Сначала все шло, как обычно. Шаттл ткнулся в обочину, вздымая с обеих сторон жалобно визжащий снег. Снег растекся толстым белым ковром, и роторы одновременно встали. Водитель вышел из кабины, оставив спящих пассажиров. Задыхаясь и дрожа, я шесть раз включил и выключил лампу, остановился и стал ждать.
На этот раз обычный порядок нарушился. Кто-то вернул мой сигнал. Желтая вспышка. Вторая. Третья. Всего шесть. Я поспешно протер окно, чтобы увериться, что я не введен в заблуждение отражением далеких уличных фонарей. Я просигналил снова. Теперь стекло было чистым, ничто не заслоняло мне огонек зажигалки, зажегшийся, пропавший, зажегшийся снова.
Кажется, я смеялся. Точно помню, что прижался к стеклу, стараясь разглядеть все получше, потому что именно тогда я смахнул лампу с подоконника. Она подпрыгнула, упав на кровать, скатилась к краю и с грохотом полетела на пол.
Я бросился к ней и увидел, что лампочка разбилась. Сама лампа, похоже, была в целости. Но мне была нужна лампочка. Теперь в любую минуту водитель мог допить свой кофе и вернуться в автобус, оставив меня одного, увозя человека с зажигалкой и оставляя меня наедине с самим собой. Мне была нужна лампочка. Позарез.
Я вспомнил о лампочке в торшере, стоящем в дальнем углу комнаты. Я двинулся туда, запнулся в темноте за стул и упал раньше, чем успел выбросить вперед руки. Ударился я челюстью, сломав зуб. Его осколок впился в губу, которая теперь сильно кровоточила. Больше повреждений вроде бы не было. Я лежал, чувствуя, как пол перекатывается подо мной, словно бочонок на отмели. Наконец я сумел подняться, нашел торшер и попытался вывернуть лампочку.
Мои руки не очень-то слушаются меня. Обе они были в нескольких местах сломаны и срослись не совсем правильно. У меня нет трех пальцев, что тоже не очень-то помогает делу. А большой палец правой руки совершенно ничего не чувствует, хотя на него можно положиться, когда что-то берешь. Я был музыкантом. Вот почему поработали только над моими руками. Что ж, с некоторыми Недоразвитыми обошлись гораздо хуже.
Я возился с лампочкой, но она все время выскальзывала из рук. Я проклял ее, попытался подобраться с другой стороны и запнулся за торшер, потянув его за собой.
Что ж, вы знаете, как это бывает. Приходит человек с устройствами для эмпатии, чтобы сделать ваш мозг лучше, и вы с радостью соглашаетесь вставить такую штучку. Ну, в том смысле, что все теперь одна большая семья. Никаких войн. Никакого недопонимания. Одна любовь. Верно? Да, в конечном счете. Великое дело. У кого-то проблемы, все стараются помочь ему, дарят любовь и понимание, так что он может в конце концов прийти к соглашению с собой. И не надо больше слов. Все же кругом эмпаты! И вот вы выходите из операционной, и вокруг никель, и белизна, и кафель, и медсестры в хрустящих халатах, и доктора, пахнущие антисептиком. А потом обнаруживаете, что в вашем случае устройство не сработало. Сперва все напуганы, потому что думают, что такое может случиться со многими. Потом, спустя пять лет и несколько миллиардов простеньких операций, становится ясно, что таких не так уж и много. Недоразвитые. Закрытые для телепатического общения. Всегда хотят говорить, говорить, говорить, когда нужда в разговоре отпала. Поэтому их немедленно объявляют не такими, как все. Не такими. И однажды, когда кто-то из детей или наиболее извращенных взрослых избивает Недоразвитого просто ради забавы, вы присоединяетесь. Она быстро проходит, эта вспышка садизма, и вы пристыжены. Человечество быстро приходит в себя, и вы понимаете, что ваше нападение на Недоразвитого было последним проявлением жестокости, последним актом насилия, свидетельствующим о переходном возрасте. Так что следующим шагом государственного аппарата эмпатов является, в порыве либерализма, куча законов, под сенью которых Недоразвитые теперь в полной безопасности. Так что все лучше некуда, верно? Так что вот вам и хэппи энд, не так ли? Так что забудьте о Недоразвитых. Но постепенно становится ясно, что Недоразвитым нужно нечто большее, чем законы, защищающие от физического насилия. Появляется новый вид насилия, более смертельный, более угрожающий. Это насилие безразличия, насилие выселения в касту, отделенную от остального мира, насилие игнорирования, насилие жизни в одиночку, существования на пенсию, изучения лишь посредством пожелтелых исчерканных страниц старых книг такой затягивающей теплоты человеческого общения, внесенной автором в свои слова. Ищите других Недоразвитых. Непременно ищите. Единственная проблема в том, что их всего пятнадцать сотен на четыре с половиной миллиарда. А когда вы кого-то все-таки находите, то оказывается, что мозг, недостаточно чувствительный для эмпатии, не всегда годится для общения. И наконец вы осознаете, что идти-то некуда. Абсолютно некуда… А люди, которые содержат Недоразвитых, неряхи-управляющие и безмозглые владельцы меблированных комнат, без зазрения совести поколачивают их, чтобы вели себя тихо, потому что Недоразвитых на самом деле нет, верно? Они фактически и не люди вовсе, верно? Больше не существует скотства таких-то и таких-то пыток, только лишь скучноватая, но необходимая задача поддержания дисциплины.
Я лежал на полу, держа торшер, повторяя: «Господи Иисусе, не дай лампочке оказаться разбитой; господи Иисусе, не дай лампочке оказаться разбитой». Раз за разом, пока не осознал, насколько суеверно это звучит. Меня начала бить дрожь, и я почувствовал, что меня вот-вот вырвет. Но я взял себя в руки и ощупал торшер. Лампочка была целой. Я всхлипывал, выворачивая ее из патрона, но ничего не мог с собой поделать. Я был так счастлив!
Спустя минуту я снова стоял у окна. Шаттл был на месте, но это не могло продолжаться долго. Я поднял настольную лампу и попробовал вывернуть лампочку. Руки соскользнули, я порезался об острое стекло, но все-таки вывернул ее. Я ввернул новую лампочку и поставил лампу на подоконник. Я уже собирался просигналить пассажиру с зажигалкой, когда на улице появились водитель и Белиас.
Я прижался лбом к стеклу, весь дрожа. Чувствовал я себя ужасно. На лице выступила испарина, и скатывающиеся капельки пота попадали в глаза, которые невыносимо щипало. В желудок словно кто-то положил ледышку, а сам он трепыхался, как задыхающаяся рыба. Я упустил свой шанс. Упустил навсегда. Через некоторое время я поднял голову и снова взглянул на шаттл, ожидая, что он уже исчез. Не знаю, почему мне все еще было интересно глядеть на него. Может быть, мне было любопытно увидеть Белиаса на улице. Раньше он никогда не выходил из гостиницы. Наоборот, водитель заходил в вестибюль. И они пили кофе у камина и смеялись, не произнося ни слова, и обменивались почтой, а я плакал, не зная почему. Когда я взглянул вниз, я снова заметил нечто необычное. Белиас и водитель запихивали вывеску ОСТАНОВКА АВТОБУСА в багажное отделение шаттла. Водитель пристроил ее так, чтобы она не каталась по багажу пассажиров. Белиас вернулся обратно.
Снег повалил сильнее.
Я все смотрел.
Я смотрел на темные очертания голов пассажиров за окнами, думал о них, находящихся между сном и бодрствованием, думал, как их убаюкивает глухой рокот турбин и мягкий свист снега, когда они пробиваются сквозь ночь из одного места в другое.
И тут я вспомнил о лампе.
Я был готов начать сигналить, когда Белиас и водитель вернулись. Они несли висевшую раньше в вестибюле таблицу, в которой значилось время прибытия и отправления шаттлов, стоимость билетов и тому подобное. Они начали пристраивать ее в багажном отделении.
И тут я понял. Турбошаттл не будет больше, проходить через город. Сегодня он прибыл в последний раз. Отныне какой-то новый объезд, какое-нибудь более твердое и быстрое покрытие дадут пропеллерам возможность отталкиваться сильнее. Открытая дорога без зданий по сторонам, так что не будет надобности снижать скорость, чтобы не выдавить стекла. Они пойдут мимо, сделав улицы пустынными, и так OHQ останется навсегда. Завтра ночью я выгляну в окно и не увижу теплых желтых огней, становящихся ярче и ярче. Не будет гудящих турбин. Не будет взметаемого снега.
Выключатель лампы был скользок от крови.
Я пересек темную комнату и нащупал дверную ручку. Надо идти вниз. Больше делать нечего. Я вышел в холл и побежал, но обнаружил, что бегу не в ту сторону. Я очутился в тупике на противоположном. конце гостиницы и остановился, пытаясь сообразить, что же произошло. Потом вспомнил, где находится лестница, пробормотал: «Дерьмо!» — хотя обычно не ругаюсь, и побежал в другую сторону. Я спустился вниз и миновал вестибюль, застланный рваным ковром.
Я толкнул стеклянную дверь и выбежал на улицу. На тротуаре был лед, и я упал. Снег, облепивший меня, таял и на ветру превращался в лед. Помнится, я плакал — и стеснялся того, что плачу, — и все не мог остановиться. И снова меня затошнило, но все кончилось мучительными спазмами, от которых мои глаза еще больше наполнились слезами. А я давно уже взрослый человек.
Водитель и Белиас пока не замечали меня. Я, пошатываясь, поднялся. Ветер больно сек лицо и руки. Я пошел вдоль автобуса, отсчитывая окна. У пятого я остановился и принялся царапать стекло, пока ко мне не повернулось лицо. Женщина, очень грузная, с длинными и прямыми темными волосами. Она удивленно таращилась на меня, отыскивая мою мозговую волну, потом рот ее открылся маленьким «о», и она стала глядеть сквозь меня — к такому взгляду Недоразвитые привыкли.
Я закричал: «Эй!» Я забарабанил в стекло. «Эй! Эй!»
Неожиданно я почувствовал на себе руки, руки Белиаса. Он держал меня крепко, и в конце концов я перестал вырываться. Подошедший водитель глядел на женщину. Они разговаривали, хотя я ничего не слышал. И тут я увидел на сиденье рядом с женщиной маленького мальчика и понял, что произошло. Он увидел мой сигнал и вытащил у матери из сумочки ее зажигалку. Может быть, она спала, убаюканная гудением стремительной машины. Он помигал мне в ответ зажигалкой. Мать проснулась, отобрала ее у него и поменялась ним местами, оберегая от неприятностей.
Дети теперь единственные, кто может быть жестоким. Они проходят стадию, когда насмешка над человеком является для лих забавой.
Однако, в конце концов, хоть в этом было утешение.
Он не смотрел сквозь меня.
Его глаза не были стеклянными. Они не были рыбьими. Наши глаза быстро встретились и сразу же разошлись, когда Белиас оттащил меня.
Он втащил меня в комнату, уложил в постель. Я лежал, уткнувшись лицом в матрас, задыхаясь, дрожа от озноба и стараясь не потерять сознание. Затем раздалось гудение турбин поднимающегося шаттла. Я приподнялся и выглянул в окно. Шаттл исчезал в метели, поднятой пропеллерами.
Именно тогда я и закричал.
Белиас распахнул дверь. Другой человек, чьего имени я не знаю, подошел ко мне и велел замолчать. Я попытался, я правда попытался. Но крик, который я хотел остановить, вырвался и зазвучал с удвоенной силой. Я вопил и плакал и, казалось, не мог произвести шума, способного меня удовлетворить. Я думал о тихих улицах, тихом снеге, опускающемся мягко и бесшумно; я думал о тихой гостинице и о тихом разговоре Белиаса и водителя с полной женщиной. Я кричал все сильнее. Безымянный человек ударил меня ладонью по лицу, потом стащил с кровати и швырнул о стену так, как он всегда делает. Он трижды сунул кулак мне в живот, очень быстро, и вышиб из меня дух. Но я продолжал кричать молча. А когда вернулось дыхание, вместе с ним вернулся и крик. Белиас подошел к лампе и включил ее.
Я перестал кричать.
Некоторое время они смотрели на меня.
Я смотрел на них.
Они ушли, оставив меня в тусклом свете настольной лампы.
Я добрел до постели и упал на нее, чувствуя во рту соленую кровь. Где-то далеко истерично визжала женщина. Она тоже из тех, кто нарушает порядок. Она блондинка. По крайней мере, была таковой, пока ее волосы не потеряли цвет. Я помню ее тонкую талию, тот момент, когда мы лежали вместе, момент скользящего, долгого, трепетного проникновения, ту специфическую близость, которая всегда и навеки изменяет любую дружбу. Я помню, как мы оторвались друг от друга и поняли, что короткие минуты единства, мимолетные секунды тесной, влажной близости лишь сильнее подчеркивали одиночество остального времени.
А теперь она кричала. Она была слишком стара, чтобы найти в совокуплении даже мимолетные секунды тепла и света. И мне кажется, это из-за меня она кричала. Мне было жаль, что виной этому оказался я. Мне было жаль, что я позволил себе сцену у автобуса. Мне было жаль, что я Недоразвитый, Но жалость, в конце концов, ничего не значит. Она словно святая вода, которой даже и жажду не утолишь.
Это случилось три недели назад. И я все еще не хочу вспоминать об этом. Я вслушиваюсь в тишину, надеясь услышать приближение турбошаттла, гуденье, его пропеллеров. Я лежу без сна до пяти или шести утра. Иногда, как сейчас, я заставляю себя вспоминать. Я слишком стар для иллюзий. Мне пятьдесят пять. Мои руки высохли. Мои волосы белы. Белы, словно снег за окном, можно так сказать. Вот я и вспоминаю, а комната тиха. Снег бесшумно ударяется о стекло. Я щелкаю пальцами, чтобы нарушить тишину, но кажется, что в мире нет больше звуков. Снова щелкаю. Ни звука. И я думаю, что пора начинать кричать, чтобы пришел Белиас и тот второй, безымянный…
(Перевод С.Монахова)
Джеральд Керш
ПЕЧАЛЬНАЯ ДОРОГА К МОРЮ
Тэтчер чувствовал себя неважно — у него болела голова. Что-то случилось — боль засела в затылке. Он ощущал ее: щелканье и жужжанье, как будто сломалась пружина от часов. А потом время остановилось.
Ему необходимы были деньги; да, он крайне в них нуждался. Вчера ночью, проснувшись, он лежал и думал, где бы взять пятьдесят фунтов. Много раз он бывал в таких ситуациях — он всегда нуждался в деньгах. Что же случилось на сей раз? Тэтчер стиснул лоб. Он обдумал все это. Если нигде не удастся достать денег, он попросит Джорджа Ферна одолжить двадцать пять фунтов. И, возложив надежды на эту возможность, он заснул. О, блаженный сон! Ну зачем наступил рассвет?
Рассвет принес чувство подавленности, плохое настроение, уныние, но не было и мысли об убийстве. Он выпил чай, дал обоим сыновьям по два пенса и ушел. Убийство? Да он никогда даже и не помышлял об этом. Он позвонит Джорджу Ферну, объяснит ему все и попросит тридцать фунтов, пообещав вернуть их через десять дней. Это спасет его. Все образуется. Он почти взбодрился и, насвистывая песенку, проворно пошел в свою мастерскую, чтобы обнаружить, что телефон там уже отключен. Вернулись уныние и страшная подавленность. Оглядываясь вокруг себя в мастерской, в которую ярким, ослепляющим потоком устремился солнечный свет, Тэтчер почувствовал, что его охватило непреодолимое желание убежать, окунуться в прохладную морскую воду и плыть, плыть часами, много-много миль. Мастерская вызывала у него непреодолимое отвращение. Он все в ней ненавидел — сосновый стол для раскроя со следами от инструмента, с его обрамленной железным ободком прорезью; нелепые ножницы, привязанные полоской из серого твида за отверстие для большого пальца; утюги весом двенадцать фунтов каждый; беспорядок, запах сукна, крошки мела, острый запах масла, который витал над швейной машиной, дурацкую картинку из журнала мод 1911 года с изображением мужчины в длинном свободном пальто для прогулок, эмалированную миску для воды и сероватые подстилки для глажения белья, шкатулку с пуговицами, обрезки ватина, подкладки, целый мешок с обрезками, остатки полотна, вырезанные треугольником, надоевшие до омерзения выкройки из коричневой бумаги, никому не нужные, использованные, висевшие на гвоздях…
Он снял пальто и закатал рукава. Фланелевые брюки Марсдена были готовы, их нужно было только отутюжить. Если бы, каким-то чудом, Марсден, Пайпер и О’Дауд оплатили сегодня утром свои счета, он был бы спасен: но они не сделают этого, они дадут ему в лучшем случае два или три фунта из причитающейся суммы.
«Мне надо заплатить за сукно, мне нужны наличные деньги», — может он сказать им; но что толку? Кто он такой? Мелкий портной? Кто станет с ним считаться? Он не может продавать в кредит, у него нет наличных денег.
— О черт возьми, будь оно все проклято! — сказал Тэтчер, разжигая плиту и с грохотом, с размаху, ставя на нее утюг. Горящая спичка упала на пол. — Гори, черт побери, гори, гори все дотла, пусть все обратится в пепел! — кричал он.
Спичка погасла. Он пошел в примерочную. Пылинки кружились в лучах солнечного света; слой пыли лежал на ковре и зеркалах, на всех окружающих предметах.
— Портной! Всего лишь портной! — Он посмотрел на свои руки — они были шишковатыми и шершавыми. Он мог бы плыть, он знал это, тысячи миль… все дальше… все дальше… а затем перевернуться на спину, чтобы волны покачивали и успокаивали его.
Машинально он смочил ткань водой, разложил брюки Марсдена, взял с печки нагретый утюг и принялся за работу. Мокрая ткань шипела под утюгом, извергая пар. Он засмотрелся на обои: он находился в таком состоянии, когда хочется смотреть, не задумываясь ни о чем, уставившись в одну точку, как зачарованный. Запах паленой ткани заставил его очнуться: тряпка, через которую он гладил брюки, задымилась. Тэтчер отбросил утюг в сторону, сорвал горящую тряпку, взглянул на брюки и горько выругался. Серебристо-серые фланелевые брюки Марсдена были испорчены; коричневое жженое пятно размером больше ладони красовалось на левом колене. Ничего нельзя было исправить. Тэтчер опустился на стул. Он чувствовал себя таким несчастным.
Море… море… Пробило одиннадцать. Тэтчер пересчитал деньги. У него было четыре шиллинга. А ведь еще нужно было заплатить за квартиру! Он стиснул руку в кулак так, что побелели костяшки пальцев, нахлобучил шляпу и вышел, оставив зажженной газовую горелку, и пламя гудело под двумя утюгами. Джордж Ферн; ему надо было во что бы то ни стало увидеться с Джорджем Ферном. Он почти выбежал на Чаринг Кросс Роуд, прыгнул на проходящий автобус. Он стоял, кусая ногти, а шумная улица проносилась мимо. У Конер Хауеон вышел и направился на Грейт Рассел Стрит.
Но, не дойдя до конца первого квартала, он остановился и опять стал кусать ногти. Ему расхотелось встречаться с Джорджем Ферном. Он уже должен был ему десять фунтов. Как же можно просить у него опять? Но, если он пообещает, даст честное слово, что вернет все сорок фунтов через десять дней, Ферн не откажет. Тэтчер знал, что Ферн одолжит ему деньги: Ферн был состоятельным человеком; Ферн любил этого странного, угрюмого, похожего на быка, портного. В любом случае, он может предложить отработать свой долг, сшив костюм или пальто…
Тэтчер пошел дальше, но уже немного медленнее. У входа в дом, в котором жил Ферн, он опять остановился и в нерешительности топтался на тротуаре. Ноготь большого пальца на левой руке не давал ему покоя, медленно покусывая его, он размышлял. Каждый новый укус оставлял на ногте грубый след, и весь этот шершавый край надо было вновь обровнять — просто необходимо было это сделать. Тэтчер вспомнил свою брачную ночь: его невеста сидела в постели и робко, боязливо смотрела на него, а он расправлялся с тем же самым ногтем. «О черт возьми», — подумал он и вбежал вверх по лестнице. Но у двери Ферна мужества его как и не бывало. Он колебался и приглаживал волосы; потом резко постучал в дверь. Ферн был дома: в дверном проеме показалось его лицо.
— А, Тэтчер. Входи.
Хотя было уже почти полдвенадцатого, Ферн был закутан в красный домашний халат. Это был человек независимый, любитель выпить, выкурить хорошую сигару; о том, на какие средства живет он так роскошно, предпочитали не говорить.
— Хочешь кофе?
— Спасибо, — ответил Тэтчер, а затем, взглянув на холеные, белые руки Ферна, застыдился собственных с обгрызенными ногтями и спрятал их за спину.
— Ну, как там сегодня на улице? Как погода?
— День чудесный, мистер Ферн.
— А, это хорошо. Что заставило тебя навестить меня в такой ранний час?
— Я проходил мимо и…
— Очень хорошо. Заходи в любое время. Ты не возражаешь, если я заведу пластинку? Я купил, вчера новую запись Блю Питерса и его ребят. Какая-то сумасшедшая музыка, бессвязные выкрики, тем не менее, она мне почему-то нравится.
Зашипел проигрыватель.
— Боже всемогущий, что это я натворил? — воскликнул Ферн. — А, вот теперь лучше.
Музыка началась со странного пощелкивания, затем раздался грохот барабанов, и чей-то голос в напряжении завопил:
— Ва-де-ду! Ва-де-ду! Идди-видди, ва-де-дидди, вадду-ду! О, ноу… О, ву!
— Я проходил мимо и подумал, дай загляну, — сказал Тэтчер. — Я подумал, не сшить ли мне для вас хороший фланелевый костюм?
— Ты же знаешь, Тэтчер, — ответил Ферн, — я шью у «Тибальт и Тибальт» почти двадцать лет. Извини, я не могу воспользоваться твоими услугами.
— Да, но они берут с вас пятнадцать гиней, — возразил Тэтчер.
— Шестнадцать, если быть точным. Кроме того, ты меня знаешь: я никогда не плачу наличными.
Тэтчер немного взбодрился, теперь он знал, что и как сказать.
— А я решил предложить вам. Подумал, вы не станете возражать, если я спрошу, мистер Ферн. Попытка — не пытка, а? Только дело в том…
— А что, неважно идут дела, плохой сезон? Лето и все такое, да?
Тэтчер кивнул. Ах, этот чертов Ферн! И откуда он знает, что Тэтчер хочет сказать?
— Я боюсь, что задолжал вам немного, — пробормотал он.
— Не беспокойся, не беспокойся об этом, — сказал Ферн. Ну-ка, лучше послушай.
Напряженный хриплый голос солиста поднялся до захлебывающегося крика:
— Вайийя-диди, вайийя-дуди, вайийя-дуди, вайийя-вайийявайийя-ди-хиди-ху! О, вадди-диди, ду-дидди, ду… ди… ди!
«Интересно, что ему надо?» — размышлял Ферн.
— Хочешь сигару? Выпей кофе. Расскажи, как твои дела.
— О, забот у меня хватает, — пожаловался Тэтчер. — Мне сегодня позарез нужно раздобыть где-то тридцать фунтов.
— Немалые деньги.
— Не то слово, — согласился Тэтчер.
Ферн посмотрел на него. «Так вот в чем дело, — подумал он. — Ради этого он и притащился?» Ему было забавно наблюдать за робеющим Тэтчером, лицо которого от напряжения покрылось испариной. Ленивый, покладистый, добродушный Ферн развалился в кресле, вытянув ноги. Для себя он решил: «Ну, что ж, если он меня попросит, я дам ему денег». Он лениво подсчитывал, выстукивая невидимые цифры ногтем на подлокотнике кресла, подводя свой баланс… минус двадцать пять… минус семнадцать… минус сорок шесть… плюс два — семьдесят пять… приблизительно семьсот. Тэтчер получит свои тридцать, если они ему действительно нужны.
— Беда моя в том, что я не могу заставить своих заказчиков вовремя платить мне, — признался Тэтчер.
— Да?
— Платят по несколько фунтов: по три, по пять. А мне самому все время приходится расплачиваться наличными.
— Да?
— Вот я и подумал… — Тэтчер замолчал в нерешительности.
«Ну вот, наступает момент», — решил Ферн.
— Вот я и подумал, если бы вы заказали у меня что-нибудь. Я тут как раз проходил мимо и…
Ферн усмехнулся.
— Ну продолжай, такой-разэтакий. Вовсе ты не проходил мимо. Ты пришел ко мне, чтобы одолжить тридцать фунтов. Разве не так?
— Нет, — отказался Тэтчер. И сказав это, закипел от негодования к самому себе: «Дурак! Идиот! Разве трудно сказать „да“? Идиот! Идиот! Идиот!»
— Да ладно тебе, — сказал Ферн, смеясь. — Признайся. Ты подумал: «Ферн — добряк; он одолжит мне немножко денег». А?
«Смейся! — кричал измученный тяжелыми мыслями мозг портного. — Смейся! Пошути, скажи „да“ и посмейся, и все будет в порядке». Но лицо его оставалось непроницаемым и бесстрастным. Язык с трудом поворачивался, когда он произнес:
— Нет, мистер Ферн. Я просто так забежал к вам. — Он поднялся. — А теперь мне пора.
— Так ты не хочешь, чтобы я одолжил денег?
— Нет, спасибо, мистер Ферн.
— Еще кофе?
— Нет, большое спасибо. Мне надо идти.
Ферн был добрым человеком. Он положил руку на плечо Тэтчера.
— Нет, шутки в сторону, — сказал он. — В самом деле, ты не хочешь одолжить у меня денег?
— Нет, нет. Я вполне обойдусь.
— Ты уверен в этом?
— Да, спасибо, мистер Ферн.
— Ну хорошо. В таком случае, заходи, когда будешь поблизости.
— Непременно, непременно. Всего доброго, мистер Ферн.
— До свидания, Тэтчер.
Дверь за ним захлопнулась.
Тэтчер спустился вниз, покусывая ноготь. Кожа вокруг ногтя затвердела, и на некоторое время это заняло все его внимание. Он был бы счастлив, если бы ему удалось отгрызть эту кожу.
Потом он начал ругать себя за то, что так глупо все получилось. Ферн предлагал ему денег, предлагал настоятельно, а он сказал: «Нет». С ума он что ли сошел? Медленно он возвращался назад. В мастерской было нечем дышать от жары, так как печка раскалилась докрасна. Тэтчер выключил ее и сел, размышляя. Он приподнял мешок с отходами ткани и подумал, что в нем, должно, быть, не менее сорока фунтов шерстяных обрезков, которые можно продать по пять центов за фунт. Он уже не мог работать в тот день. Тэтчер схватил мешок крепкой правой рукой, перекинул его через плечо и вышел, направившись на сей раз в лавку Кохена на Сейнт-Мартин-Лейн.
Кохен был старьевщиком. Он взвесил мешок.
— Тринадцать и шесть, — сказал он.
Тэтчер услышал свой голос:
— Какого черта вы имеете в виду, тринадцать и шесть?
— Сами посмотрите.
— Да здесь не меньше пятнадцати.
— Послушайте, мистер Тэтчер, сегодня жарко, не заставляйте меня смеяться. Тридцать два фунта по пять пенсов. Чуть более тринадцати. Ну, скажем, тринадцать и шесть.
— Пусть будет пятнадцать для удачи, — попросил Тэтчер.
— Пятнадцать для удачи?! Вы что, обогатили меня своими обрезками?
— Ну хорошо, — примирительно сказал Тэтчер и забрал свои тринадцать и шесть. — Послушайте, Кохен, — обратился он к старьевщику.
— Да? Что такое?
— Вы не хотите оказать мне услугу?
— Если только это в моих силах. А в чем дело?
— Мы ведь давно уже знакомы.
— Я рад этому знакомству.
— Мы всегда с вами ладили. И с вашими помощниками.
— Так что же?
— Вы не одолжите мне тридцать фунтов?
Мистер Кохен рассмеялся.
— Что это с вами? Это жара так на вас действует? Тридцать фунтов? У меня? Откуда я возьму столько денег? Я бы мог еще вам дать пять, если уж вы так нуждаетесь. Но тридцать? Столько у меня нет.
Тэтчер ушел ни с чем. «Может быть, я сошел с ума? — спрашивал он самого себя. — Отказаться от тридцати фунтов, которые предлагал Ферн, а потом пойти и клянчить их у человека, с которым до этого я разговаривал всего несколько раз?»
Беспокойство охватило его. Он покончил с ногтями на больших пальцах, а потом принялся за указательные. Когда он переступил порог мастерской, то увидел, что его ожидает сборщик налогов.
Тэтчеру стало не по себе.
— Как дела, мистер Тэтчер?
— Видите ли, в данный момент у меня нет при себе денег, мистер Берк.
Берк был невысокого роста, очень старый. Как иногда про таких говорят, старая развалина. Старый, как и само ремесло, сборщик налогов. У него были скрюченные руки и сухой, морщинистый, ввалившийся рот. Он носил старомодную серую потертую шляпу забытого ныне фасона, она лоснилась в тех местах, где к ней особенно часто прикасались. Двухпенсовая бутылочка с чернилами болталась у него на шее на веревочке.
— Это никуда не годится, — заявил он. — Вы знаете об этом.
— Да, но видите ли… Чуть позже у меня будут деньги.
— Позже, позже. Когда именно? Сегодня? Завтра? На следующий год? Что вы имеете в виду под словом «позже»?
— Я… Сегодня днем.
— В два? В три? В четыре? Или пять? Что значит «сегодня днем»? Сейчас уже тоже почти день. Или это не так?
— В пять часов.
— В пять часов? В пять часов сегодня? Ну смотрите, не забудьте. Я приду еще раз в пять. Помните об этом. Но когда я приду в пять часов, не вздумайте говорить мне «в шесть» или в «пять тридцать», договорились?
Тэтчер открыл ему дверь и вежливо кивнул.
— Хорошо, мистер Берк, — сказал он, одновременно борясь с желанием дать пинка этой старой колоде, чтобы он скатился прямо с лестницы… ударить разок и покрепче, прямо в это лоснящееся пятно сзади обветшавших, когда-то черных, брюк. Удар, толчок, пинок… О, как чудесно покатился бы Берк вниз!
— Боже, чего бы я только не отдал за то, чтобы поплавать в море! — сказал Тэтчер.
Берк, уже спустившийся до первой площадки, услышал его.
— А лучше вы ничего не можете придумать? — спросил он с иронией.
Тэтчер яростно сжал ладони. Почему, почему, ну почему кто-то может вовремя платить свои налоги, а ему всякий раз приходится выкручиваться? Одно только слово Ферну, только одно словечко «да»…
Тэтчер решительно почистил свой пиджак и отправился опять на Грейт Рассел Стрит. Теперь все встанет на свои места. Он все объяснит мистеру Ферну.
«Я постеснялся, мистер Ферн, я был слишком смущен, чтобы сказать „да“, когда вы спросили у меня, не хочу ли я одолжить у вас денег. Но дело в том. что я действительно этого хотел: в общем-то, я должен был так сделать. Сборщик налогов давно уже ждет меня. А примерно через неделю я бы заплатил вам все, что с меня причитается».
Он смело постучал в дверь. Никто не ответил.
— Вам нужен мистер Ферн? — спросил его посыльный, проходящий по коридору.
— Да.
— Он ушел.
— Когда?
— Несколько минут назад.
— А скоро он вернется?
— Во вторник.
— Что!
— Он уехал в Бонгор на уикэнд.
— О Боже! — воскликнул Тэтчер.
Он потащился в Британский музей, где бесцельно бродил не меньше часа. Потом поехал к Мародену, который жил в Хэмпстеде. Марсдена не оказалось дома, Пайпер; Пайпер; мистер Пайпер мог бы… Мистер Пайпер уехал. О’Дауд? Тэтчер заглянул в свою записную книжку. О’Дауд жил в Фулхэме… Это было очень далеко, а день был таким жарким… Пропади все пропадом! Он пойдет и встанет у его двери, так же, как Берк со своей чернильницей! Но даже когда он пришел к такому решению, он знал, что откажется от него, не пройдя и сотни ярдов.