Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Из глубины багряных туч

ModernLib.Net / Аверьян Игорь / Из глубины багряных туч - Чтение (стр. 4)
Автор: Аверьян Игорь
Жанр:

 

 


 
Был день как день: дремала память, длилась
Холодная и скучная весна.
Внезапно тень на дне зашевелилась
И поднялась с рыданием со дна.
"О чем рыдаешь ты?.. Утешить не сумею..."
Но как затопала, как затряслась!..
Как горячо цепляется за шею,
В ужасном мраке на руки просясь!..
 
      Выпустив из рук гитару, Женя стиснула ладонями лицо и разрыдалась. Я, не помня себя и не стесняясь ребят, бросился к ней, обнял ее; плечи ее тряслись неудержимо.
      – Ты что?! - выкрикнула она, обратив ко мне заплаканное, исказившееся от отчаянья лицо, и стряхнула мои руки с плеч...
      Пружана ахнула и подбежала к ней, по дороге невзначай зацепив ногой чайник и опрокинув его, и вода вылилась в костер - извивистый клуб пара, как джинн, с шипением понесся в черное небо...
      _______________
      Следом за девчонками, скрывшимися в своей палатке, и Ваня с Антоном удалились, не докучая разговорами. Ваня оставил мне жбан с вином. Я воссел на моем надувном матрасике наедине с потухшим, источавшим последний горький дымок костром... Я посмотрел в озаренное небо. Никакого облака не было там, где минуту назад висела на небосводе его темная багряная масса, уже величественно-отрешенно сияли звезды... Смутный голос в темноте за спиной бормотал глухо и невнятно о каких-то "руинах души", и меня тянуло оглянуться на него, но я принудил себя не оглядываться.
      Взошла наконец луна, которую так ждала романтичная наша Пружана. Огромный и словно набрякший кровью лиловый шар, источенный, как гнилой плод, огромными безобразно-бесформенными пятнами томительно-медленно взмыл из бездны и поплыл по небу.
      Расступился мрак. Все преобразилось. Вокруг расстилался безмолвный багровый простор. Далеко справа теперь ясно виднелась пологая насыпь Турецкого вала, а у его подножия тускло отсвечивала гладь озера в обрамлении густых зарослей камыша. От озера уходила в степь и исчезала в мутной дали лесополоса. Скифский курган, под которым расположились наши палатки, казалось, дышал, как спящее исполинское животное: серые валуны на его склоне шевелились под зыбким светом луны, словно пытались выпростаться из земли и уползти на другую сторону, в тень...
      Я был один, как дикарь в первый день творения. Я был одно целое с этой кровавой луной, с обсыпанной туманным багрянцем степью, с камышами и невидимым за холмами морем, и посему мир был безучастен ко мне: как луна безучастна к степи, как степь безучастна к морю. Логически выдержанная, как в математике, формула, из которой следовало, что в этом мире не было никого, кому я был бы нужен.
      От одиночества саднило сердце. Женя, Женя...
      Я налил вина в свою походную алюминиевую кружку и с наслаждением, не испытанным доселе, выпил изумительное ванино вино до дна, духовной жаждою томим.
      Тоска бушевала во мне, ибо я понял, что умерла прежняя жизнь; предчувствие нехорошего, стоящего на пороге, охватило меня; я пребывал в растерянности: раняще-пронзительные романсы Жени, которые она составила на стихи Зинаиды Гиппиус, Набокова-Сирина, Мережковского, еще кого-то из эмигрантов, показали мне, в каком узеньком, удобно убогом мирке я жил до сих пор.
      Как в царстве теней, не касающемся меня, прошла для меня свадьба тети Любы и Павла Сергеича минувшей весною; я знал - из невзначай услышанных разговоров тети Любы и баб Кати - о сомнениях тети Любы, пока у Павла ее Сергеича тянулся процесс развода (он ради тети Любы оставлял жену с двумя детьми) - знал, но как-то не проникался, какие же муки душевные должна была испытывать милая моя тетя Люба, почти мать мне... Мой родимый дом перестал быть для меня таким родным после того, как в него переселился Пал Сергеич, мужик-то и ничего вроде, да ведь - чужой. "Что мне за дело до него? почему я должен жить с ним?" - недоумевал я все это время, не дав себе труда вникнуть: а что же сейчас делается в душах тети Любы и Пал Сергеича? Я как въяве видел пред собою улыбающееся, чуть оплывшее лицо тети Любы (ее беременность стала уже заметна), ее сверкающие, тревожно-вопрошающие меня глаза. "Как я мог отвернуться от нее, как я мог?" - горестно спрашивал я себя.
      В ту ночь будущее вплотную подступило ко мне наконец и потребовало ответа: как я собираюсь в нем жить с людьми, о которых я ничего, оказывается, не знаю; в ту ночь я ощутил, что вот оно, мое будущее, стоит предо мною, с каждой секундой втекает в меня, обновляя меня и понуждая спрашивать себя: что я есмь? для чего живу?
      _______________
      ...как вдруг две невесомые руки коснулись меня, словно бесшумно подлетела и села мне на плечи птица.
      – Я была неправа, - прошептала Женя, и тепло ее дыхания обдало мне щеку. - Тимон, Тимо-о-он... - шептала она неистово, словно звала меня откуда-то издалека.
      Моя щека сделалась мокрой: Женя плакала.
      – Я не знаю, что со мной. Я сегодня какая-то... Как тургеневская барышня... Тимон, я люблю тебя... не думай плохого... Тимо-о-он...
      Луна тем временем вознеслась ввысь и побледнела, уменьшилась, пропал ее кровавый багрянец, и великолепное, классически чистейшее магическое сияние залило бескрайнюю степь. У Жени на плечи было накинуто байковое одеяло, и она укрыла им и мои плечи: было уже прохладно. Мы целовались долго: пока не побледнели звезды на небе. Ночь простиралась вокруг прозрачная, как кристалл. Блестело под луной далекое озеро с камышами, белели валуны на гладкой насыпи Турецкого вала...
      Мы обогнули курган - палатки наши скрылись за его склоном; одеяло упало на траву, и Женя, обвив руками мою шею, увлекла меня вниз... Она лепетала:
      – Тимон, Тимон... я люблю тебя, люблю...
      ...Ее запрокинутое, залитое светом луны прекрасное лицо, дрожащие закрытые веки, едва слышное дыхание... Я догадывался уже, что она уговаривает себя, что здесь надрыв, что она обманывает меня и себя. С каждым мгновением она отдалялась все дальше, она уходила, уходила от меня, она уже была не со мной... Но с кем? Из-под прижатого века показалась слеза и скатилась по виску; гримаска страдания исказила ее черты; она даже застонала, прикусив нижнюю губу и отвернув от меня лицо - в тень, прочь от лунного света... Я прервал любовное объятие, не в силах более длить эту муку; она моментально приподнялась и некоторое время сидела, обняв себя за колени и спрятав в них лицо; она молчала, я тоже... Потом она торопливо оделась и ушла, не оглянувшись на меня; а я сидел, пока не стало светать. Занималось утро... Вдалеке по верху Турецкого вала проехал велосипедист, рыская рулем - наверное, спросонья, - и ненужный свет от фары плясал пред ним. Там, гда пару часов назад бледно багрянела заря, небо наливалось мощным золотым багрянцем: там скоро должно было взойти солнце; и опять над морем плыло темно-лиловое облако, неизвестно откуда взявшееся, и свежий утренний ветер уже шелестел в травах.
      _______________
      Официант принес стейк и два кофейника с черным кофе. Я прервусь, милый мой читатель: утомился.
      Надеюсь, ты догадался, что курсивом я выделил то, что произошло спустя полгода после описанной поэтичной ночи в степи. Это я записал, чтоб не забыть и потом развить.
      Литвин пришел к нам спустя полгода, в одиннадцатый класс, в третьей четверти, после зимних каникул. Он приехал в Азовск из Алма-Аты. Его отца назначили на строительство Района парторгом ЦК. Была тогда на крупных объектах такая должность надсмотрщика от ЦК партии. Литвин не скрывал от нас, что считает отца своего человеком номер один на Районе и в Азовске, выше даже всесильного и очень уважаемого академика генерала Ионова, выше секретаря горкома. Полагаю, что такого мнения прежде всего придерживался его папаша (даже внешне личность, надо сказать, гадкая: плотная гора жира с ртутно бегающими глазками; неприятен был также его протез: вместо правой руки из рукава высовывался протез в черной кожаной перчатке). По нескольким фактам, говорить о которых здесь неуместно, полагаю, что отец его был такой же подлец, как и сынок.
      Однако стейк стынет.
      _______________
      Да, Литвин, в отличие от тебя, вечно неутоленного, я был счастлив, как дай Бог всякому, и не ты похитил счастье у меня, не ты.
      Как видишь, все кончилось задолго до тебя.
      _______________
      Мы с Женей не сделались врагами, Литвин.
      Молчаливо меж нами установилось, что последняя близость для нас невозможна; но, Бог мой, эта невозможность не разрушила нашей дружбы! Тебе, лоб дубовый, такой тонкости чувств не понять.
      Мы с Женей часто были вместе по-прежнему; мы сидели за одной партой, что было естественно; я по-прежнему часто бывал у нее в доме; у книжных стеллажей в кабинете В.Ф. я провел с нею много сладостных часов.
      (В. Ф. попросил меня только никому не говорить, что за книги имеются в его библиотеке; разумеется, никто бы ему не запретил их иметь - для академика его уровня цензуры уже не существовало; этой просьбой он просто соблюдал этику отношений с внешним советским официозом, к коему, кстати, сам и принадлежал. Да и прав он был, конечно: если б Нина Николаевна наша узнала, что Женя и я (и Ваня иногда, и Пружанка, и Антон) читали стихи Набокова, Ходасевича, Парнок, Иванова, Гиппиус, Мережковского, и все заграничных, западных, антисоветских издательств- думаю, у нас, несмотря ни на что, были бы серьезные неприятности.)
      _______________
      Мы не успели с тобой, Литвин, толком обсудить, почему ты так ополчился именно на меня. Это, между прочим, не так уж и неважно; не хочу вдаваться в анализ разных тонкостей и гнусностей твоих - я не тяну до Достоевского, как и ты не тянешь до его сложных духом и не лишенных своеобразной высоты негодяев. Но понять тебя мне какое-то время хотелось. А я долго не понимал, что ты - воплощенная посредственность. Просто не понимал! Твоей логики изломанной! Чего ты, собственно, хотел?! Чего тебе надо было от всех нас?! Во всех твоих действиях присутствовал некий вектор; тенденция ощущалась, знаешь ли, душок...
      Итак, в жертвы ты выбрал меня.
      Сначала ты отнял у меня чемпионство Азовска по блицу, ходил гоголем, глазами на меня сверкал - но я, к тому времени уже всецело погрузившийся в подготовку к мехмату МГУ, переступил через это поражение без утруждения души; тогда ты переключился на мое лидерство в классе как математика. Ты нашел самый чувствительный нерв во мне: я не скрывал ни от кого, что собираюсь поступать в МГУ, что хочу стать математиком, что в этом - вся моя жизнь. Ты приставал ко мне на переменах, высмеивал прилюдно - но добился того только, что я всерьез занялся азами за пятый-шестой классы (которые пропустил, когда еще математикой не интересовался).
      Ты, Литвин, целеустремленно рыскал, рыскал вокруг меня - дабы непременно торжествовать, упиваться своим превосходством. Тебя раздражало, что меня уважали Шура-в-кубе, Ни-Ни (за мою эрудицию в литературе), математичка Софья Кондратьевна, физик Дрыч (Дмитрий Дмитрич), а ты, несмотря на свое капитанство в городской волейбольной команде, от которого ты так быстро оттер Антона (заслуженно, заслуженно оттер! - у тебя, бывшего обитателя казахстанской столицы, был первый взрослый разряд, а у Антона, провинциала из задрипанного Азовска, всего лишь первый юношеский, да и играл ты лучше, и стати у тебя внушительней были), несмотря на то что побил меня в шахматах, несмотря на то что контрольные по математике выдавал быстрее меня - да Господи, все ты делал лучше меня, все! - но ты оставался как бы пятном фона, на котором блистали ванина, антонова, моя звезды. У тебя ничего не получалось с лидерством в классе и с унижением меня. Ты быстро понял, что математикой тебе меня не взять, - и на какое-то время оставил меня в покое, и, быть может, и навсегда бы оставил, если б я случайно не сделался осведомлен о твоей уж подлинно гнусности. И грянула дуэль.
      Света Соушек была самой незаметной девицей в классе: остроносенькая, гладенько причесанная, маленького росточка, невзрачная, как подросток, неизменно одетая в коричневое форменное платьице с черным фартучком (а к одиннадцатому нашему классу уже появилась в школе вольница в манере одеваться), она в классе неизменно держалась неслышно и скромненько. Мы ее невольно сторонились. И вот почему.
      Кажется, в пятом или в шестом классе наша классная руководительница Нина Николаевна случайно обнаружила, что Света под пионерским галстуком носит медный крестик на цепочке. Не помню, почему это обнаружилось; помню лишь невообразимо зловещую тишину, вдруг установившуюся на уроке. Помню монументальную Нину Николаевну в монументальном темно-синем платье, в туфлях на толстых массивных каблуках высившуюся перед партой, за которой сидела тщедушная Света. Нина Николаевна держала в ладони крестик, извлеченный из-под узла пионерского галстука, и голосом, от которого леденело все вокруг, вопрошала у помертвевшей от страха девочки:
      – Этто что такое, а? Этто что такое, я спрашиваю!
      Мы в первый (и единственный) раз тогда видели Ни-Ни визжащей от гнева вышедшей из себя настолько, что ею начисто позабылись каноны учительского поведения и достоинство интеллигентной женщины.
      – Вон отсюда за матерью, сектантка! Чтоб мать немедленно пришла сюда, не-ме-длен-но!!!
      Я до сих пор помню, как Света неслышно семенила к двери, сжавшись от обращенного на нее всеобщего внимания, под испепеляющим взглядом Ни-Ни. Минут через двадцать чья-то рука втолкнула Свету в класс с такою силою, что бедная девочка едва не упала. Ее заплаканное лицо было опущено долу.
      – Мать привела? - спросила уже пришедшая в себя Ни-Ни.
      – Да, в коридо-о-оре...
      По-видимому, этот случай пришелся на пору, когда в стране бушевала борьба с сектантством. В Азовске как раз прошел суд над какими-то адвентистами; из соседней школы, № 1, исключили девятиклассника Витьку Йоса, родители которого были известными в городе баптистами (у них в доме еженедельно собирались баптисты на молитвы) и который во всеуслышание заявил, что он тоже верит в Бога и баптист; его-то исключили, но и директора школы № 1 сняли и завуча тоже; око-то не дремало... Так что непристойный страх монументальной Ни-Ни перед невзрачным медным крестиком понятен, как и вполне пристойный страх невзрачной Светы перед монументальной Ни-Ни. Прозвучало роковое, страшное в те годы слово: "сектантка", которым Свету невидимо отрезало от нас на долгие годы. Мы откачнулись от нее непроизвольно, конечно; подчиняясь яду общественной атмосферы.
      Ни-Ни велела ей пересесть на первую парту, и рядом с нею не посадила никого. Сейчас-то я понимаю, что это пересаживание было публичным аутодафе, поражением в правах - изоляцией прокаженного. Но мы, простодушные провинциальные пионерчики, не почувствовали привкуса казни. Ну, пересадила и пересадила. Не знаю, переживала ли сама Света. Думаю, что тогда - не особенно. Ее, конечно, больше в тот день заботила неотвратимая расправа (за то, что не сумела скрыть крестика от супостатов), которая ожидала ее по возвращении из школы от фанатично верующей матери. Откуда-то мы знали, что мать ее - суровая фанатичка и заставляет Свету то ли в церковь с нею ходить, то ли в секту. Позже, повзрослев, она, конечно, не могла не чувствовать одиночества на своей первой парте: мы ее по инерции как-то сторонились.
      И вот ты сел рядом с нею, Литвин, в тот январский, твой первый в нашем классе день, и она вспыхнула, объятая пламенем смущения. Я в тот момент словно впервые увидел ее.
      Я вдруг увидел ее расцветающую женскую красоту, Литвин. Грациозность посадки ее головы; изумляюще совершенную линию от маленького, прозрачного ушка к тонкой шее и далее к плечу, миниатюрному, нежно выточенному; она исподлобья взглянула на тебя, непроизвольно, может быть, стесняясь - какой водопад прозрачной, чистейшей серебряной воды окатил тебя, Литвин, из ее светлых, источающих сияние глаз! Я внутренне ахнул от неожиданности. А на ближайшей же перемене ты сбежал от нее, и вместо тебя, свежего человека из другого мира, ничего не знающего про нее и уже этим притягательного, рядом с нею оказался замухрышистый Васька, вечно шмыгающий носом, неприятно пахнущий и невзрачный росточком и серой внешностью. Он еще пребывал в детской неразвитости, тогда как Света, незаметно для всех нас, уже превратилась в цветущую девушку.
      Конечно, заметили, что у вас со Светой что-то завязалось. Твой уход на камчатку не мог не задеть ее. Серебристо-прозрачный окат ее глаз не остался незамеченным тобой. Впрочем, мы настолько привыкли не замечать Свету, что роман ее с новичком не вызвал даже девчоночьих шушуканий. Света продолжала держаться наособицу, и я думаю, она и тебя попросила не выставляться.
      Я открою тебе тайну, Литвин, о которой ты не мог даже догадываться: я увлекся Светой. Внезапно обнаруженное ее преображение глубоко поразило меня - в самое сердце, сказали бы в старину. Нет, разумеется, мое сердце принадлежало Жене; это был мой рок; но я тайком теперь на уроках со сладким волнением смотрел на светин профиль, на ее трогательно-милую косичку, полумесяцем облекавшую тонкий затылок; однажды она мне даже пригрезилась во сне, в котором я раздевал ее (а когда раздел, увидел пред собою обнаженную Женю и проснулся с тоской, от которой до рассвета вертелся без сна). Когда обнаружилось, что меж вами что-то есть, я испытал укол ревности и досады; разумеется, между мной и Светой ничего быть не могло, но... Словно что-то, не начавшись, оборвалось в моей жизни; отголосок чудной мелодии прозвучал в тишине и растворился в пространствах. Так просто, без усилия, ты взял то, что никогда не взять было мне.
      _______________
      Часы на Clock Tower бьют час и три четверти; глубокая ночь. В дневном шуме их не слыхать, а ночью бой их гулким набатом разносится над спящим Батсуотером. Пора спать.
      Голова пуста. Странно видеть, как строчка за строчкой, страница за страницей перетекает на экран компьютера содержимое души.
      Закончив страницу, сразу выдаю ее в принтер. Я не буду править написанное. По мере того как пустеет голова, утолщается стопка напечатанного текста на краю стола. (Гейне, описывая попойку, говорил: головы тяжелеют, а бутылки легчают. Впрочем, к чему я вытащил на свет Божий сию цитату, не знаю. Наверное, это последнее, что оставалось еще в моем мозгу в этот вечер.)
      Баста на сегодня. Ложусь спать. уже не чувствую запаха, потому что привык к нему. Перед сном, пока буду принимать душ, подниму раму на всю возможную высоту.
      Снаружи, кстати, накрапывает дождь.
      Спокойной ночи, дорогой мой.
      Это не тебе, Литвин. Это читателю.
      _______________
      Весной одиннадцатого класса я уже работалза письменным столом по-настоящему: до песка в веках, до серых пятен перед глазами, до ощущения выжатости; баб Катя, которая с февраля месяца стала часто болеть, пересиливала себя, между обедом и ужином варила мне какао с молоком (прочитала в "Науке и жизни", что какао полезно для мозгов) и приносила чашку мне в комнату.
      Вкалывал я истово, именно тогда почувствовав сладость работы за письменным столом, за листом бумаги, сладость преодоления сопротивления непознанного и нерешенного, сладость творчества, которое одно наделяет жизнь смыслом.
      Это тоже было переживанием счастья, которого ты, Литвин, я знаю, не ведал: тебя терзали другие страсти.
      Баб Катя опасалась, как бы я не надорвал нервы, осуждала мои долгие бдения над учебниками и поэтому искренне радовалась, если я вдруг ломал свой рабочий график (очень простой: вернувшись из школы, я обедал и усаживался за стол - и работалдо ужина и после ужина, дотемна), отрывался от стола и отправлялся или к Жене (поменять взятый у В.Ф. томик стихов - привычка читать стихи перед сном еще долго у меня оставалась - и прогуляться с ней в пустой зимний парк), или в спортзал с Антоном поразмяться, покидать мячик в кольцо. В спортзал, кстати, я стал ходить реже - из-за тебя, придурок: ты появлялся там часто, и веселые, беспечные разминки наши превратились в какое-то дурацкое соперничество с тобой.
      В один из таких мартовских вечеров я возвращался из спортзала. Тебя в тот вечер в спортзале не было, настроение нам своей фанаберией никто не обгаживал, никто нам, ничтожествам, не доказывал, что он сильнее и сноровистей нас может обращаться с мячом; и мы с Антоном и его ребятами из ДЮСШ славно погоняли мяч.
      Выйдя из спортзала, я обнаружил, что уже стемнело. Я по привычке выбрал самую дальнюю аллейку парка, по-над обрывом. В этом пустынном уголке парка мы с Женей обычно гуляли: отсюда несколько лет назад начался наш первый спуск к морю, где-то здесь когда-то росла погибшая в день норд-оста софора. Аллейка вывела меня к танцплощадке - круглому каменному возвышению, на краю которого возвышался навес в виде раковины, где летом размещался оркестр.
      В пустой танцплощадке есть что-то грустное. Словно тени танцующих слоняются вокруг в тишине запустения.
      Меня потянуло посидеть в тишине. Я поднялся на площадку, пересек ее и расположился в раковине. Здесь было стыло и темно, попахивало кошками. Я закурил (мы тогда курили короткие и вкусные болгарские сигаретки "Сълнце") и безмысленно сидел в кромешной теми. Наверное, это был момент, когда над человеком пролетает тихий ангел... Я думал о Жене, о своей любви к ней, о Москве, о МГУ.
      В тишину вплелись звуки шагов и разговора - негромкого и неразборчивого, но по-земному сердитого.
      Ангел улетучился...
      "Конечно, должен!" Вдруг я узнал твой шершавый голос, Литвин. Ты произнес четко, словно продекламировал: "Просвети неразумного, что именно он должен сделать!" В голосе присутствовала твоя снисходительная, кривая, мутная улыбочка с издевкой.
      Девица - это была Света - сорванным, надрывно зазвеневшим голоском, со всхлипом каким-то, не то простонала, не то выкрикнула: "Жениться!"
      В этот момент я увидел вас: сначала Свету, в бедном пальтишке, понурые скобочки плеч... За нею плелся ты. Я еще глубже посунулся в темноту, спрятал в ладони горящую сигаретку. Я не мог уйти: сразу за раковиной светил фонарь, и, как я ни хоронись в тени, вы б меня увидели.
      – Как ты это себе представляешь? - сухо полюбопытствовал ты. Ты демонстрировал терпение и умудреность, стоя красиво и независимо, глядел в сторону, в темноту над морем, а маленькая Света, сутулясь, мялась и смотрела, не отрываясь, снизу вверх в твое отвернутое лицо.
      – А я скажу, как представляю! Очень даже просто! - она говорила громко, с вызовом, словно была не в себе. - Нам учиться осталось всего четыре месяца, у меня ничего не будет заметно! А как получим аттестат зрелости, так и распишемся!
      – А дальше? Я уеду в Ленинград, поступать в университет. А ты? Со мной?.. Слушай, а ты не специально залетела, чтобы меня захомутать, а?
      Света с рыданием мелко отступила на шажок и вдруг врезала тебе кулаком в физию - молниеносно и, наверное, очень сильно, потому что ты отпрыгнул, пришлепнув ладонь к левому глазу, куда пришелся удар. Ты ничего не успел сказать, а Света уже растворилась в темноте.
      _______________
      Павел Сергеич, муж тети Любы, был главврачом нашей азовской горбольницы № 1. Это он отговорил Свету от аборта. Света родила сына, писала мне тетя Люба в ноябре месяце, когда уже в Азовске для меня все кончилось, когда я уже превратился в москвича и учился в университете.
      На выпускной бал Света не пришла: в последние недели экзаменов стала заметна (во всяком случае, мне, знавшемуее тайну) отечность лица, лихорадочная припухлость губ и вокруг ноздрей; вообще, она как-то покрупнела, налилась в плечах; Женя, конечно, и другие наши девочки догадывались; переглядывались, пошептывались; Ни-Ни ненавидяще ела Свету глазами; конечно, и разговоры всякие наверняка были в учительской, но, слава Богу, хватило совести (а может быть, элементарной практичности; скорее всего, именно практичности; думаю, что будь на месте директора не мужик, не Шура-в-кубе, а баба - например, свирепая в своих добродетелях Ни-Ни или кристально-коммунистическая историчка и обществоведка Мария Самуиловна, было бы Бог знает что; а впрочем, скорее всего, ничего не было бы; тебя отбил бы папа - не римский, а твой: негодяй-отец прикрыл бы негодяя-сыночка) не поднимать скандала - достаточно было истории с исключением из школы в апреле, за два месяца до окончания, лучшего ученика школы Вани Синицы, шедшего на золотую медаль.
      В апреле в дом к Ване нагрянула милиция и застигла его в подвале, то есть в лаборатории, в момент, когда Ваня выгонял на своем аппаратике спирт настоящий, восьмидесятипятиградусный; этот спирт был ему нужен как рабочий ингредиент при разработке фильтра против винного камня. Составили актик, аппаратик изъяли, делу дали ход... Учитывая отличные характеристики Вани и прочее, уголовного дела против него заводить не стали, оштрафовали родителей, а Ваню исключили из комсомола и из школы.
      (Спустя шесть лет, когда Ваня, отслужив уже армию, окончил экстерном школу рабочей молодежи и учился на третьем курсе сельхозинститута, он писал мне в Москву, что получил патент на этот аппаратик и на свой способ выгонки спирта.)
      В апреле, когда с Ваней случилась катастрофа, я пребывал в смутном состоянии какого-то странного, раздробленного существования: я жил одновременно в нескольких мирах; один мир - это математика; садясь к письменному столу, я словно входил в блистающий острогранный город с роскошно широкими и просторными улицами, гостеприимно перемежающимися пышными цветущими садами, город, освещенный благожелательным светом неведомого и невидимого солнца; атмосфера в этом городе состояла из вечно свежего ионизированного воздуха, которым дышалось свободно и радостно. Именно - свободно и радостно. В этом городе не было тебя, Литвин.
      Второй мир располагался по соседству, за дверью моей комнаты - это был теплый мир моего дома, мир любящих меня баб Кати и тети Любы, мир светлоликого Павла Сергеича и моего восьмимесячного двоюродного братика Лешика, которого я возлюбил как родного - трепетно и сладко.
      Но стоило мне выйти на улицу из калитки нашего двора, как подлинность мироздания, в стенах дома казавшегося единственным, рассыпалась мгновенно, и я оказывался в окружении мрачных призраков, в мире, где отсутствовала основа бытия; в мире, где все пребывало зыбким, тенеподобным и странно-угрожающим; в этом мире твоя тень сопровождала меня всюду; она закрывала от меня благостную, тишайшую, нежную весну с легким теплым туманцем по утрам, который легкий теплый ветерок навевал с моря; в этой тени тускнело прозрачное цветение вишен, миндаля и абрикосов; твоя тень и Женю накрыла, и Женя ради тебя покинула меня в ту весну - душою покинула... Меня окружила тесная стена одиночества и неуверенности в себе, которую ты осознанно и настойчиво ввинчивал в меня, презрительно похихикивая и иронизируя.
      Мучительно нервное существование в нескольких разорванных меж собой мирах подвигнуло меня на глупость: в конце марта я вызвал тебя на дуэль - за то, что ты позволил себе в присутствии нескольких парней (но, на беду, ни Вани, ни Антона со мной не было) обозвать Свету Соушек. Я, сорвавшись, потребовал заткнуться, иначе...
      – Что - "иначе"? - с подлым, провокационным спокойствием надменно осведомился ты.
      – Дуэль!!! - заорал я вне себя.
      – Ага, - подыграл ты с обычной своей мутной, ехидной ухмылкой, - когда ждать секундантов?
      На меня взирали как на свихнувшегося, как на остолопа, с луны свалившегося... Дуэлянт! Мы не знали, что у тебя первый взрослый разряд по боксу, иначе, конечно же, меня не допустили бы с тобой драться. В принципе ты мог бы пришибить меня и насмерть. После нокаута меня еще два дня пошатывало и подташнивало, я даже один день школу пропустил. Вероятно, это было сотрясение мозга. Баб Катя, которой я опрометчиво рассказал о "дуэли" и о том, какой ты подлец, расстроилась смертельно и даже тайком позвонила В.Ф. и Шуре-в-кубе. Она, плача, причитала в трубку: "Он же сирота, как можно..." Она грозилась даже в суд подавать. И только мой истеричный выговор ей заставил ее утихомириться.
      Тогда-то Ваня и заявил тебе, что тебя следовало бы усыпить, как бродячую шавку. Через две недели его выгнали из школы.
      _______________
      Только что позвонила мисс Дженнет Джонс. Из-за дождя прогулка переносится на завтра, сообщила она. Таким образом, у меня освобождается день для работы над записками. Я отвожу себе еще один день на них, после чего обязан возвратиться к монографии о Т-преобразовании. Впрочем, мой мозг работает над монографией параллельно с работой над записками. Я уже знаю, как определить область существования Т-аргумента в (-n)-мерном пространстве Арбутова. Синтемология будет жить.
      У мисс Дженнет Джонс удивительный - глубокий, мягкий, теплый - голос. Я словно въяве вижу пред собою ее смарагдовые глаза, совсем такие, как у Жени. Я, конечно, разочарован тем, что наша прогулка расстроилась. Меня тянет к мисс Дженнет Джонс.
      Снаружи из низких - близких - облаков хлещет дождь.
      Спускаюсь в ресторан обедать.
      _______________
      В мае баб Кате стало совсем худо. Павел Сергеич старался не выказывать тревоги, но это у него неважно получалось. Вскоре баб Катя и вставать перестала...
      Я научился сам варить себе какао.
      Когда я одевался на выпускной бал (вечером 21 июня, в понедельник), она почувствовала улучшение и даже встала с постели. Она научила меня в этот день завязывать галстук двойным узлом (до этого я знал лишь одинарный). У нее сияли глаза, в которых блестели слезы счастья. "ну вот и вытянулитебя, Атеня; серебряный медалист! будущий студент МГУ! Как Никуля с мамой радовались бы!.. Господи, слава Богу..." И когда я уходил, баб Катя перекрестила меня вослед. Для этого она вышла на крыльцо. Она стояла на крыльце, держась за дверь, освещенная заходящим солнцем; у ворот Сысой Псоич, не видевший ее столько времени и скучавший по ней, вскочил, радостный, гремя цепью и повизгивая. Я расстегнул ему ошейник; он кинулся к баб Кате и осторожно, все понимая, положил передние лапы ей на пояс; как он глядел на нее!.. Она, смеясь, трепала его по лбу, а он лизал ей руку...
      В мире, который я оставлял, выходя на улицу, царило счастье, Литвин; радость, тепло, умиротворение.
      В мире, где пребывал ты, я задыхался от пустоты вместо любви (Женя покинула меня) и от неуверенности в будущем.
      – Деньги и власть!

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7