Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Из глубины багряных туч

ModernLib.Net / Аверьян Игорь / Из глубины багряных туч - Чтение (стр. 3)
Автор: Аверьян Игорь
Жанр:

 

 


      Крупные черно-белые чайки с ярко-желтыми большими клювами беззвучно и медленно взмывали над расщелинами обрыва, сановно расхаживали по берегу возле воды, снисходительно поклевывая что-то в черных извилистых лентах водорослей на песке... Женя пошевелилась первой, и я встрепенулся и отстранился было, готовый благоговейно подчиниться любому ее желанию, но она не выпустила меня, а с едва слышным вздохом переложила руки мне на плечи, и я увидел близко ее горевшее от смущения и волнения лицо; ее дыхание опахнуло мне щеку; глаза ее были закрыты; я поцеловал ее: осторожно прижался губами к подставленным губам, с ликующе падающим сердцем наслаждаясь их податливой, непередаваемой мягкостью.
      От моря, от водорослей, выброшенных на берег, остро пахло неземным, тяжко-пряным: другим, неведомым миром, который скрыт там, под таинственной, под серебристо-палевой, под почти угрожающе неподвижной поверхностью моря.
      Женя медленно шла вдоль берега - медленно, тщательно выбирая место, куда поставить ногу; я смотрел на ее мелкие ботиночки с невысокими каблучками, остроносенькие и на шнурочках, смотрел, как она старалась ступать на камешки в песке, но все равно узенькие ботинки легко и часто погружались в песок. Она доверчиво опиралась на мое плечо и ждала, поджав, как птица, маленькую ножку в желтом теплом чулке, пока я, опустившись перед нею на колено, как рыцарь, исполненный любовного умиления, вытряхнув песок, надевал ботиночек на маленькую узкую ножку. Поднявшись с колена, я уже почти властно обнимал ее (еще четверть часа назад это казалось невозможным, немыслимым!), привлекал к себе и покрывал поцелуями ее лицо, и она целовала меня, горячо дыша мне в щеки,- мы не говорили ни слова, мудро опасаясь нечаянно неуместным изреченным звуком нарушить очарование преодоленного мгновения.
      Мачта потонувшей баржи, косо торчащая из воды, появилась словно ниоткуда, внезапно, из пустоты: черная, ржавая.
      – Что это? - спросила Женя.
      Я промямлил что-то невнятное: мол, "железяки какие-то, с войны остались." Женя удовлетворилась этой невнятицей, да еще оступилась на зыбко торчащем из глины камешке, ойкнула... и я с торопливой и преувеличенной старательностью принялся указывать, куда и как ступать; мы пробирались через осыпи - пока не миновали наконец хаос обвалившихся круч и не ступили на ровные, широкие, безопасные пески пионерского пляжа.
      ...от поцелуев горели и саднили губы. Тесно прижавшись друг к другу, мы сидели на скамеечке пляжного навеса. Навес, по-видимому, едва выдержал натиск норд-оста, потому что одна из опор его похилилась на сторону, отчего угол крыши угрожающе провис.
      Моя правая рука крепко обнимала хрупкое плечико Жени; головка Жени с желтым бантом в волосах томно и по-женски доверчиво и властно покоилась на моей груди; от волос и банта пахло духами.
      Тихий мартовский денек меж тем беззвучно влекся к вечеру. Небо, ясное с утра, затянулось облаками, и эта облачная пелена постепенно из серебристой превратилась в темно-серую: от земли поднимались сумерки. Море гасло, темнело с каждой минутой, словно хмурилось недовольно.
      Женя вдруг высвободилась из объятий, выпрямилась, напряженно устремив взор туда, где быстро темнеющее небо отделялось по безупречно ровной линии от бескрайних черных морских вод, и проговорила скороговоркой, с тревогой:
      – Тимон, там кто-то есть...
      – Ты что,- попытался усмехнуться я, усилием воли подавив волну побежавших по спине морозных мурашек, - утопленника, что ль, увидела?
      – Да нет, ну тебя... Тимон, оттуда кто-то смотрит!
      – Откуда?
      – Не знаю... оттуда... отовсюду!
      – Ну кто может смотреть! - Я, по пути едва не сокрушив головой свисающий край крыши, выбежал из-под навеса навстречу ползущему от моря сумраку.
      – Кто ту-у-ут?! - заорал я во всю силу голоса, до срыва, и подскочил к воде. Непроизвольно оглядываясь, крутнулся вокруг себя на полный оборот, краем сознания испуганно отметив, что это не я крутнулся, нелепо пританцовывая, а - меня крутнуло, как будто кто-то подтолкнул меня в плечо.
      И высокая громада обрыва, и небо, и море - в ответ молчали, конечно; но мне почудилось, что тишина вокруг неуловимо сгустилась, стала непроницаемой, немой, и все, что окружало меня неживые пески пляжа, навес с сидевшей в его темени Женей (тускло-желтый зыбкий и далекий силуэтик), угадываемый вдалеке мыс Карантинной косы, водная гладь моря, отливающая чернилами, - все вдруг отдалилось страшно и странно, словно я смотрел через обратную сторону бинокля. И это видение с отвратительной быстротой сжалось и заскользило вдаль, все дальше и дальше, и собралось в кристаллически прозрачную каплю, каплей же искажаясь в соответствии с ее формой, а я увидел себя плывущим по взбаламученному морю ранним ветреным утром и одновременно выходящим на берег, на песок возле вот этого самого навеса, а под навесом сидела Женя, только повзрослевшая, незнакомая какая-то: девушка, почти женщина, в белом платье, лицо строго и тревожно, испуганно даже, а глаза, отененные усталостью, заплаканны... Рядом с нею маячила неказистая, смутная фигурка Шуры-в-кубе... И вдруг картинка перебилась, опять вокруг заплескались косматые волны - темно-синие, как всегда утром, и я плыву по этим волнам, и кто-то, шумно хлопая руками по воде и хрипло дыша, плывет следом. Я знаю, что этот кто-то хочет меня догнать, но я будто играю с ним, ибо знаю тоже, что этот кто-то никогда меня не догонит, потому что ему догнать меня не под силу. И в чем, в чем, а в плавании ему меня не одолеть.
      Это был ты, Литвин. Ты барахтался за моей спиной.
      Это сейчас я знаю, что не кто-то, а ты, проклятый, ничтоже сумняшеся гнался за мною; это сейчас я знаю, что, когда я выбрался на берег ветреным июньским утром после ночи выпускного нашего бала, замерзший и усталый до изнеможения, готовый упасть на песок и ползти, измученная ожиданием и страхом Женя закричала: "А Рома где? Рома?.." Но в тогдашнем видении будущего, настигшем меня в час первого свидания с Женей, некто в серокрыльчатом капюшоне (это его присутствие в пространствах уловила чуткая Женя) в тот вечер не распахнул завесу, лишь отдернул ее слегка и на миг.
      Я, когда очнулся и обнаружил себя лежащим навзничь на песке, услышал женин почти возмущенный голосок (нежный по-прежнему, как лепесток цветка: переливчатый, трогательно-ломкий):
      – Ну что за шутки, Тимо-о-он? Мне страшно, пошли домой... Хватит!..
      Я открыл глаза. Женя стояла коленями в песке, наклонясь надо мною, испуганно глядела мне в лицо и теребила меня за плечо.
      ...Мы поднимались наверх по деревянной пляжной лестнице в обрыве, чудом уцелевшей при норд-осте, держались за руки и были страшно близки друг другу. Мы часто останавливались на хлипких деревянных ступеньках средь бордовых зарослей тамариска и серых диких маслин и целовались с закрытыми глазами, и оба притаенно, сорванно дышали, и однажды у нее вырвался блаженный стон - и этого стона ей не было стыдно.
      Ее давешний испуг миновал - но я все еще слышал плеск синих разлохмаченных волн, и странное видение, явленное мне неизвестно кем и на что, стояло перед моими глазами, и я снова и снова слышал тревожный женечкин лепет: "Тимон, там кто-то есть, оттуда кто-то смотрит!"
      _______________
      Я застиг себя на том, что давно уже прислушиваюсь и недоумеваю: где же моя merry Jannette? Часы на лестнице пробили уже и четверть двенадцатого, и половину, и три четверти... Раздосадованный: я уже привык к ее пунктуальным вторжениям по утрам (не хочу лукавить: словно свет разливался в моей темноватой комнате от блеска ее глаз и сияния улыбки), я быстро снарядился на свой дежурный полуденный моцион и выскочил в коридор. (Завтрак я таки пропустил.) Меня разбирала непонятная нервная дрожь, сродни лихорадке. Навстречу мне по коридору катила коляску со знакомой шваброй и шампунями откормленная мулатка в розовой униформе; огромные бесформенные горы грудей громоздились на коротконогом тельце, а мясистые иссиня-сливовые губы на толстой физиономии улыбались и что-то насвистывали.
      – А мисс Джонс?! - с разгона вонзил я в пространство вокруг нее свой вопрос.
      – Мисс Джонс уволилась, сэр... - пролепетала испуганно мулатка, смигнувшая от моего наскока. - Я вместо нее.
      От неожиданности я с неуместной фамильярностью посулил мулатке "Бог в помощь!" ("God-speed!"). Видимо, моя оксфордская идиома не употреблялась в Сомерсетшире, потому что мулатка посмотрела на меня своими прекрасными воловьими глазами абсолютно непонимающе.
      Пустынная Бэрфорд-стрит пребывала во власти ледяного ветра с Океана. Сыпал плотный мелкий дождь. Редкий прохожий мелькал на мокрых тротуарах. Холод пробирал... Где же, к черту, хваленая мягкость атлантических осеней?
      Я раскрыл зонт и, закрываясь им от ветра, как щитом, решительно двинулся к бару Микки.
      Рыжий Микки, занятый протиранием стаканов белоснежным полотенцем, встретил меня как старого знакомого.
      – Как всегда, кофе, сэр? Может быть, стаканчик грога?
      – Подогрей мне портвейну, Микки, - приказал я неожиданно для самого себя.
      Еще секунду назад я не намеревался пить. Я вообще пью мало и редко - в отличие от Саввы Арбутова. Тем более портвейн. Тем более подогретый. Я даже не знал, подогревают ли вообще портвейн порядочные люди.
      – И двойной "Джек Дэниэлс". Я замерз, Микки, как пес бездомный...
      Микки принес заказанное. Видимо, и порядочные люди, знающие, как надо пить портвейн, иногда его подогревали, потому что мой заказ не вызвал у Микки удивления.
      Кроме нас, в баре никого не было. Это поднимало мне настроение. Словно дорогу расчищало (куда? к чему? к кому?)... Я заявил:
      – Чужой город уже не такой чужой, если в нем есть человек, к которому всегда можно заглянуть на огонек и в тепле с ним выпить. Спасибо, Микки!
      Он кивнул: лучезарно, как его сестра, глядя на меня своими блестящими зелеными глазами.
      Вообще-то я скорее отношусь к подвиду молчунов; но меня вдруг понесло, и я принялся вдохновенно втолковывать Микки, почему я не люблю - просто терпеть не могу! - "Гринпис" с его долбаной философией и его всемирной возней (хотя мне глубоко наплевать на "Гринпис", и я ничего ни о его философии, ни о нем самом не знаю и знать не хочу). Микки внимал, улыбался и кивал; и между тем принес мне еще один двойной "Джек Дэниэлс", и еще один... Я рассказывал Микки, как в одном далеком море, на берегах которого он никогда не побывает, потому что ему там нечерта делать, лежала во времена оные (а может быть, и теперь еще лежит) подбитая в последнюю мировую войну баржа с огромной круглой дырой в борту, и какие у нее в трюме росли страшные, черные, липкие водоросли, в которых запутаться легче, чем... И в этот момент в кармане его клетчатой фланелевой рубашки затиликал мелодично, нежно, как пение пеночки (я никогда не слыхал, как поет пеночка), "Эрикссон".
      Микки заговорил по телефону, а я пришел в себя и обнаружил, что просто-напросто вульгарно пьян.
      Я моментально признался себе, что сижу пью и рассусоливаю с рыжим Микки оттого только, что, как мальчик, никак не соберусь с духом спросить, где Дженнет и что с ней случилось. Черт их знает, этих англичан с их-домом-их-крепостью - вдруг насупится милейший Микки, ощетинится: "А какое ваше собачье дело, сэр, что случилось с моей сестрой? Лапы долой, сэр, от чужой частной жизни!" - и проч.
      Микки протянул мне через стойку бара телефонную трубку.
      – Поговорите, пожалуйста, сэр!..
      С непередаваемой бережностью приняв "Эрикссон" из узкой кошачьей лапки Микки, я пробормотал:
      – Не чужой город Батсуотер, не чужой...
      Смарагдовые глаза...
      – ...Алло...
      – Мистер Тай-макоу? Здесь Дженнет Джонс. Уэй уии уэа?
      – Мисс Джонс, - ответил я, тщательно артикулируя каждый звук и следя за интонацией, которой меня научили на курсах. - Мисс Джонс, умоляю: говорите со мной по-английски, пожалуйста.
      Микки, взиравший на меня с веселым восторгом, прыснул в кулак. Дженнет Джонс на том конце радиоволны расхохоталась.
      Смарагдовые глаза...
      Она извинилась и заговорила по-человечески и очень старательно и медленно: она уже не работает в отеле и потому не нарушит его святых правил, если пригласит меня завтра в три часа дня на необременительную морскую прогулку с хорошим финалом у камина в загородном доме.
      Я не смог сдержать удивления: морская прогулка при такой погоде? Ведь шторм! (Слова о "хорошем финале" даже как-то не сразу зацепили внимание.)
      – На завтра предсказывают хорошую погоду; и потом, разве это шторм?возразила Дженнет. - Мистер Тай-макоу, не думаете же вы, что я намерена вас утопить? Или вы подвержены морской болезни?
      Оказывается, как объяснил мне Микки, Джей-Джей владела в городе еще и небольшой фирмой по прокату катеров, лодок, морских велосипедов и прогулочных катамаранов. На берегу, в конце Ходдесдона, у Джей-Джей есть ангар для судов и собственный причал: маленький, но сертифицированный по всем правилам, гордо пояснил Микки.
      – Надеюсь, мы поедем кататься не на велосипеде? - сострил я, прощаясь.
      – Для таких прогулок у сестры есть отличный большой швербот, - серьезно сообщил Микки.
      Вернувшись, я уничтожил объемистый обед, восполнив недостаток завтрака. После этого я, засыпая на ходу, приплелся в reception и уже открыл было рот, намереваясь пожаловаться на запах и попросить другой номер, да вспомнил, что запах преследовал меня и на прогулке; ergo, номер мой тут ни при чем. Улыбнувшись меднощекому портье, с готовностью вытянувшему мне навстречу свою лисью морду, я отправился к себе наверх. В номере меня свалил с ног сон, который очень точно принято называть "необоримым". Сейчас я проснулся; уж вечер; за окном темь. Кажется, алкоголь выветрился из меня и не будет мешать мне работать.
      Чтобы не прерываться на ресторан, заказал ужин в номер: стейк на Т-образной кости и две порции двойного черного кофе.
      _______________
      11 января 1965 года, понедельник, 8.30 утра.
      Наши взгляды скрестились, как шпаги; метафора сомнительная, даже пошлая - но... пусть она останется.
      С первой же секунды твоего появления в классе ты, Литвин, внушил мне отвращение - нутряное, вряд ли объяснимое рациональными резонами.
      Такое отвращение имеет зоологическую природу. Мне были противны твои темно-пепельные брови, сросшиеся над переносицей, твое смуглое лицо с неуловимо противным ироничным выражением, смутная усмешка на полных губах. Ты, новичок, ни на секунду не стушевался пред нами; ты деловито огляделся и спокойно сел на единственное свободное в классе место: за первой партой в среднем ряду, со Светой Соушек. Ты, конечно, сразу почувствовал, как нелепо выглядишь: высокорослый стропила, колени едва помещаются под партой, плечи загородили доску всему классу; а рядом с маленькой, как мышка, Светой Соушек ты выглядел даже комично. На первой же перемене ты, оглядевшись цепко, подошел к Ваське Кирикову (двигался на него по проходу меж партами как шагающий экскаватор), самому низкорослому в классе, шпингалету, который испокон веку сидел на последней парте, в углу, и предложил ему поменяться с тобой местами. Васька, слабенький хулиганистый троечник, ценивший свою удаленность от учителей, почему-то немедленно согласился... Это была твоя первая победа, Литвин, первый победный шаг.
      Ты всегда добивался своего. Это было твое credo, и это же кредо было твоей ахиллесовой пятой. Подозреваю, ты был болен манией во всем быть первым. Мир должен принадлежать тебе; девушки должны были жаждать твоего милостивого внимания; юноши должны были признавать твое первенство во всем. Если что-то у тебя не получалось, ты зверел болезненно, уязвленный неудачей.
      _______________
      Если б ты знал, Литвин, как противно о тебе вспоминать.
      Время ничего не сгладило.
      _______________
      Лето 1964 года, начало июня.
      Горит костерок, над которым, повешенный на черную от копоти металлическую треногу, шипит закипающий чайник. Сполохи ало-золотого пламени расталкивают темноту теплой степной ночи. Умиротворенно, будто довольные своею судьбой, потрескивают в огне сухие ветки, собранные нами засветло в лесополосе у Турецкого вала.
      Это одна из тех несказанных ночей в лето перед одиннадцатым классом, когда мы после очередного сданного экзамена уезжали на велосипедах в степь, к Турецкому валу - с двумя палатками, на ночь; мир в то последнее школьное лето пребывал еще не отравленным, еще исполненным высоких надежд, ибо в нем еще не объявился ты, поганый, а обитали в нем только мои друзья:
      Ванюша Синица, кареглазый милый увалень и умница, уже тогда знавший все о винограде и виноделии, о почвах и полезных винограду диких травах, губительных для филлоксеры; Ваня прошел школу своего отца, консультанта Массандровского винсовхоза, профессионала-виноградаря и садовода; Ваня мечтал вывести новые, небывалые сорта винограда и уже знал, как это сделать. Он был самым талантливым из нас троих - я имею в виду его, Антона и себя, одержимых великими планами;
      Пружана Чеховская, староста наша, ванина девушка, его первая любовь, восторженная любительница стихов - и Пушкина с Лермонтовым и Некрасовым, и Евтушенки с Самойловым и Смеляковым, и вообще всех; она всерьез готовилась посвятить себя борьбе с детским раком (у нее от рака умерла в малолетстве сестренка): читала какие-то совсем не школьные книги по молекулярной химии, по физиологии; такая же, как Ваня, пухлощекая, круглоплечая и медлительная, с толстой русой косой до пояса, даже похожая на него из-за таких же, как у него, карих и детски-мудро смотрящих на мир глаз; эти двое до умиления трогательно смотрелись вместе;
      Антоша Сенченко, белокурый красавец спортсмен, центр нападения во взрослой городской футбольной команде и капитан сборной школьников Азовска по волейболу, наивный идеалист с романтически сверкающими глазами, влюбленный в Крым, в его географию и его историю и давно, еще, наверное, в шестом классе, когда мы проходили историю древнего мира, решивший стать археологом и мечтавший организовать мощную экспедицию по планомерному, на многие годы, обследованию всех крымских степных курганов (называемых здесь скифскими), таящих столько загадок; его девушка Тася Гаранина, которую он часто брал с собою в наши ночные путешествия, гимнастка-перворазрядница, ученица ДЮСШ, светленькая, коротко стриженная по тогдашней простенькой моде, круглолицая, курносенькая - девица наивненькая, безобидная и очень добрая; Тася любила песни Ады Якушевой, Визбора, Никитина и прочих из этого ряда, и, когда на Женю снисходил стих, они с Тасей под Женин аккомпанемент на гитаре наивные те песенки весьма сердечно распевали, и мы все им подтягивали вполголоса, иронизируя про себя...
 
Дым костра создает уют,
Искры тлеют и гаснут сами,
А ребята вокруг поют
Чуть простуженными голосами.
 
      И - Женя... вечная любовь моя, свет мой негасимый - на всю жизнь и через все пропасти времен и миров...
      Извини меня, снисходительный читатель, за сей суховатый кадастр моих школьных друзей. Была, была в том, другом, мире - который давно сгинул общность симпатичных молодых провинциалов, чистых сердцем юношей, прекраснодушных и честолюбивых, мечтавших о мощной и полезной деятельности... судьба свела нас вместе в одном классе и сдружила, и вот возник в захолустном степном городишке союз пяти (Тася не в счет), своего рода духовный кристалл, заряженный направленным потенциалом созидательной культурной работы.
      Виноградарь, врач, археолог-географ, математик, артистка... Боже мой! И у каждого - высокое вдохновение, устремление ввысь, алкание настоящего, порыв к Истине. Во всяком случае, я сейчас так ощущаю свой тогдашний настрой и думаю, что и друзья мои переживали нечто подобное - пусть мы никогда не говорили об этом и, наверное, вряд ли тогда поняли бы того, кто с нами об этом заговорил бы. Это было естественным инстинктом чистых сердец и прекрасных душ.
      Ваня Синица покончит с собой (выпьет самодельного яда) через двадцать лет, когда палаческий топор коммунистической партии вырубит выведенные им элитные сорта винограда; он пришлет мне из Ялты прощальное письмо. Погибнет и профессор археологии (из его находок состоит половина коллекции крымского "скифского золота" в Эрмитаже) Антоша Сенченко при неясных обстоятельствах в ведомственной московской уютной гостинице загорелся его номер, и он сгорел. Пружана станет хирургом-онкологом и сначала уедет в родную Польшу, а потом в США, вслед за мужем-художником; спустя много лет она найдет меня в Москве, куда часто приезжает (в Москве у нее маленькая частная клиника).
      Только о Жене я не знаю ничего.
      В ту ночь Ваня угощал нас у костра не красным вином из своего винограда, как обычно, а изысканно-горчайшим травяным чаем собственного сбора, одновременно читая самую настоящую лекцию о целебных травах крымской степи. Ваня повествовал безыскусно, но поразительно интересно: свой рассказ он построил как историю поисков некоего рецепта, и история имела крепкий сюжет. Слушая его, мы дегустировали душистый чай (пить его из-за горечи и терпкости не представлялось возможным, а разбавлять его кипятком и тем более сыпать туда сахар Ваня не позволял), вдыхали благорастворение воздухов бархатной степной ночи, благоухающей тимьяном, и смотрели на звезды.
      Над горизонтом пылало величавое семизвездье Ориона - на другом краю неба медленно взбиралась ввысь Большая Медведица - прямо над нами распростер могучие крылья Лебедь в безысходном вечно-стремительном полете к Кассиопее...
      "Меотийская мистерия", говорил я себе, полоненный поэзией земного счастья и наслаждаясь бытием, и атмосферой дружества, и красотой звездного неба, и близостью Жени. Я лежал на теплой после жаркого дня послушно стелющейся траве. Истекал последний час перед полуночью - да будь ты вовек благословен, о сладчайший час, последний час в моей жизни, когда я пребывал еще в полном неведении о том, что ждет меня впереди...
      В ту ночь, когда воззвали с обычной просьбой спеть, непривычно взволнованной вступила в круг света Женя с гитарой в руках, исполненная трепета надземного полета, лицо не от костра, а другим каким-то светом озарено, глаза в трепещущих отсветах плящущего пламени сияли, как два смарагда ("Не смей говорить про мои глаза, что они "зеленые"; они не зеленые и не изумрудные, а - смарагдовые..."), рыжие волосы свободно распущены по плечам.
      – У меня сегодня новая программа, - произнесла ломким от волнения голосом Женя. - Ни-ни, узнав, чьи стихи, в обморок упадет...
      Ни-Ни - учительница литературы Нина Николаевна - учила нас воспринимать литературу через призму шести принципов соцреализма: народность, партийность, жизнеутверждающий оптимизм, пролетарский интернационализм, еще что-то... Поэты и писатели, писавшие вне этих принципов, для нее не существовали или считались личными врагами.
      Женя, огибая костер, прошла мимо всех, ступая словно не по земле, и, как всегда, легонько, по-птичьи, присела рядом со мной, на мой надувной матрасик. В этот момент ветер, налетевший из степи, дохнул на пламя; оттуда с треском прыснули искры... Вот она, вот эта секунда, когда переломилось что-то в мироздании, когда произошло что-то, чего я никак не могу передать на человеческом языке, - вот это дуновение горького полынного ветерка, прилетевшего из степного простора... Он словно обжег, но в то же время дохнул хладом. Женя, кажется, что-то почувствовала, и взгляд ее испуганно вспорхнул на меня исподлобья; этот взгляд я помню до сих пор. Она, мне показалось, хотела спросить что-то... или сказать... Но она ничего не сказала и, подумав - будто подождав чего-то, прислушиваясь, и не дождавшись, - осторожно взяла первый аккорд; над безмолвной ночной степью пронеслось низкозвучное тревожное рокотание...
      Соткалась в темноте и охватила нас, обняла странная, напряженная атмосфера, рожденная строгим перебором струн. Я сидел ни жив ни мертв: он снова здесь, возник в темноте за моей спиной, и я ощутил его беззвучное, давящее дыхание, тяжесть его взора, пронизавшего пепельный мрак.
      Ветерок усиливался, дышал все настойчивей.
      Женя пела, прикрыв глаза, в непривычно низком регистре, медленно и почти без мелодии, вкрадчивым, почти молитвенным речитативом, словно обращаясь к кому-то из нас, но постепенно мелодия проявилась...
      Я не заметил, как слезы навернулись на глаза.
 
Приляг на отмели, обеими руками
горсть желтого песка, зажженного лучами,
возьми... и дай ему меж пальцев тихо стечь...
Закрой глаза и слушай, слушай речь
плещущих волн морских и ветра лепет пленный,
и ты почувствуешь, как тает постепенно
песок в твоих руках... и вот они пусты.
Тогда, не раскрывая глаз, подумай, что и ты
лишь горсть песка... Что жизнь стремленья воль мятежных
смешает как песок на отмелях прибрежных...
 
      – Ой, Женька, да ну тебя! - пролепетала восторженно плачущая Пружанка. - Вот с этим романсом ты в ГИТИС точно поступишь! Правда, Жень, ну чьи стихи, скажи-и-и!..
      – Анри де Ренье... - почти шепотом, с досадой отвечала Женя. - Но не в этом дело чьи... вы слушайте просто, хорошо?.. Потом скажете свое мнение... в целом... мне это важно...
      Но возгласы Пружанки сделали-таки свое дело - сбили напряжение, которое вдруг сгустилось до почти невыносимого. Я перевел дух, тихонько отер слезы... Женя едва слышно вздохнула прерывисто.
      – Счастливая ты, Жень: дал тебе Бог талант... - донесся из темноты голос Антона.
      Женя нетерпеливо и досадливо тряхнула головой: мол, не отвлекайте.
      – А теперь романс на мои стихи... слова мои... уж не обессудьте...
      _______________
      – Ну-ка, математисьен, что представляет из себя коэффициент k в графике f(x) = kx + b?
      – Отвяжись... Не знаешь, могу просветить: тангенс угла наклона прямой f(x)к оси х... Чего тебе вообще от меня надо?!
      – Ах-ах, мы знаем про тангенс! Похвально, похвально, юноша!.. А теоремку Пифагора уже выучили?
      – Отвали ты... корчишь из себя...
      Ты в ответ схватил меня за рукав, пригреб к себе и - шепотом, наклонившись, придвинув к моему уху пухлые губы почти вплотную, дыша противно-жарко и пришамкивая от удовольствия:
      – Да не знаешь ты математику, не знаешь! Я - знаю, а ты - нет! И не видать тебе МГУ, как своих ушей!..
      Он убавил громкость своего голоса:
       – Застрянешь в своем вонючем Азовске на всю твою оставшуюся жизнь... А Женьку я у тебя забираю, забираю... Она не для тебя создана... Разуй зенки, глянь, как она на меня смотрит!.. Раздвинет она передо мной свои белые ноженьки, раздвинет... И меня лупалами не сверли, не поможет. Я так решил, и я это сделаю! Заруби себе на носу: ты слабак, и всегда был слабаком, и всегда будешь слабаком. И никогда ничем иным, понял?!
      _______________
      Я каждое слово твое мучительно помню, поганец; каждую интонацию.
      _______________
      – Спасибо, - с чувством произнесла Женя, бережно принимая от Вани полный стакан вина.
      А багряная заря в небесах над нами делалась все шире, наливалась карминно-палевым сиянием, и уже на траву, на пологий склон Турецкого вала, на далекий горб скифского кургана, на крыши наших палаток ложился могучий, туманный, розоватый отствет.
      – Господи, какая красота, а!.. - прошептала Пружана. - Ребятки, помяните мое слово: сколько лет пройдет, а мы будем эту зарю помнить!..
      Женя улыбнулась... Она отпила немного вина. Я смотрел, как она пьет вино. Она поставила стакан на землю возле матрасика и оглянулась на меня. Мне показалось, что у нее в глазах блестели слезы.
 
Немой придавлена дремотой,
Я задыхалась в черном сне.
Как птица, вздрагивало что-то
Непостижимое во мне.
Я возжелала в буйном блеске
Свободно взмыть, и в сердце был
Тяжелый шорох, угол резкий
Послушных исполинских крыл.
И грудь мучительно и чудно
Вся напряглась - но не смогла
Освободить их трепет трудный,
Крутые распахнуть крыла.
Как будто каменная сила
Неизмеримая ладонь
С холодным хрустом придавила
Их тяжкий шелковый огонь.
С какою силой я б воспрянула
Над краем вековечных круч
Но молния в ответ мне грянула
Из глубины багряных туч!
 
      Не только я, не только чувствительная Пружана - наш добрейший, но неколебимо трезводуший Ваня, и тот поглядывал на Женю едва ли не с испугом... Антон, стушевавшийся и взволнованный никогда не слышанными непривычными, но первоклассными стихами, давно отсел в темь за кругом костра, и безмолвная его Тася где-то тулилась в темноте рядом с ним... Женя повелевала духами воздуха: вдруг стих ветер, и сделалось душно. И я увидел: на северо-востоке, над морем, висело черное облако, неизвестно откуда взявшееся на засыпанном звездами небе, и край его, облитый багрянцем восходящей луны, змеился молнией... Томительный, вяжущий дыхание аромат тимьяна усилился; степь, как живая, обступала нас все тесней: холмы, лесополоса, земля - все сдвинулось с места и, кружа, приближалось к нам...
      _______________
       ...на дуэль!.. Ты подлюга, Литвин!.. от моего удара ты увернулся легко: сноровисто, чисто, по-боксерски молниеносно нырнул под мой кулак, и в следующий миг у меня что-то будто взорвалось в голове, и в глазах погасло; и моментально вслед за этим - разящий удар под ложечку, который лишил меня способности дыхания. Я упал - как потом выяснилось, врезавшись затылком в кирпичный цоколь...
      – Это же подлость, не по-мужски, - кипятился Антон, - ты должен был предупредить, что у тебя первый разряд по боксу!
      – С какой стати? Дуэль бы не состоялась. А так я получил удовольствие, мозгляку морду набил и указал ему его подлинное место. И вообще, я никому ничего не должен. Это вы все мне должны.
      – Усыпить бы тебя, как бешеного пса! - не выдержал и вмешался в дискуссию добрейший наш Ваня.
      _______________
      Я вздрогнул: гром гитарного аккорда пронзил мне сердце, и высокий голос Жени, исполненный тоски и страха, разнесся над пустынной, раздвинувшейся под светом зари степью, предупреждая о близящейся беде:

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7