Из закругленного края - то есть из кормы - торчит, косо поднимаясь над водою, металлическая мачта с коротким перекрестием на самой верхушке. Чья эта баржа - наша? немецкая? Говорили, что она затонула в ноябре 42-го, во время жестоких боев в этих местах. Соседка баба Тая рассказывала, что тогда море несколько дней было красным, а трупы плавали у берега, как черные лодки, перевернутые вверх днищами...
В августе 62-го я с Ваней Синицей и Антошей Сенченко плавал к барже. Мы никому не говорили об этом нашем мероприятии, потому что купаться в этом месте категорически запрещалось: место было проклятое. Мало того, что берег здесь, под скальным обрывом, опасен чрезвычайно, даже при совершенном спокойствии воды: здесь, у самого берега, где надо в воду входить, беспорядочно навалены природой обломки скал - острые и скользкие: покрытые водорослями, как слизью; и можно, поскользнувшись, здорово пораниться, а то и покалечиться. Именно здесь прошлым летом прибило волнами к камням двух утопленников.
(Я видел их - чернильно-бледных, с изъеденными рыбой пятками и плечами. Увиденное навсегда запало мне в душу. Один был черноволос, прямо-таки угольно-черен, с бровями, сросшимися над переносицей; у другого же, русого, над левой бровью помещалась точно такая же родинка, похожая за пятиконечную звездочку, как у меня; эта родинка на утопленнике поразила меня до ужаса... Волнение большое прошумело тогда по Азовску. Оно связалось необъяснимо и зловеще с потонувшей баржей.)
Доплыв до перекрестья торчащей из моря мачты, мы принялись нырять. Оказалось, что здесь глубоко: метров шесть. Я был единственным, кто из нас троих донырнул в тот день до ржавого железного корпуса, обросшего толстым слоем ракушек, и то лишь с третьей попытки - перед этим хорошенько отдышался, цепляясь за торчащую из воды мачту. И сразу, едва успев схватиться руками за шершавый рант борта (вода сердито выталкивала наверх), увидел: баржа, оказывается, лежала чуть накренившись набок, чего сверху, с обрыва, из-за ракурса не понималось взглядом, и в обращенном ко мне борте зияла пробоина - идеально круглая, сантиметров семьдесят диаметром. В черноте трюма шевелились, словно живые, длинные, плоские, ветвистые волокна морской травы - раскачиваясь тихонько, они ласково манили к себе... Пробоина была широкая, просторная. Туда можно было запросто вплыть - если б хватило дыхания.
Зев преисподней... Зов преисподней...
_______________
Ломко шуршали под ногами обмерзшие травинки. Я торопился: начинало смеркаться. Я бежал вдоль школьного забора. Впереди, на углу, над воротами детского профилактория уже загорелись фонари.
Вдруг что-то огромное, исполинское - праживотное - тяжело и тягуче вздохнуло, глуша рев норд-оста.
Я испуганно приостановился: что это? И - будто голова кружится?.. Спустя миг я догадался, что это не голова кружится, а - земля зыбится и, встряхиваясь, плывет из-под ног.
Впереди, в трех-четырех метрах передо мною, в земле разверзлась ровная, словно ударом ножа разваленная и косо пробежавшая от обрыва к забору трещина, щель, и огромный полуовал почвы (с куском змейкой вьющейся тропинки в бурой траве, в которой застряла снежная крупа, похожая на соль) с гулким шорохом поползла вниз, вниз - в пропасть.
Полуовал расширялся, и я увидел смятенно, как в пропасть тащится неодолимой силищей и часть школьного забора, будто когтем неким зацепленный; я онемел... Мягко и медленно его большие замшелые камни, отделяясь, отделяясь один от другого, беззвучно посыпались в пустоту.
Земля вздохнула, словно освободясь от тяжести; тропинка повисла над пропастью; и страшно, и странно зазиял там, где через секунду-другую я должен был оказаться - провал!
Другой его край ясно различался в быстро густеющем сумраке: под темной полоской гумуса белел обнажившийся слой глины; далее за провалом продолжалась тропинка; продолжался замшелый школьный забор; белел угловой столб этого забора; возле углового столба, где горел фонарь, подрагивала стволом и голыми черными ветками кривая раскидистая акация (словно черная распяленная лапа подземного чудища в судороге тянулась из земли: меня цапнуть); на третьем этаже серого здания детского профилактория свет в окнах уже проницал сумрак...
Норд-ост и не думал утихомириваться. В сумерках его визг и вой только усилились. С моря быстро надвигалась ночная темь.
И вновь земля судорожно подернулась под ногами, словно кто-то из-под почвы силился выпростаться. Вот-вот спину выпрет наружу.
Я стряхнул оцепенение и опрометью ринулся прочь от обрыва, в заросли тамариска у школьного забора. Упругие ветви, как розги, противно-больно стегнули по щекам, - но не до них, не до них! Я во мгновение ока оседлал забор. Здесь ветер толкался сильнее даже, чем намедни на суку софоры: там было на что опереться; здесь же - открытость и пустота со всех сторон; ветер едва не сталкивал меня. Я уцепился за камень и немедленно уловил зыбкие колебания кладки. Мелко вибрируя, стена поплыла из-под меня, и вибрация ее отозвалась в щиколотках и локтях неприятным, почти болезненным зудом, щекоткой. Оттолкнувшись от этой опасной опоры, я взмахнул руками и сиганул в синий сумрак - уже настолько густой, что не видно было, что там внизу, на земле.
Опять разнесся в пространстве, глуша вой ветра, тяжкий вздох подземного исполина. В последний миг я нашел в себе силы рвануться сквозь кусты сирени (которыми с внутренней стороны двора обсажен забор). Хладный и плотный взвихрь воздуха, дохнувшего прахом - последний, могильный, выдох земли, рухнувшей за спиною в пропасть, - ударил мне в спину. Я несся вперед, не разбирая дороги.
_______________
Кто-то из мудрых - скорее всего, Сенека - заметил: куда бы ни направлялся человек, он всегда направляется навстречу своей судьбе.
А может быть, и не Сенека. Может быть, это я сам придумал. У меня было достаточно поводов в жизни размышлять о судьбе и о ее путях. Сенека говорил об этом иначе. Он говорил - в письмах к Луцилию, кажется, - что для того нет попутного ветра, кто не знает, к какому берегу он плывет. И еще он (или Плиний Младший?) говорил о судьбе, что судьбы ведут того, кто идет, и тащат того, кто сопротивляется. Истины вполне бесполезны в практической нашей жизни, но когда начинаешь думать о душе и судьбе, память почему-то упрямо подсовывает их.
Так, сквозь сатанинский напор норд-оста, под его злобный вой и хохот, летел я навстречу своей судьбе. Я часто думал впоследствии: а что, если бы встреча моя с Женей произошла при других обстоятельствах?..
Я со всех ног улепетывал подальше от гибельного обрыва. Я промчался по плоскому и пустынному, как плац, школьному двору, врезался в школьный сад, кощунственно протопал по перекопанными нами осенью грядкам учебного огородика, ныряя под корявыми ветками слив и яблонек, и выскочил к боковому забору, где был лаз. Я увидел свет во флигеле жившего при школе нашего директора (того самого Александрова Александра Александровича, отравленное письмо коего я получил накануне), и у меня мелькнула мысль забежать к нему и оповестить о беде - как же, добрая треть территории школьного двора ухнула в пропасть! - но я почему-то отмахнулся от нее. Меня снедало лихорадочное... даже не знаю, какое слово подобрать. Чувство страха? Нет, определенно не страх! Определенно не страх!! Я не кокетничаю. Скорее нетерпение. Лихорадочная спешка, непонятная мне даже теперь, не просто подгоняла меня она меня гнала, гнала вперед!
Через лаз я выкатился на пустырек, примыкавший к школе, и по пустырю, по его ухабам и битым кирпичам, торчавшим там и тут, кинулся в проулок, мутно освещенный фонарями. Длинными плотными плетями летел из ночи на свет снег. Задыхаясь от долгого целеустремленного усилия, я бежал из последних сил по проулку вверх (здесь местность, удаляясь от моря, поднимается), вдоль заборов новеньких приземистых просторных коттеджей - под шиферными крышами, в один этаж, - построенных в последнее лето (для начальства: здесь хорошее тихое место, и море, и парк рядом). Коттеджи еще не были заселены, пустынно, ни души, только над одним крыльцом горел свет: здесь с недавнего времени жил полгода назад приехавший в Азовск из Москвы легендарный Ионов - генерал, академик, начальник строительства Района. Я несся не по тротуару, а просторной мостовой. Выюркнувшие из-за поворота два ярых света ударили по глазам и ослепили меня напрочь; визг тормозов я уже услыхал словно из-под ваты...
"Волга" успела остановиться, впившись в асфальт всеми колесами; это спасло меня: на полном бегу уткнувшись вытянутыми руками в обжигающе горячий капот, я не удержался на ногах - вдруг странно обессилел мгновенно, даже дыхание закупорилось - и рухнул под передний бампер.
Спустя секунду в струях снега и вое ветра, в мутном свете фонаря меня окружили незнакомые люди: парень в кожанке и модной кепке-канадке (шофер), седовласый моложавый мужик в светлом драповом пальто, полная дама в черной лисьей шубе - и круглолицая курносая девчонка в белом меховом полушубочке и в пуховом вязаном беретике; у всех перепуганные глаза; все обступили меня, руки ко мне тянут...
Я вскочил, преодолев унизительную позу поверженного. Кажется, у меня кружилась голова. У шофера был маленький острый подбородочек, остренький носик меж остреньких скулец, и он пулеметной скороговорочкой, зачем-то приседая предо мною и заглядывая мне снизу в лицо, спрашивал восторженно: "цел? цел? цел? цел? цел?" А я... я увидел прекрасное лицо девочки, ее глаза, и все другое на миг вообще перестало существовать.
– Да все нормально, цел!.. - отмахнулся я от обрадованного шофера.
Седовласый уютно обнял меня за плечи и засмеялся облегченно.
– Ну и слава Богу! - воскликнул он, но в следующую секунду пристально всмотрелся мне в лицо. - В самом деле все нормально? - строго переспросил он. - Если что не так, говори, не стесняйся. "Скорую" мигом вызовем! Голова не кружится?
У него было мясистое, породисто сложенное, умное лицо, нездешнее, неазовское, и выговор у него был не местный, а немного акающий - позднее я узнал, что якобы так акают все подлинные москвичи.
– Там обрыв морем подточило, - солидно и неожиданно для себя сказал я, догадавшись, что предо мною - тот самый генерал Ионов, от одного слова которого в нашем крошечном Азовске все приходит в движение. - От угла профилактория до парка... Полдвора школьного стащило.
– Что значит "стащило"? - Он нахмурился и загородился ладонью от ветра и снега, хлещущего в лицо, в глаза, в губы. - Куда?
– В небытие... - едва слышно ответил я, превозмогая сделавшееся явственным головокружение. - В преисподнюю...
_______________
Я заканчивал завтрак йогуртом, когда заверещал в кармане мой сотовый телефон. Звонил из Парижа Савва Арбутов, который раздраженным тоном известил меня, что по некоторым не зависящим от него обстоятельствам в лекциях образовалась недельная пауза, и он на несколько дней пересечет Ла-Манш и явится ко мне в Батсуотер, чтобы дообсудить то, что мы не успели обсудить несколько дней назад.
Савва Арбутов, доцент моей кафедры, в этом году прилетел вместе со мной на конгресс в Англию, а сразу после конгресса улетел в Париж читать лекции по синтемологии, и в частности, по Т-преобразованию, - на что он, как соавтор открытия, имел полное моральное право. К тому же я его об этом попросил: читать в Сорбонне должен был я, но меня волновала рукопись книги; он улетел в Париж читать лекции (и получать гонорар за них, разумеется), я же остался в Батсуотере писать книгу... И вот вместо Т-преобразования пишу записки.
Записки с того света- так их надо бы назвать. Потому что то, о чем я пишу, уже давно погасло в неостановимом потоке времени и перелилось в иной мир.
Приезд Саввы не радует меня. Несколько дней назад, а именно утром заключительного дня конгресса, он прибежал ко мне в номер с перекошенным лицом - у него даже веки нехорошо, жалко дергались - и, заикаясь, заявил, что он в своем докладе (который он должен был прочесть перед заключительным заседанием) обнаружил "туфту". В чем дело, он объяснять не стал, отмахнулся - потом, дескать; делать свое сообщение на конгрессе он отказался, к громкому огорчению всех, ибо Савву в мире математиков уважают неподдельно. Вечером того дня он, мрачный, улетел в Париж - и вот, не выдержав и недели, возвращается. Свобода передвижения, будь она неладна! И денег у Саввы тоже предостаточно, чтобы не жалеть их ради какого-то разговора. Я, кажется, знаю, ради какого; речь пойдет о границах существования Т-аргумента в
(-n)-мерном пространстве. Савва это
(-n)догадался ввести в методику определения области существования Т-функции, что позволило нам с ним решить множество чисто технических проблем; Савву же
(-n)-мерное пространство и мучает своей концептуальной неопределенностью.
Но его мучения ничего не решают: синтемология должна жить. Вот этого он, кажется, не понимает; и это я ему, своему, по сути, единственному талантливому ученику (остальные бездари и начетчики, щелкоперы), и должен буду объяснить раз и навсегда.
_______________
Меня увлекли в дом, чему я со своей кружащейся головой не очень противился. Разбитый большой палец левой руки перевязала девочка, которую звали Женей.
Голова перестала кружиться, поэтому я отправился в ванную мыть руки: меня оставили пить чай.
Я не сумел отказаться, хотя чувствовал неуместность своего присутствия там: выяснилось, что Женя и ее мать, Лидия Васильевна, та самая дама в лисьей шубе, только что были привезены генералом Ионовым с вокзала, с московского поезда; после полугодовой холостяцкой жизни он перевез наконец в Азовск свою семью.
Из крана лилась ледяная вода - но мне она показалась кипятком. Я кое-как намылил руки, хороня от воды бинтовую повязку.
Я вспомнил, что Шура-в-кубе еще неделю назад предупреждал нас, что дочь генерала Ионова будет учиться в нашем классе; что в Москве она училась в какой-то спецшколе, отличница и проч.
Генерал Ионов, академик, был начальником строительства Района. Никто не понимал, как можно строить Район, - но в Азовске говорилось именно так. Это была какая-то секретная стройка, что-то химическо-космическое. Полгода назад Ионова перевели к нам из самой Москвы.
...Зеркало на стене предо мною блестело настолько безупречной чистотой, что можно было легко представить, что его нет вовсе, что в нем - продолжение ванной, где моет руки кто-то, похожий на меня. Я уставился в зеркало: там пылало мое красное круглое лицо, над лбом - нелепо торчали вихры. Темнела пятиконечная звездочка родинки над левой бровью... Вдруг представилось непрошено: где-то на середине склона, под обрушенной глиной, из-под месива комьев, камней, корней, бурой травы, орошаемого долетающими сюда плевками прибоя, торчит худая белая рука, уже вялая, уже мертвенно-белая, иссиня-белая: в ней иссяк уже жизнетворный ток крови; и эта рука - моя!..
Словно в недоумении я повертел так и этак перед глазами собственные руки. Да, промедли я еще секунду на дурацком обрыве в мыслях о затонувшей барже - не имел бы я этой секунды, чтоб перемахнуть забор.
"О боги! Я только что избегнул смерти!" - из глубин моего существа прорвалась ко мне наконец эта весть.
И неудержимые нервные слезы вытолкнулись на щеки спазмами.
...Выплакавшись, я неторопливо, основательно оплеснул водой лицо правой рукой с дееспособной ладонью; подумав, и лицо вымыл с мылом. Это окончательно привело меня в порядок. Я вытер лицо и руки и придирчиво оглядел себя в блещущем чистотою зеркале.
Я уловил в себе тончайшую далекую мысль: мелодию; в мелодичном гуле пробилось сначала смутное, но с каждой миллисекундой все более яснеющее, близящееся, тяжелеющее: там, в провале, осталась какая-то часть меня, осталась; и очень просто даже представить себе, что я - там, а здесь так же блистал бы кран, блистало бы зеркало, стерильно безмолвствовала бы тишина, стерильно белели бы полотенца; совсем, оказывается, легко переходится грань от жизни к смерти, от смерти к жизни; даже - едва ли она существует, эта грань. Через забор сиганул - и порядок: и этот кран, и это зеркало, и эта тишина живут для тебя. И девочка Женя, чьи бездонно-зеленые глаза и милое курносое личико волнуют несказанно - ждет тебя в большой комнате с огромными, до потолка, стеллажами книг.
А не сиганул бы, то есть не было бы у тебя тогда для этого секунды, они жили бы не для тебя.
Без тебя.
Но так же бы сияли, сверкали, белели.
Только девочка сейчас не ждала бы тебя. Разбирала бы как ни в чем не бывало свой чемодан с дороги.
Что-то невыносимо несправедливое есть в таком порядке вещей. страшное. И еще я думал тогда (до сих пор помню): когда человек умирает после долгого и болезненного хворания, тогда смерть почти естественна: она вымучена долгой логикой страданья, она - итог. А во внезапной смерти есть какая-то отвратительная, издевательская насмешка судьбы над человеком.
До сих пор звенит, льется вода из крана; до сих пор мальчонок стоит, опершись руками о край умывальника, согбенный, как старичок, и смотрит, смотрит на себя в зеркало... Пристально-пристально смотрят на меня из зеркала мои темные серые глаза...
– Батюшки мои!
Захлопотала, заметалась по дому баб Катя: у Атени красное лицо, воспалены глаза, губы обметаны!..
– Догулялся! Простыл ведь на таком ветру-то! Да это можно разве?! Я уж думаю: где ты есть? Ты уж когда звонил; поди, два часа назад? Где ты телепался столько времени-то?! Да у тебя температура! Господи, где ж аспирин?..
"...несите прочь медикамент..."
А ночью грезилось как въявь: с зловеще тихим шумом рухнул последний берег, а за ним - беззвучно разверзалась бездна; пустоты обнажались, и испуганно бледнело прекрасное лицо (Женя, Женечка...), - и виделся капюшон: серый, из грубо-шершавой плотной ткани, с широкими краями-складками, тяжко, словно гигантские брылья, бьющимися на ветру... И мучительно, мучительно было то, что никак не разглядывалось лицо в его тени, только зелено-пламенные дьявольские глаза вспыхивали в черной глубине его.
Женя впоследствии рассказала мне: и она не спала в ту долгую смятенную ночь; она лежала без сна в своей новой, еще пахнущей недавно покрашенными полами спальне; не спала - что-то мешало ей; впервые в жизни она терпела бессонницу и вставала несколько раз: не зажигая света, подбегала к окну и вглядывалась в темень за окном (не в силах преодолеть искушения: глядеть в ночь, словно там кто-то звал ее), где неистовствовал ветер и ревело невидимое море.
_______________
О незнакомце возле забора, странно напоминавшем меня, баб Катя, таинственно понижая голос и волнуясь, рассказала мне спустя года два... Я отмахнулся, лишь на миг задумавшись романтически об Агасферах и прочих блуждающих духах; к тому же я читал в те дни "Замок Отранто" Уолпола. Отмахнулся и забыл. Хотя иногда морозец пробирал меня, когда вспоминались почему-либо утопленники, прибитые волнами к камням на берегу...
И сейчас вот почему-то вспомнил.
Вот почему: второй утопленник как две капли воды походил на тебя, Литвин.
_______________
Она пришла - точнее, деликатно вторглась в номер: бесшумно, с неизменными ярко-красным пластмассовым ведром, с шампунями и с шваброй (сложный и красивый дизайн которой не имеет ничего общего с дизайном наших простецких русских швабр). В отеле "Лорд Литтлвуд" вместо общепринятых на Западе ковровых покрытий в номерах обычные дощатые крашеные полы: в этом мне видится приятный изверт стиля - отдает старой доброй Англией, как в романах Диккенса. Поэтому она приходит не с пылесосом, а со шваброй.
Она с порога одарила меня лучезарной улыбкой, и я с удовольствием увидел ее ухоженное лицо и веселые смарагдовые глаза. Такие же смарагдовые глаза были у Жени. Появление горничной означает, что мне пора уходить на прогулку. Что я и делаю.
Не коверкая смягченное сомерсетширское произношение, мне не дающееся, я на аккуратном английском языке, каковому меня выучили за четыре месяца оксфордского курса в Москве, сказал ей: "Доброе утро; я ухожу на прогулку и не буду вам мешать" - и под сопровождение ее всегдашнего "уэй уи уок уэарз" оставил ей поле ее битвы, а сам спустился по пустой мраморной лестнице мимо огромных старинных напольных часов в безупречно лакированном темно-бордовом корпусе и с золоченным, ослепительно сверкающим маятником (воплощенная английская добротность!). Кивнув молодому, с иголочки одетому оливковолицему мулату за стойкой reception, я вышел на мокрую после только что кончившегося дождя Бэрфорд-стрит.
Перед подъездом отеля согбенный седобородый чернокожий в униформе возился с моечной машиной. Тротуар перед отелем был покрыт шампунной пеной: старый негус драил его с шампунем.
Я поплелся вверх по Бэрфорд-стрит.
Странно: и там, на свежем воздухе, меня не отпустил проклятый горький запах. "Уж не заболел ли я каким-нибудь нервным расстройством?" - думал я встревоженно, нюхая воздух, как собака. Погруженный в эту мысль, я натолкнулся на рыжего малого, возившегося с замком рольставней возле витрины бара. Рыжий вскинул на меня зеленые глаза, удивленно и сердито вытаращился я, разумеется, извинился, после чего глаза его потеплели. Он посторонился, давая мне дорогу, и сказал дружелюбно:
– Ничего страшного, бывает со всяким, когда задумаешься.
Рольставня с грохотом юркнула вверх, и рыжий малый быстро открыл обнажившуюся дверь.
– Заходите в мой бар, сэр, - пригласил он, - я вас каждое утро вижу, и каждое утро вы проходите мимо. Кружечка лагера или чашечка кофе с утра в "Веселой Дженнет" - хорошее начало для успешного дня.
"Merry Jannette", прочел я над входом. От этого нехитрого словосочетания - вслушайтесь, чуткий мой читатель: "merry Jannette" повеяло чем-то несказанно притягательным; я словно воочию увидел пред собою смеющееся лицо молодой женщины со смарагдовыми глазами... Вслед за рыжим я ступил в мягкий полусумрак и подсел к стойке, стараясь держаться непринужденно.
– Лагер? Эль?
– Кофе, - попросил я. - Мне еще работать.
– Вы первый сегодня, поэтому кофе за счет заведения, - сообщил малый. Его лицо казалось мне знакомым, но я никак не мог вспомнить, где я его видел.- Вы из этих, сэр?.. - осторожно полюбопытствовал он, ставя передо мной чашечку кофе и микроскопический кувшинчик со сливками. - Из
математиков?
Я сделал глоток, отодвинув сливки. Терпеть не могу кофе со сливками.
– А вы что-то имеете против них?
– Знаете, сэр, я считаю, что они - опасные люди. Никогда не знаешь, что у них на уме и чего от них ждать. Сделают какую-нибудь мерзость, но так это аранжируют, что по-ихнему выходит, будто мерзость эту ну просто необходимо было сделать! Никто не понимает, чем же они занимаются. Конечно, мы живем в мире демократии, и каждый делает, что считает нужным, но мы-то должны знать, что из их формул выйдет? Строчат-строчат свои уравнения, нанизывают друг на дружку свои интегралы с дифференциалами, царство небесное сэру Айзеку Ньютону, и вдруг - бац!- и вся рыбка наша у берега передохла и поплыла по волнам брюшком вверх или мутировала и превратилась черт знает во что, в каких-нибудь уродов с задницей вместо головы... Уж я-то знаю, у сестрички Дженнет дед был из таких... Такого наворотил! Сам, бедолага, запутался, во что-то ввязался и так и сгинул бесследно... Говорят, дьявол его залапал... Или вдруг: вот русские изобрели ракету с искусственным интеллектом. Ужас ведь, а?! На вас, маленького, беззащитного человечка из мяса и жилочек, несется механической монстр на ядерной тяге, начиненный атомной или водородной бомбой, да еще с искусственными мозгами, которых не заморочишь!.. По TV недавно показали такую ракету...
– Как вас зовут, дружище? - перебил я.
Малый, словно ждал этого вопроса, моментально выложил предо мной на стойку визитную карточку.
MERRY JANNETTE
бар для батсуотерцев, предпочитающих уют
Хозяин заведения - Майкл Джонс
– Для хороших людей и друзей - просто Микки.
– Мы с вами нигде не встречались, Микки?.. Мне нравится у вас, - сказал я. - Уютно... А откуда такое симпатичное название: "Merry Jannette"? Очень мило.
– Мою сестру зовут Дженнет. Дженнет Джонс. Может, слыхали? Она работает горничной у вас в отеле. Это ее идея - чтобы я заимел бар. Она же меня и деньгами для этого ссудила. Поэтому я назвал заведение в ее честь. А что, неплохо звучит: "Merry Jannette". Она и в самом деле очень merry, моя сестричка Дженнет.
– У нее смарагдовые глаза. Вы с ней очень похожи.
– Вы ее знаете, сэр?! - восторженно завопил малый и всплеснул веснушчатыми руками.
– Если она дала вам денег на обзаведение, значит, она очень обеспеченный человек; зачем же ей работать горничной?
– Она ученый, сэр. Социолог... или социальный психолог, что ли... как-то так... Словом, философиня, - засмеялся Микки. - Она хочет основательно изучить людей и вообще порядок вещей. А что плохого в работе горничной? Главное в наш демократический век - быть полезной людям, она так считает... Я считаю, что демократия - это!.. - Он патетически потряс руками в воздухе, словно намеревался из кого-то невидимого душу вытряхнуть. Сестра моя пишет стихи, сэр; ее печатали уже в литературном приложении к "Тimes", в апреле; скоро сборник выходит...
Без вкуса пройдясь по набережной Ходдесдон, я кружным путем (чтобы не проходить мимо окон "Merry Jannette") вернулся в город. Солнце вынырнуло из-под пелены облаков и устремило мягкое свое сияние на темно-бурую листву буковой рощи, что не по-английски просторно раскинулась над кромкой обрыва.
Под густыми кронами редко растущих буков дышится легко; я даже приостановился: в этом месте я еще не бывал.
Вдалеке классически-живописно теснятся темно-красные крыши портового квартальчика Батсуотера. Огромная пустая равнина Океана смотрит на меня и хочет что-то сказать... Ясная, такая ясная, безмятежная картина! Ни в чем не угадывалось присутствие серокрылого капюшона - но я знал, что он здесь, рядом. В сердце стеснилось от непонятной, нехорошей тоски. И в воздухе легко, но отчетливо тянуло знакомой мерзкой горечью.
Я возвратился в отель почти бегом, вышагивая по-русски: широко и быстро, забыв свою европейскую походочку.
А здесь - крашеные полы в моем номере трудами веселой философини-поэтессы Дженнет Джонс сверкают чистотой; постель убрана безукоризненно; свежие полотенца благоухают в ванной; на тумбочке у изголовья кровати - свежий букетик незабудок, анютиных глазок и желто-розовой садовой резеды; сегодняшние номера "Times" и "Bathswater Star". Все как обычно, как каждый день, но теперь от этого веет теплом и внезапной надеждой.
Смарагдовые глаза...
_______________
Вот я включил компьютер.
Девушка со смарагдовыми глазами по имени Дженнет Джонс стоит у меня за плечами и смотрит на экран.
Паук
Литвин, Литвин!.. Ты здесь, ты! А не Дженнет Джонс. Ты, ты!.. Может быть, потому и воняет здесь непонятным противным запахом. Перепорхнул сюда из Азовска, промахнув пропасть в тридцать пять лет. На всю жизнь ты, неотвязный, прицепился ко мне, лишив мою жизнь главного...
_______________
Нет, Литвин, я не дам тебе такого удовольствия.
Ничего ты меня не лишил.
На-ка вот кукиш, понюхай, поганец.
_______________
Следует признать: я испытываю некомфортную скованность и неуверенность, приступая к переворачиванию всего того, что связано с тобой. Разговор, который я не намерен более откладывать на потом, пойдет о тебе, паскудник. Ради тебя, может быть, затеяны эти записки. Я за свою жизнь настолько сжился с тобой, что пусть не без усилия, но представляю себе тебя, как будто я это ты и твои мысли возникают не в твоей, а в моей голове.
Мысли путаются.
Испытал ли ты хоть раз в жизни мгновение счастья? Сомневаюсь. Я, конечно, могу представить себе счастье паука, в чьих смертельных, постепенно лишающих жизни объятиях слабеет сопротивление несчастной мухи- а паук кайфует от этого. Вот этот кайф паука и есть его счастье.
Я знаю, что если ты и испытал счастье, то счастье твое было сродни паучьему.
А вот я был счастлив, Литвин. Счастье обрушилось на меня в день норд-оста и подобно норд-осту. Геологические пласты моего подросткового бытия сдвинулись подобно пластам земли, сдвинутым с обжитых за миллиарды неподвижных лет мест и обрушенным в пропасть.
Я испытал первый ласкающий укол счастья на следующий день после вышеописанного приключения моего в вихрях бури.
Под утро, когда мы все спали, утих норд-ост. И после рассвета воссияло лазурное небо, восстало безмятежное солнышко, в мире воцарились блаженное безветрие и колкая тишина. Мути, мглы, призраков - как не бывало. Море в стеклянном спокойствии и ясности блестело под солнечными лучами, широкое, ласковое, чистое...
У нас отменили уроки; для восьмого-десятого классов объявили субботник. С линейки Шура-в-кубе отправил нас домой, велев переодеться в рабочую одежду и к девяти тридцати явиться на школьный двор, к провалу.
Женя работала с нами, и место в нашей цепочке, где она находилась, между Светой Соушек и Пружаной Чеховской, нашей старостой, - сразу сделалось для меня центром вселенной, средоточием магнитных сил, непререкаемо заставлявших меня обращать к нему взоры. Всякий раз, когда наши взгляды встречались, Женя улыбалась. На сердце у меня расцветало.
Улучив минуту, она поинтересовалась, как моя рука. Когда субботник закончился, она заявила, что мы идем к ней домой, после грязной работы мне надо сделать перевязку. Мое цветущее сердце ликовало.
Тебе такое ликование незнакомо, Литвин.
_______________
На первом же шаге я запнулся и едва не сверзился с сыпучей глинистой кучи, но одолел неуместное волнение и уверенно пошел вниз, внимательно глядя пред собою и прочно ставя ногу - словно проделывал это в десятый или сотый раз; ладонь Жени чутко горела в моей ладони.
Наконец я спрыгнул к самой воде и обернулся к Жене. Изящная, как бабочка, она стояла на большом крутолобом валуне; протягивая ей руку, я совсем близко, пугающе близко, увидал ее колени под краем короткой юбки... Она пристально, насмешливо и надменно смотрела на меня с высоты и вдруг медленно соскользнула в мое объятье; дабы вдвоем не оступиться в море, мне пришлось ее тесно прижать к себе.