Я хотел изобразить смех, но выдохся, и манекен захрипел как удавленник.
— Больше силы! — командовал господин Паризи. — Выкладывайтесь до конца! Все наружу!
Нутром, и как можно сильнее! Выкладывайте все, не беда, если и с кровью. Там, в глубине, ваш настоящий голос. Заперт внутри, в чреве. В горле не то, один пустой звук. Пусть говорят потроха… Изливайтесь, извергайтесь! Это главное. Излияние — залог жизни. Внутри все накапливается, застаивается, загнивает, нарывает и убивает. Жмите во весь дух! И не бойтесь быть смешными. Смеяться будут над куклой, она на то и посажена. Начали!
— А если б мог, я бы сказал, — снова заговорил манекен, — жизнь невыносима, когда у тебя нет никого и ничего. Когда некому тебя любить…
— Вы пошевелили губами, месье Дюр, но это не беда. Продолжайте.
— … невыносимо, тяжело. Хоть бы одна живая душа поддержала.
— Перегрузка, — сказал я, — перегрузка центральных магистралей в час пик — типичная проблема мегаполиса. Слишком оживленное движение ведет к смертельному исходу, нужны кружные пути.
— Вот-вот, у нас в «Дешевых товарах» голова так и идет кругом, поток барахла выходит из-под контроля. Живой поток — не уследишь.
— Зато товары эмоционального потребления залеживаются, — сказал манекен, — не имея хождения на внутреннем рынке. Лежат на душе тяжелым грузом, образуют заторы. Как тут не взорваться? Есть, конечно, некоторый культурный выхлоп, но одним телевидением не обой тись. Всему есть предел…
— Отлично, месье Кузен, обнаруживайте все, что у вас там есть. И вы, месье Дюр, тоже продолжайте.
— В «Самаритен»…
— В «Самаритен» все для всех! — выдала кукла жизнерадостным тоном французского потребителя с политическом оттенком — не без тяги к объединенной Европе.
— Живой поток — распродажа-самообслуживание, заговорил Дюр, — завалены все прилавки. А вечером я, как все, еду домой на метро, без четверти семь, в самый час пик. Нигде так не почувствуешь эту, как вы говорите, полную занятость, как в вагоне метро или пригородной электричке в час пик.
— В силу тех же причин, из-за демографического потопа, я и держу удава. А вспомнил я о нем, потому что месье Дюр заговорил о метро и электричке. Он все очень верно сказал. Так вот, удав — это та самая живая душа, которая ждет вас вечером дома и может поддерживать вас сколько угодно.
— Прекрасно, месье Кузен, — сказал господин Паризи. — Не стесняйтесь обнаружить своего удава.
— Я долго терпел, — продолжал Дюр, — держался, пока была надежда, но теперь мне пятьдесят семь лет, из которых сорок поглотила полная — через край! — занятость…
— Превосходно, господа, — похвалил господин Паризи. — Вы делаете успехи. Теперь вы, месье Бурак. Нон там, слева от вас, стоит пепельница. Оживите-ка ее, помогите ей высказаться.
— Не понимаю, при чем тут я, — промолвила пепельница.
— Вот и мы ни при чем, — ответил Бурак и покраснел от удовольствия: ему удалось разговорить пепельницу, не разжимая губ.
— Вы нам больше ничего не скажете, месье Кузен?
— Людям не хватает святого эгоизма. Например, есть у меня один знакомый, некий Жалько, мы иногда встречаемся в кафе. Разговаривать не разговариваем, обычно молчим, но подружески. И вот как-то раз он на меня посмотрел и, должно быть, увидел в моих глазах что-то особенное, светлое. Подходит ко мне и говорит: «У вас не будет четырехсот франков взаймы?» И, представляете, протягивает руку! Слава Богу, у меня как раз были деньги. С тех пор я все время начеку. Чтобы не встретиться с ним. Как увижу на улице — сразу перехожу на другую сторону. Боюсь, как бы он не вернул долг. Но пока мы еще связаны. Такая игра стоит свеч!
— Позвольте заметить, что правительство все-таки тоже кое-что делает, — вмешалась кукла.
— Есть специально отведенные места для инвалидов.
— Вообще-то лично я собираюсь жениться, — объявил я, став в позу. — Мы уже много месяцев ездим в одном лифте. Моя невеста — девушка мечтательная, романтическая, с разви тым воображением, дитя тропиков, с такой, сами понимаете, все время боишься оказаться не на высоте. Но что такое лифт: пара минут — и все, разочаровать не успеешь, и репутация не пострадает. Я имею в виду не свою репутацию, а репутацию любви. Пара минут в скоростном лифте ничего не нарушит. Но я не согласен с уборщиком из нашего управления, этот ни во что больше не верит или, еще хуже, верит совсем не в то. Человек, его жизнь и его средства выживания — не игрушки. Кажется, кому-то из великих франкоязычников принадлежит фра за: «Терпение и труд все перетрут». И действительно, только благодаря терпению и усердию родителей мы живем в этом мире. В мире изобилия и высокого уровня всеобщих благ на душу.
— Месье Укор, прошу вас.
Укор был моложавый, но худосочный, изрядно потрепанный потребитель с замашками опального аристократа. Знаете таких? Человек обижен на весь мир, оскорблен необходимостью быть тем, что он есть, и вынужден терпеть эту несправедливость. Про себя, не делясь ни с кем — не из жадности, л скорее из жалости, — я прозвал его Вечным Укором. Я ему вполне сочувствовал и однажды, пожимая руку, пошутил:
— Что делать, не всем же быть резедой или королевским кондором.
Королевский кондор часто приходит мне на ум, потому что Голубчик часто видит его во сне — не крылья ли тому причиной?
Но Укор почему-то очень удивился, а некоторое время спустя я услышал, как он говорит господину Паризи:
— С какой стати этот зануда Кузен сует свой нос куда не просят!
А я-то думал, что хоть здесь найду друзей. Досадно, но, видно, сказывается нервное напряжение, комплекс неполноценности и отсутствие опыта.
Замечу кстати, но без повода и без намеков: недавно в газете писали, что во Флориде останавливается уличное движение из-за мошек. Они сталкиваются с лобовыми стеклами автомобилей во время брачного танца и разбиваются миллионами. Капельки любви залепляют стекло, останавливая даже грузовики. Ослепленные водители ничего не видят. Я прочел и поразился: какое скопление любви! Ночью мне снилось, что я кружусь в воздушном брачном танце с мадемуазель Дрейфус. Около часу я проснулся, и сколько ни старался вернуться в этот сон, ничего не получалось: снились одни грузовики.
* * *
Итак, я ушел из группы господина Паризи. Не из-за мошек — они ни при чем, а потому что понял: газета «Собеседник» по ошибке направила меня к настройщику. А я не хочу подстраиваться к среде, пусть среда подстраивается к нам. Говорю во множественном числе, чтобы было не так одиноко.
Они решили, что я страдаю только от внешней нехватки, а у меня еще и внутренний излишек. Безысходный избыток. Я даже подумал: может, господин Паризи — член Ассоциации врачей (скорее всего, искусственный член), ведь именно ее президент, профессор Лорта-Жакоб подписал то самое воззвание касательно абортов. Так или иначе, занятие господина Паризи
— протезирование, и это очень хорошо, учитывая, сколько на свете увечных и калечных.
Для этой культуры всегда есть обширное поле. Искусство, музыка, культурное оживление
— все это замечательно. Очень нужно. Очень важно. Протезы — полезнейшая вещь. Они служат на благо общества, позволяют его членам подстроиться, пристроиться, встать в строй и зашагать в ногу. Но это совсем не то, особенно когда подумаешь о тоннах разбитой вдребезги о калифорнийские лобовые стекла любви. Значит, природа насыщена любовью. Кроме того, я не хочу вкладывать в Голубчика человеческий голос, чтобы не обмануть Надежду. Кругом и так сплошной обман. Иногда начинает казаться, что живешь в дублированном фильме: все шевелят губами, а слова не соответствуют. Нас всех просто озвучивают, причем иногда вполне удачно, так что веришь в реальность.
Зато в это же время произошло важное событие: я встретил профессора Цуреса. Он живет этажом выше в квартире с большим балконом. Профессор Цурес — благодетель человечества. Газеты пишут, что только в прошлом году он поставил свою подпись под семьюдесятью двумя обращениями деятелей науки и культуры в знак протеста, солидарности или с призывом о помощи. Между прочим, я заметил: подписываются всегда только эти деятели, как будто остальные неграмотные. Поводы самые разные: голод, геноцид, дискриминация. Подпись профессора Цуреса — все равно что три звездочки в мишленовском путеводителе. Я уж так и считаю: если где-то пошла резня или там гонения, а подписи профессора Цуреса нет, значит, можно не суетиться, это не высший класс. Мне, как эксперту по картинам, нужна для заключения подпись мастера в нижнем углу. Подпись удостоверяет подлинность. А ведь, говорят, столько развелось подделок, даже в Лувре попадаются.
Итак, я счел своим долгом представиться человеку, имеющему такой престиж и такие заслуги перед страдальцами. Но, разумеется, скромно, чтобы не показаться навязчивым и нахальным. И стал поджидать профессора Цуреса у дверей его квартиры, встречать его радушной, но ни к чему не обязывающей улыбкой. Поначалу он мимоходом приподнимал шляпу: сосед есть сосед. Но поскольку наши встречи на площадке у его дверей продолжались изо дня в день, приветствие его становилось все суше и суше и наконец совсем иссохло: не прикасаясь к головному убору и не глядя на меня, он хмуро проходил мимо. Понятно, я же не жертва насилия, во всяком случае снаружи это не видно. На мировой уровень я не тяну: вшивенькая демографическая единица, а туда ж! Профессор Цурес — солидный седовласый муж, привыкший к пыткам в Алжире, напалму во Вьетнаме, голоду в Африке, где уж мне равняться. Может, я и не был для него совсем пустым местом; и будь у меня налицо нехватка конечностей, ему было бы за что ухватиться, впрочем, вряд ли; у него другие масштабы. Я -одиночное бедствие, моя масса близка к нулю, а у него не водится мелочи, его человеколюбивые акции оцениваются миллионами, он оперирует статистическими величинами, так что в некотором смысле мы с ним коллеги. Он из категории людей, для которых только миллионное кровопролитие становится ощутимым. Таковы издержки крупномасштабного состояния. Вполне осознавая, что я всего-навсего мушиное пятнышко, капля в демографическом море и что, говоря языком кино, меня в титрах нет, я стал появляться на этаже профессора с букетиком цветов в руках, чтобы нарушить заурядность. Это возымело эффект, но он начал как-то побаиваться меня: уж очень стойкое пятнышко, никак его не вывести. А я упорно -что называется, «с упорством отчаяния» — и проникновенно улыбался.
Надо сказать, то была мрачная полоса в моей жизни. Голубчик погрузился в долгое оцепенение, мадемуазель Дрейфус внезапно ушла в отпуск, население Парижа еще возросло. Мне страшно хотелось, чтобы профессор Цурес заметил меня, как вспышку насилия, как преступление против человечества. Я мечтал, чтобы он пригласил меня к себе и мы бы стали друзьями, сидели за чашкой чаю и он рассказывал бы мне о прочих бедствиях из своей коллекции, чтобы мне было не так одиноко. Вкушая плоды демократии, можно прилично подкрепиться.
Короче, профессор Цурес занимал все мои мысли, и было так приятно сознавать, что он здесь, у меня над головой. У него прекрасная внешность: строгие, но справедливые черты лица, холеная седая бородка. При одном взгляде на него проникаешься гордостью, взлелеянной властями на примере великих соотечественников всех времен в целях возвеличивания подданных в собственных глазах.
Много недель продолжались наши встречи на лестничной площадке, расширявшие круг моих друзей. Я приготовил для профессора светлое бархатное кресло в гостиной и уже представлял, как он сидит в нем и беседует со мной о способах стимуляции полноценной рождаемости и предотвращения десятков миллионов несделанных абортов, в результате которых появляются на свет недородки, в нарушение священного права на жизнь. А на случай нехватки тем для обсуждения я внимательно штудировал газеты. Правда, профессор Цурес все еще не говорил мне ни слова, но я объяснял это тем, что мы давно знакомы и говорить уже не о чем. Думать иначе: будто профессор Цурес не удостаивает меня своим вниманием, так как я не массовое убийство и не подавление свободы слова в Советской России, — было бы ошибкой. Просто он занят наиболее крупными явлениями, а наличие удава длиной в два метра двадцать сантиметров еще не дает мне права считать себя таковым. Да я и не ждал, чтобы он бросился обнимать меня с пустейшим возгласом «как дела», который позволяет отделаться от ближнего двумя словами и дальше преспокойно заниматься собой.
Прошел, наверное, не один месяц, и профессор проявлял неизменную деликатность: ни разу не спросил, что я делаю у него под дверью, что мне надо и кто я такой. Замечу в скобках, без видимой связи с предметом повествования, но в прямом соответствии с его формой и развитием, что удавы, по сути дела, являются не разновидностью животного мира, а точкой зрения на мир вообще.
Когда мимо вас проходят не глядя, это не из-за того, что вас как бы нет, а из-за бандитизма в парижских предместьях. Хотя я вовсе не похож на алжирца.
В принципе я знаю, что бывает и взаимная любовь, но на такую роскошь не претендую. Я готов довольствоваться самым необходимым: просто любить кого-нибудь со своей стороны.
Дружба с профессором Цуресом закончилась самым неожиданным образом. Однажды, когда я, по обыкновению, поджидал его на площадке, излучая добрые чувства, он вышел из лифта и направился прямиком к двери. Я стоял чуть отступя и улыбался. Я вообще улыбчивый, такая у меня счастливая предрасположенность. Профессор достал из кармана ключ и вдруг, впервые с начала нашего знакомства, нарушил установившееся молчание.
Он обернулся и окинул меня откровенно неприязненным взглядом,
— Послушайте, месье, — сказал он. — Вот уже месяц вы чуть не каждый вечер торчите у меня под дверями. Терпеть не могу настырность. В чем дело? Вы хотите мне что-нибудь сказать?
Знаете, когда-то я придумал одну неплохую штуку. Правда, продлилось это недолго, но некоторое время Общество слепых здорово помогало мне. Я приходил каждый вечер после работы и ждал у входа. Часов в семь начинали выходить слепые. Иногда, в особо везучие дни, мне удавалось подцепить человек пять-шесть и помочь им перейти улицу. Ни скажете, велика важность — перевести через дорогу слепого, зато это действует безотказно. Как правило, слепые очень милые, любезные люди, оттого что немного повидали на свете. Я брал своего подопечного под руку, и мы переходили, машины останавливались, прохожие окружали нас заботой. И мы успевали сказать друг другу что-нибудь приятное. Но однажды попался слишком прозорливый слепой. Я помогал ему уже несколько раз, и он меня знал. И вот как-то погожим весенним вечером я заметил его, подбежал и взял под руку. Не знаю, как он догадался, что это я, но реакция была мгновенной.
— Оставьте меня в покое! — заорал он на всю улицу. — Поищите себе другую забаву! Тоже мне благодетель!
И, подняв трость, он перешел через дорогу сам. А на другой день, видно, предупредил своих, потому что никто больше не пожелал со мной идти. Я, конечно, понимаю, у слепых тоже есть гордость, но зачем же лишать других возможности протянуть кому-то руку помощи?
Не знаю, чем обернется предел мечтаний, но, уж поверьте, в нынешнем мироустройстве, при всеобщем порядке вещей, не хватает ласки.
Впрочем, советские ученые верят, что во Вселенной есть жизнь, которая посылает нам радиосигналы через космос.
* * *
Мы с профессором стояли на лестнице, и он пожирал меня взглядом. Это было даже приятно, позволяло почувствовать себя.
— И вообще, кто вы такой?
Голос у профессора Цуреса был возмущенный, хронический, раз и навсегда возмущенный, как будто его заклинило во время какого-то чрезвычайно крупного возмущения.
— Я ваш сосед с четвертого этажа, господин профессор. Вы, наверное, знаете… — сказал я, не сдержав горделивой скромности. — У меня есть удав. — И с тайной надеждой прибавил: — Удавы — существа очень привязчивые и незаслуженно обиженные.
Взгляд профессора смягчился, в лице что-то дрогнуло:
— А, так вы тот самый Голубчик…
— Нет, — поправил я, — Голубчик — это мой удав. Он не может без меня жить, поэтому так привязан. Должно быть, вы плохо представляете себе, профессор, что такое жизнь одинокого удава в Большом Париже. Такая жизнь должна быть расценена по шкале ЧП как «бедствен ное положение», и, поверьте, оно действительно весьма бедственно. Я понимаю, конечно, в вашем распоряжении самые разнообразные притеснения и кровопролития, на которые вы мо жете переключиться, когда вам плохо и одиноко, но удавам подобные утешительные сравнения недоступны. Они не могут заглушить свои страдания чужими, более значительными по каче ству и количеству. Я читал книгу Жоста «Лекарство от одиночества», но чтобы удав мог, как мы, внять благим увещеваниям двуногих собратьев или смириться со своей долей, взвесив все возможные беды, которые на нее не выпали, — для этого он должен не только вылезти из своей шкуры, но и влезть в чужую, что не предусмотрено Ассоциацией врачей, ставящей себе несколько иные задачи, а именно: всеобщий равноправный выбор мочеполовых путей. Ее занимают проблемы высшего порядка: неотъемлемое право на среднестатистическую и демо графическую жизнь внутри вегетативной системы, в жидкой культуре. А также расширение сети спермобанков с возможным привлечением иностранных рабочих рук. Немаловажно и жилищное строительство в кредит, под залог и под ключ заказчика. Словом, Голубчик — это не я.
— Но вас так зовет весь квартал, — сказал профессор Цурес, разглядывая меня с любопытством, как серьезный человек, позволивший себе маленькую разрядку.
Я был в полном смысле ошеломлен. Вот уж не знал, что меня знает весь квартал. От волнения у меня перехватило дыхание и задрожали поджилки. За себя я не испугался, не такая уж я крупная дичь, чтобы устраивать на меня облаву. Во мне всего-то метр семьдесят два, овчинка выделки не стоит. Но меня беспокоит необъяснимая неприязнь, враждебность, отвращение людей к удавам. Они нередко становятся жертвами стихийного разгула, подвергаются бесцельному, неоправданному с практической или экономической точки зрения истреблению из чисто идейных соображений, вроде тех, исходя из которых в древности устраивались крестовые походы. Одни мстят удавам за то, что они так инородны и неудобоваримы. Другие ставят им в вину, что они, не имея никаких оправданий в виде интеллекта, рук или ног, а также исторических традиций и научного багажа, все равно живут в неволе, им незнакома жажда власти над собой и над другими, что, наконец, они прирожденные пресмыкающиеся и ползают гораздо лучше нас. Так или иначе, бей, души, дави богопротивных гадов! Но, с третьей стороны, справедливости ради нельзя не признать, что французы питаются лучше, чем любой другой народ, и кулинарное искусство у них на высоте. Особого внимания заслуживают изысканные соусы и благородные, в самом точном смысле слова, вина.
Правда, встречаются окрыляющие исключения. Так, прогуливаясь однажды по Люксембургскому саду вкупе с Голубчиком, я набрел на человека, который одобрительно посмотрел на меня и сказал вслед:
Защита природы — насущная необходимость!
Я был тронут до слез. Это был солидный господин с орденом Почетного легиона за дружеские услуги в петлице. Мне такое снится ночами. Я вижу, будто ко мне подходит мальчик лет семи-восьми, не больше, — так что с ним можно разговаривать на равных, — кладет руку мне на плечо и произносит:
— Именем удавьего рода и властью, данной мне свыше, посвящаю тебя, Голубчик, в кавалеры ордена Почетного легиона за дружеские услуги.
… Подумать только, в России есть целая река под названием Амур.
* * *
Все это вовсе не отступление, ибо то, что я собирался сказать профессору Цуресу на лестничной площадке, имеет прямое отношение к моему предмету. Видели бы вы, как он, Голубчик, выписывает на полу спирали, петли и арабески, ища трещинку, чтобы просочиться на волю.
— Простите, господин профессор, мою, так сказать, подспудную назойливость, но дело в том, что я преклоняюсь перед вами. Мне известны ваши подписные заслуги. И я знаю, что у вас много места. Поэтому я хотел просить вас приютить…
Профессор раздраженно перебил меня:
— Опять злосчастная комната для прислуги! Она действительно пустует, но временно. Моя прежняя прислуга-испанка вернулась на родину, скопив капитал, и теперь я жду португалку.
Комната не сдается. Весьма сожалею.
И он вставил ключ в замок.
Жестокое недоразумение. Я не хотел просить его уделить место невостребованным, недо-рожденным, но уже обремененным страданиями человеческим существам, — в конце концов такой же удел ждет грядущую португалку. Да и пустующие комнаты для прислуги милы моей душе: они как будто тоже кого-то ждут. Зная почерк профессора Цуреса, я считал, что такие, как он, организуют всевозможные комитеты по приему и устройству прибывающих на этот свет. Я, разумеется, имею в виду прибытие не только в эмбриональной, но и в любой другой форме. Белая мышь, может, не такая важная особь, но когда она сидит у меня в руке, нежная, слабая, женственная… в общем, что говорить… я чувствую» что защищен от жизненных невзгод, пока ее мордочка тычется в мою ладонь (при большом желании это прикосновение можно счесть благодарным поцелуем). Так хорошо в теплой ладони. Наверно, это и есть милость.
Кстати, надо бы заглянуть в атлас — он у меня всегда под рукой на случай человеческих заблуждений — и посмотреть, где именно находится русская река Амур. Пустить реку по другому руслу в целях оживления пустыни вполне осуществимо. Само собой, я не собираюсь поворачивать Амур в своих личных целях, но пусть бы его воды коснулись меня по весне, в разлив, не то я иссохну — иссохну без живительной влаги, нельзя же всю жизнь ждать, чтобы сломался лифт.
Поставьте себя на мое место. При нынешнем несовершенном, но незыблемом положении вещей удавы питаются мышами. Вот я и хотел попросить профессора Цуреса приютить Блондину, поскольку он такой большой человек. Потому что рано или поздно Голубчик Блондину сожрет, как требует природа. Природа же, как каждый знает по себе, есть не что иное, как сплошное извращение.
Достаточно взять в руку мышку, чтобы убедиться. Лично у меня в такие минуты теплеет в груди, как будто великая река Амур вдруг покинула русло и из глубины России притекла сюда, из тамошнего сибирского края в здешний, в наш Париж, поднялась в лифте на третий этаж, хлынула в мою двухкомнатушку и затопила все вокруг. Как будто я сам в объятиях мощного Амура, как в теплой, уютной ладони. Разрешение этнического конфликта между удавами и белыми мышами в руках великой реки Амур, и, пока она протекает где-то за тридевять земель, на краю географии, будет продолжаться взаимопожирание при полной занятости, невзирая на все успехи жилищного строительства.
Я тут как-то обмолвился о Голубчике, разговаривая с парнишкой-уборщиком из управления, он вроде бы интересовался классовой борьбой в природе и в силу этого просил меня держать его в курсе моих экологических проблем. Так он, извольте радоваться, опять завел свое.
— Приходи к нам, чудак, — говорит. — У нас будет демонстрация в Бельвиле. Там ты сможешь свободно развернуться. Иначе удавишься собственными петлями.
Пристал как банный лист!
— А что за демонстрация? — спросил я осторожно: а ну как опять политика.
— Просто демонстрация, — ответил он, участливо глядя мне в глаза.
— Но какая? Против кого или против чего? Или, наоборот, за кого? Арабов там хоть не будет? Может, опять какие-нибудь политические или фашистские штучки? Или, не приведи Господь, что-нибудь божественное?
Он жалостливо покачал головой и сказал:
— Бедняга. — В голосе его слышались теплые нотки. — Ты совсем как твой удав. Даже не знаешь, что кто-то о тебе заботится.
И ушел, показывая всем своим видом, что ему жаль попусту тратить любовь.
* * *
Не нужно мне никакой демонстрации, чтобы развернуться, растянуться и распуститься — кум королю! — в собственной квартирке, с трубочкой, табачком, в тесном кругу домашних предметов обихода. Но я страдаю избытком и не вижу иного способа расширить сбыт скопившихся продуктов внутреннего потребления, кроме ненавязчивой рекламы исподволь, типа кампании «Рука помощи». Я так переполнен ресурсами любви, что иногда, сидя в кресле, думаю: уж не во мне ли берет исток одноименная русская река! Этот подземный источник еще не открыт, и только мадемуазель Дрейфус с присущей чернокожим особой чуткостью догадывается о его существовании. Негры куда чувствительнее нас, что объясняется необходимостью выживания в девственных лесах и пустынях, где источники существования крайне редки и глубоко запрятаны. Мысленно я так и говорю ей — я ведь решил на следующей стоянке, в Бангкоке, в гостинице «Ориенталь» (проспект у меня уже есть), объясниться и откровенно высказать все самое сокровенное… «Иренэ, — говорю я, — я хочу все-все отдать вам, во мне такое изобилие эмоциональных ресурсов, что некоторые географы полагают, будто великая река Амур берет начало в моих недрах…» Здесь моя речь переходит в другое русло. Я имею в виду будущую речь в Коллеж де Франс, если настанет время, когда удавы и их так называемая жизнь будут наконец признаны достойными внимания сей высокочтимой аудитории и представляемой ею цивилизации.
На сегодня мне требуется только одно, только об одном молюсь я во весь внутренний голос, боясь потревожить соседей: чтобы было у меня любимое существо. Весьма скромное требование. Но как изложить все это профессору Цуресу, человеку утонченному, доктору всех и всяческих наук, которому, скорее всего, не по вкусу кровавый бифштекс с доставкой на дом и явно недостает опыта привычных к кровопусканиям великих сибирских рек. Я и он все равно что бурьян и газон. Я стоял перед ним как животрепещущая проблема: если истину о себе высказываешь вслух, слух ближнего останется для нее закрытым. Зато открылась дверь в профессорскую квартиру, послушная простому повороту ключа.
А я и без ключа открою вам всю душу и скажу, что если бы профессор согласился приютить Блондину и присматривать за ней, это не только положило бы начало замечательной дружбе между нами, но и помогло бы мне наконец отделаться от самого себя и больше не чувствовать себя лишним, как все лишенные самочувствия.
— На что мне ваша мышь? Что за дичь?
Профессор был взбешен. Меня это не обескуражило, наоборот — я радовался бурному началу нашей дружбы.
— И почему я? Почему именно ко мне вы пристали со своей мышью? Как это прикажете понимать? Ну вот что, мне некогда. С вами я разговариваю только из вежливости, поскольку мы соседи, но возиться еще с вашей мышью мне некогда, и так времени кот наплакал.
Я задохнулся смехом и еле выговорил:
— Простите… Но у вас так остроумно получилось…
Меня разбирало все больше.
— … вы так естественно и кстати вспомнили о коте, как только речь зашла о мыши…
Во мне нет ни капли злорадства, но смех приносит облегчение, и я не мог остановиться.
— Так вы…
Профессор побелел как полотно, на фоне которого даже его безукоризненный шарф показался сероватым.
— Вы издеваться надо мной вздумали?! — взорвался он. — Фашист! Террорист! Провокатор!
Мне сделалось страшно. Я терял друга. Глаза профессора метали молнии. Прошу про стить высокопарный слог, вообще-то он не в моем духе: в наше время красивыми словами не проймешь, это шелуха, а мне важна суть. И я стараюсь выдержать самый демографический, житейский, подноготный тон. Высокие материи нынче поизносились.
— Вы славитесь как защитник всех обиженных. А я укрываю у себя белую мышь и не знаю, что с ней делать дальше. Именно «укрываю», поскольку мышь слаба и отовсюду ей грозит опасность.
— А как же ваш удав? Ведь, если я не ошибаюсь, он как раз мышами и питается? Так в чем же дело?
Он шагнул ко мне, засунув руки в карманы брюк, выпятив грудь и задрав, как хвост, полы пальто. Сигарета во рту, бородка, кашне и шляпа. Под мышкой распухшая от милосердия, набитая правами человека папка. (Портрет предельно точен!) Гнев профессора улетучился, вид у него был теперь скорее насмешливый.
— Надеюсь, ваш удав питается как следует? А чем вы его кормите? Мышами, то-то и оно.
Так нечего вилять и отпираться. Против природы не попрешь.
— Тут я бессилен. Но я кормлю его не сам, поручаю прислуге. А к вам пришел за помощью, вот и все. Потому что смертность чувств достигла ужасающих размеров.
— У вас своеобразная манера выражаться! — сказал профессор Цурес.
— Я пытаюсь пробить брешь, вот и все. Вдруг нарвусь на что-нибудь новое. Уборщик из нашего управления говорит, что все слова нагородили для того, чтобы оградить среду. Вход свободный, обеспеченный священным правом на жизнь, а выход перекрыт. Не знаю, приходи лось ли вам держать на ладони беззащитную мышку. Впрочем, у вас, конечно, всегда найдутся миллионы голодающих, это колоссальное облегчение. Не стану вас больше отрывать, скажу только, что телевидение предоставляет всем и каждому утешаться массовыми страданиями. Вот только что показывали: пятьдесят тысяч эфиопов умерли от голода, — ради того, чтобы отвлечь нас, но на меня это не действует, то есть мне от этого легче не становится. Такой уж я бесчувственный.
— У вас есть друзья? — участливо спросил профессор.
— Могли бы быть, но люди не любят удавов, а я не могу бросить несчастное животное.
Не могу — и все. Слышали об инопланетянах? Ну вот, и тут примерно то же самое, помощь извне, за пределами возможного.
Профессор положил руку мне на плечо без всякой снисходительности, уж он-то умел выражать добрую волю.
— Дорогой мой, я все понимаю, но квартира у меня не так велика. Взять вас к себе я не могу, зато на днях непременно загляну к вам сам. Не падайте духом. Все будет хорошо. Вам вредно одиночество. Постарайтесь завести друзей.
С этими словами он толкнул дверь и ушел к себе, но это было уже не важно: я успел вылезти из своей скорлупы и шагнуть далеко вперед. Долго еще стоял я перед закрытой дверью и улыбался ей как живому существу.
Дo утра я не мог заснуть. В ушах пел хор дружественных голосов, перед глазами колыхались васильковые луга. Я люблю васильки, особенно за название: «василек» — слово веселое и похожее на смех ребенка.