У тебя всего лишь лихорадка, и ты бредишь.
— О доктор, доктор, она же стала совсем другой, — всхлипнул Чарльз, с жалостью сжимая здоровой рукой другую, бледную, не принадлежащую ему. — Это же правда!
Доктор усмехнулся.
— Я дам тебе розовую пилюлю, и все пройдет. — Он впихнул ему в рот таблетку. — Глотай!
— Это сделает мою руку прежней, и она снова станет моей?
— Да-да.
В доме было тихо. Доктор уезжал по спускающейся с холма дороге под тихим голубым сентябрьским небом. Где-то далеко на кухне тикали часы.
Чарльз лежал и смотрел на руку. Она не становилась прежней. Она так и оставалась чем-то инородным.
За окном поднялся ветер и швырял сорванные листья в холодное стекло.
В четыре часа стала меняться и его другая рука. Похоже, начиналась лихорадка. Рука пульсировала и медленно, клеточка за клеточкой, менялась. Биения руки были, как биения горячего сердца.
Ногти посинели, потом покраснели. Изменения происходили в течение часа без малого, потом все кончилось, и рука опять выглядела, как обычно. Хотя и не совсем. Рука больше ему не принадлежала.
Он долго лежал, охваченный ужасом, а потом вдруг крепко уснул.
В шесть часов пришла мама и принесла бульон. Он к нему не притронулся.
— У меня нет рук, — сказал он и закрыл глаза.
— Твои руки в полном порядке, — успокоила мама.
— Нет, — настаивал он. — У меня больше нет рук. Мне кажется, что остались лишь обрубки. О мама, держи, держи меня, я боюсь!
Она накормила сына с ложечки, как в детстве.
— Мама, — попросил он. — Позови опять доктора. Мне очень плохо.
— Доктор придет сегодня в восемь вечера, — ответила она и вышла.
В семь часов дом погрузился в сумерки. Чарльз сидел в постели, когда почувствовал, как что-то происходит сначала с одной ногой, а потом и с другой.
— Мама! Иди скорее сюда! — отчаянно закричал он. Но когда мать пришла, все уже прошло. Мать ушла наверх. Он лежал тихо, а ноги его продолжали пульсировать, стали горячими и покраснели. Казалось, в комнате стало жарко от этих горячечных изменений. Сильный жар поднимался от кончиков пальцев до щиколоток, а затем и до колен.
— Можно войти? — Доктор стоял в дверях, улыбаясь.
— Доктор! — воскликнул Чарльз. — Быстрее откиньте одеяло!
Доктор не спеша поднял одеяло.
— Ну вот. Ты цел и невредим, хотя и потеешь. Небольшая лихорадка, я же тебе говорил, чтобы ты не вертелся, негодный мальчишка! — Он ущипнул его за влажную розовую щеку. — Пилюли помогли? Рука вернулась к тебе?
— Нет же. То же самое случилось с другой моей рукой и ногами!
— Ну-ну. Нужно дать тебе еще три пилюли, по одной на каждую ногу и одну — на другую руку, не так ли, мой маленький пациент? — засмеялся доктор.
— А они мне помогут? Пожалуйста, скажите, что у меня!
— Небольшой приступ скарлатины, осложненный легкой простудой.
— Во мне сидит микроб? Да еще размножается?
— Да.
— А вы уверены, что это скарлатина? Вы не делали никаких анализов.
— Я определяю скарлатину сразу, когда с ней сталкиваюсь, — сдержанно, но авторитетно ответил доктор, проверяя у мальчика пульс.
Чарльз тихо лежал, пока доктор укладывал свой скрипучий черный саквояж. Потом глаза его на мгновение вспыхнули. Он что-то вспомнил. В тишине голос мальчика прозвучал вяло и слабо.
— Однажды я читал книгу. Там говорилось об окаменевших деревьях, о древесине, превращающейся в камень. Как деревья падали и гнили, а в них попадали минералы. Они пропитывали деревья, и те внешне оставались такими же, как были, но внутри были камнем.
Он умолк. В тихой теплой комнате слышно было его дыхание.
— Ну? — спросил доктор.
— Я думал, — откликнулся Чарльз спустя некоторое время. Микробы могут вырасти? На уроках биологии нам рассказывали об одноклеточных животных: амебах и им подобных. Миллион лет назад они группировались до тех пор, пока не образовалось скопище клеток, давшее начало первому телу. Клеток объединялось все больше и больше, их колонии росли и в конце концов вырастали в рыбу и даже в человека. Все мы — ни что иное, как скопище клеток, которые решили объединиться, чтоб помочь друг другу выжить. Это правда?
Чарльз облизал пересохшие губы.
— К чему ты это все рассказываешь? — Доктор склонился над ним.
— Мне нужно было вам это рассказать, доктор, просто необходимо! — воскликнул мальчик. — Что произойдет, вы только представьте, пожалуйста, представьте, если, как когда-то давным-давно, множество микробов соберутся вместе и решат объединиться? А затем размножатся и еще раз размножатся…
Его бледные руки, лежащие на груди, едва заметно двигались к горлу.
— И решат захватить человека?
— Захватить человека! — закричал Чарльз. — Да, превратиться в человека. В меня, в мои руки и ноги! Что, если болезнь знает, как убить человека, а потом жить после него?
Он завопил.
Руки вцепились в горло.
Доктор с криком ринулся к нему.
В девять часов родители провожали доктора к машине. Несколько минут они разговаривали на холодом ночном ветру.
— Обязательно следите за ним, чтобы руки у него были вытянуты вдоль тела, — говорил доктор, беря протянутый саквояж. — Я не хочу, чтобы он себя поранил.
— Доктор, он выздоровеет? — На мгновение мать схватила его за руку.
Он погладил ее по плечу.
— Разве я не был вашим семейным врачом тридцать лет? У него лихорадка, а от нее — галлюцинации.
— А те синяки на горле? Он ведь чуть не задушил себя.
— Только следите, чтоб он лежал вытянув руки, и утром он будет здоров.
Машина покатилась вниз по дороге, в сентябрьскую мглу.
В три ночи Чарльз все еще не спал. Он лежал на влажных простынях в своей маленькой темной комнате, и ему было очень жарко. Он больше не чувствовал ни рук, ни ног, да и все тело начинало изменять ему. Оцепенелый и неподвижный, он лежал, уставясь в широкий белый потолок. Ночью он бился и кричал, мать несколько раз приходила, чтобы сменить мокрое полотенце у него на лбу. Потом больной ослаб и охрип, обессиленно затих и лежал, вытянув руки по швам. Он чувствовал, как меняется его организм, перемещаются органы, легкие как будто охвачены синим спиртовым пламенем. На стенах комнаты плясали отблески огня, всю ночь горевшего в камине.
Теперь у него не было и тела, оно исчезло. Вернее, было, но в нем жгуче пульсировало наркотическое зелье. Как будто голову аккуратно отделили от туловища хирургическим ножом, и она, освещенная слабым ночным светом, покоилась на подушке, а туловище было внизу, все еще живое, но не его.
Оно принадлежало кому-то другому. Болезнь сожрала туловище и воспроизвела его подобие, бьющееся в лихорадке. У этого подобия были и редкие волоски на руках, и ногти, и шрамы, и даже маленькая родинка на правом бедре — все было воспроизведено абсолютно точно.
«Я мертв, — подумал он. — Меня убили, и я все же жив. Мое тело мертво, оно теперь только болезнь, и никто об этом не узнает. Я буду всюду ходить, но это буду не я, это будет что-то другое. Это что-то будет ужасным, злым, огромным. Таким злым, что его невозможно будет понять и осмыслить. Оно будет покупать обувь, пить воду, когда-нибудь женится и однажды совершит такое зло, какое никогда раньше не совершалось».
Теперь тепло подступало к шее, заливая щеки, как горячее вино. Губы горели, веки вспыхнули, словно лепестки, из ноздрей вырывалось едва заметное голубое пламя.
«Вот и все, — подумал он. — Огонь охватит мою голову, мой мозг, расправится с глазами, потом с зубами, со всеми мозговыми извилинами, ушными раковинами. И от меня не останется ничего».
Он почувствовал, как его мозг заливает кипящая ртуть, как левый глаз сомкнулся, словно раковина беззубки, и закатился. Он ослеп на левый глаз. Тот больше ему не принадлежал. Теперь это была территория противника. Язык исчез, был вырван. Левая щека онемела и пропала. Левое ухо перестало слышать; Теперь оно принадлежало кому-то другому.
Превращение заканчивалось, минерал заменил дерево, болезнь заменила здоровые живые клетки.
Он пытался кричать. Крик резко, высоко и громко звенел в комнате все время, пока вытекал мозг. Его правый глаз и правое ухо были вырезаны. Он ослеп и оглох. Все заполнил хаос, ужас и огонь. Это была смерть. Он затих, когда мать вбежала в комнату и бросилась к постели.
Стояло чистое, ясное утро. Свежий ветер дул доктору в спину всю дорогу к дому. У окна верхнего этажа стоял полностью одетый мальчик. Он даже не махнул рукой в ответ на восклицание доктора:
— Что я вижу? Ты встал! О, Господи!
Доктор почти бегом поднялся по лестнице. Задыхаясь, он влетел в спальню.
— Почему ты не в постели? — спросил он мальчика и, не дожидаясь ответа, бросился выстукивать ему грудную клетку, щупать пульс и мерять температуру. — Просто удивительно! Нормально. Боже мой, нормально!
— Я никогда больше не буду болеть, — чуть слышно сказал мальчик. Он стоял и смотрел в открытое окно. — Никогда.
— Я надеюсь. Ну что же, ты выглядишь прекрасно, Чарльз.
— Доктор!
— Что, Чарльз?
— Теперь я могу ходить в школу? — спросил мальчик.
— Завтра уже будет можно. Похоже, что ты туда прямо-таки рвешься.
— Да, я люблю школу. И всех ребят. Я хочу играть с ними, бороться, плеваться, дергать девчонок за волосы, пожимать руки учителям, отираться в раздевалке. Я хочу вырасти, попутешествовать, пожать руки людям всего мира, жениться, иметь много детей, ходить в библиотеки, брать книги — все это и многое другое. Я очень хочу, — сказал мальчик, глядя в сентябрьское утро. — Как вы меня назвали?
— Что? — доктор опешил. — Я назвал тебя твоим именем — Чарльз.
— Я думаю, лучше быть Чарльзом, чем оставаться вообще без имени, — пожал мальчик плечами.
— Я рад, что ты хочешь вернуться в школу, — заметил доктор.
— Я действительно очень жду этого, — улыбнулся мальчик. Спасибо вам за помощь, доктор. Давайте пожмем друг другу руки.
— С удовольствием.
Они серьезно пожали друг другу руки. В окно дул свежий ветер. Рукопожатие продолжалось с минуту, мальчик улыбался старику и благодарил его.
Потом, смеясь, он проводил доктора вниз, до машины.
Мать и отец бросились вслед за ними пожелать доктору счастливого пути.
— Здоров, как бык! — заметил доктор. — Невероятно!
— И силен, — вторил отец. — Он сам выпутался сегодня ночью. Не так ли, Чарльз?
— Да?
— Конечно! А как же?
— Это было так давно, — сказал мальчик.
— Да, давненько.
Они все засмеялись, и, пока все смеялись, мальчик незаметно опустил босую ногу на тротуар и лишь слегка коснулся сновавших там муравьев.
Он сделал это тайком, пока родители болтали с доктором. Его глаза вспыхнули, когда он увидел, как муравьи затрепетали в нерешительности, а потом замерли на асфальте.
Он почувствовал, как они окоченели.
— До свидания!
Доктор умчался, помахав на прощанье рукой.
Мальчик шел впереди родителей и смотрел на город, мурлыкая себе под нос «Школьные дни».
— Хорошо, что он поправился, — заметил отец.
— Послушай его, он так хочет в школу!
Мальчик медленно повернулся, крепко обнял обоих родителей и несколько раз расцеловал. Затем, не говоря ни слова, убежал в дом.
В прихожей, прежде чем пришли все остальные, он быстро открыл клетку, просунул руку и всего один раз погладил желтую канарейку.
Потом закрыл дверцу, отступил на шаг и замер в ожидании.
(Перевод Л.Терехиной и А.Молокина)
Мартин Уоддел
НЕОЖИДАННО… ПОСЛЕ ХОРОШЕГО УЖИНА
Деннис упокоился среди большого числа своих родственников, но не сознавал их присутствия, так как в склепе было темно, темнее, чем в гробу. Он был жив, а они — мертвы, и лишь местонахождение — вот, что было общего между ними.
Это было ужасающе затруднительное положение, но Деннис еще не в полной мере пришел в себя, чтобы осознать это. Если он о чем и грезил сейчас в состоянии легкой комы, так это о великолепном ужине, которым наслаждался в Оулд Лодж Ин восточное Брайдинга, и длительной прогулке по низинам Аферхилла; чудесной прогулке по осенней природе. На этой высокой ноте его жизнь, по-видимому, оборвалась. И теперь он лежал в темном сыром склепе с особым тошнотворным запахом, причиной которого было начавшееся разложение трупа его бабушки, похороненной им же неделю назад.
Деннис, очевидно, умер спокойно, во сне. На его лице не было и следа той распущенной жизни, которую он вел постоянно. Напротив, на нем запечатлелось выражение набожной, благочестивой чистоты, которая так ему не соответствовала, но которая украшала его тетю, последнюю представительницу их угасающего рода. И совсем не забавно узнать — в свете того, что впоследствии случилось с Деннисом, — что его отец и дед ушли на тот свет точно так же: неожиданно, после хорошего ужина. Его брат Уильям однако (возможно, к счастью) умер на действительной военной службе, оплакиваемый чужим человеком, вынужденным по долгу службы заниматься его похоронами. Уильям, стало быть, был счастливчиком.
Никто, кроме тети, не был озабочен его кончиной, а она, правду сказать, осталась довольна. Бабушка, внук и тетя длительное время жили в Аферхилле в злобе и обиде друг на друга. Смерть бабушки, а затем и внука, доставила незамужней леди более, чем удовольствие; хотя мы должны предположить, что она даже не могла представить себе ни на минуту, что когда Денниса опускали в могилу его предков, он, накрытый крышкой гроба, слегка дышал. Так как болезнь эта была наследственной, умершего не трогали добрых четыре дня, давая возможность прийти в себя, и этот промежуток времени сам по себе казался до сих пор вполне достаточным — он гарантировал, что вокруг не будет ни души, чтобы ответить на безумный стук, доносящийся из гроба.
С Деннисом пришлось все изменить. Если бы он был добрым и внимательным к своим старшим родственникам, он бы оставил этот мир так же, как и другие члены его фамилии; достаточно плохо. Так как именно он… ну, что ж, он получил то, что заслужил.
Утром на четвертый день, то есть день спустя после погребения в склепе у Аферхилльской церкви, Деннис открыл глаза в белый атласный мир. Мир этот был узким, чрезвычайно неудобным; его руки на груди были пришиты к пиджаку тщательно скрытыми стежками. Через несколько часов он, в конце концов, нашел в себе силы, чтобы попытаться двигаться… но тщетно, слишком тесно ему было… что, однако, было его собственной виной, так как он, совершенно случайно, закончил свой жизненный путь в гробу, приготовленном для тети, которая теперь пережила его. В связи с его скоропостижной кончиной она считала своим долгом уступить гроб, ведь он в нем, несомненно, больше нуждался.
Однажды Деннис, разозлившись в очередной раз, сколотил ящики для тети и бабушки; жест, который стал предметом жестоких колкостей в семье, так как обе леди считали это знаком того, что он желает от них побыстрее избавиться, что соответствовало действительности. Оставшаяся в живых тетя была только счастлива видеть, как ее противного племянника впихивали в гроб, специально для нее сделанный. Правда, он был для него маловат, это, конечно, было не слишком хорошо. Но его очень быстро уложили в гроб. Будучи скрупулезной немолодой женщиной, она слегка связала его ноги, пока не наступило трупное окоченение… или то, что называлось трупным окоченением на языке медиков; с точки зрения Денниса, неудачное притворство. Если бы его колени не были так неопытно связаны тетей, гроб без труда бы открылся, так как крышка была не слишком плотно прикрыта, пропуская внутрь воздух — сырой, затхлый, отдающий плесенью, мертвый воздух, усиленный запахом начавшегося разложения останков бабушки. Воздух просачивался в щель между крышкой и гробом, которые, как уже было сказано, не очень плотно прилегали друг к другу. Это не дало ему задохнуться, что вполне могло случиться с его отцом и дедом; по крайней мере, надо милостиво на это надеяться.