Когда станешь пеплом, я посыплю им свое кушанье. Когда войдешь в мою кровь, проложишь дорогу к тому, кто сейчас. – лишь капля звездной смолы, чтобы он мог спуститься из горба в мое чрево и превратиться в светило с живыми хрящами и фиолетовыми туманностями. Пусть он сойдет из горба в мое чрево ради всех летучих мышей, которые кружат надо мной в эту пору! Меня не страшит, если он в кровь раздерет мне нутро в поисках места во чреве. Меня ничего не пугает, лишь бы явился на свет истинный сын загубленного Круготвора, порожденный костями его серебряного скелета, а не кожей, разрезанной на куски, как те, которым дала жизнь Сиу. Сын мертвого, не в пример сынам от живых отцов, будет с годами не приближаться к смерти, а от нее удаляться. Он родится взрослым, я знаю, но потом станет юношей, мальчиком, ребенком и только тогда станет живым существом и начнет новый круг своей жизни, вернется к отрочеству, к юности, пойдет к старости и к смерти.
Близнецы, Кружисвет и Кружимрак. настороженно встретили сына горбуньи. Но тот не доставлял им хлопот, ибо совсем ничего не весил. Он стал для них забавой, но ускользал из их рук. как мыло, если они вовремя его не ловили.
Приближалась пора ураганов, и в конце октября, когда зелень стала оранжевой, трое братьев услышали немой зов дерева, огромного, гладкого, без единой ветви.
– Вы мне можете не верить, но это. – пристанище Круготво-ров.... – сказал им Круготвор-Мертвец, невесомый и потому самый подлинный Круготвор из всех Круготворов, ибо к тому же он был сыном летучей мыши.
– Как же мы туда влезем, как будем там жить,. – растерянно спрашивали друг друга братья,. – ведь у ствола нет ветвей, ведь там не на что опереться…
Лиана с зелеными кинжалами и с подсвечниками из белого воска предложила им свои плети. Из них близнецы могли свить веревки, а Круготвор Летучая Мышь, не отягощенный весом, поднимался и спускался как хотел.
– Высоко вам не взобраться… хи-хи-хи.... – смеялась горбунья.
– А разве белки и обезьяны туда не взбираются?. – отвечали ей близнецы.
– А как же вы спуститесь?
– Будем кружить.... – отвечали все трое, ибо и для невесомого спуск без веревки тоже был труден. – Уцепимся за веревки и будем кружиться, на то мы и Круготворы, внуки и сыновья Круготвора…
Тут появилась Сиу на гнедом жеребце, на котором далекий Ун Бате въехал в ее владения, появилась в то самое время, когда трое братьев в сопровождении, как это ни странно, скелета карабкались вверх по стволу со связкой веревок на плече.
Первым поднимался Круготвор Летучая Мышь, за ним. – юноша во плоти, дальше. – его брат, юноша-тень, и последним лез белый скелет, ухватливый, словно живой.
Долгие часы продолжалось мучительное взгромождение на дерево. Обливаясь потом и тяжело дыша, близнецы вместе со скелетом орудовали ногами, руками, коленками, пятками, натирали гладкий ствол песком, чтобы не скользить вниз.
Наконец, достигнув вершины, Юноша во Плоти, Юноша Тень, Сын Мертвеца и Белый Скелет повязались каждый веревкой и привязали другой ее конец к стволу, чтобы, кружась, опуститься на землю.
Привязанные длинными веревками к верхушке дерева, они бросились в пустоту, чтобы летать, как птицы, кружиться, как звезды. На Север и на Юг устремились близнецы, плоть и тень, сыновья Сиу и узла, сделанного из кожи их отиа; на Восток. – сын мертвого и горбуньи и на Запад. – скелет Хуана Кругогвора. в одеянии из звезд, счастливый, судя по его смеху. – полукружием смеялись зубы на черепе,. – счастливый и радостный оттого, что состоялся счастливый полет.
– Все славится делом своим,. – возвестила горбунья. – Сыновья, если с ними скелет их отца, вечно будут кружить!
– Внуки и сыновья Круготвора,. – приветствовала их Сиу со своего гнедого коня. – Никто и никогда еще не взлетал к облакам, не поднимался так высоко!
– Все славится делом своим!. – возвещала горбунья. – Они кружатся… кружатся… И не только они одни… Близнецы обратились в бабочек, птиц колибри, рыб и головастиков в водах… Кружатся… Кружатся… Вместе со скелетом своего отца, белоогненным шаром на пламенеющих крыльях; вместе с моим сыном, Кру-готвором Летучей Мышью, смеющимся, как вампир! Кружатся… кружатся…
Горбунья и Сиу обратили вверх головы, головы неподвижных гор, и смотрят, как в вышине парят те, кто не вернулся на землю, кто занят кружением звезд.
Кинкаху (О, смелые духом, слушающие историю Кинкаху, послушайте историю первую)
Я исчез из жизни людской вовсе не потому, что умер, так было бы лучше, а потому, что меня не видят, меня не слышат, меня не чувствуют, как, например, видят, слышат, чувствуют тех, кто рубит, пилит, варит, строит, печет, мелет, носит, сеет, властвует, лечит, ткет, пишет, отмеряет рисует, взвешивает, ваяет, поет и красит перья. Обо мне вспоминают только тогда, когда исчезает кто-нибудь из родных, и я прихожу в дом, словно призрак, словно образ самого исчезновений но все равно на меня не смотрят, они смотрят на другого исчезнувшего, того, за которым я пришел, а если я им что-нибудь говорю, они слушают, не слыша меня, ибо слушают причитания или ненужные слова, уходящие с ветром, слова того, кто призывают меня сюда в недобрый час, а если я начинаю их обнимать, ибо объятия дают утешение, они меня не чувствуют, словно бы обнимает не человек…
Так жаловался вслух Кинкаху, так говорил, так разговаривал сам с собой, облекая четкие мысли в расплывчатые фразы, шевеля пальцами неподвижных рук, потому что в этот вечерний час после всех непременных ритуальных возлияний голова У него шла кругом.
Потом он сказал, причмокнув вялым, тяжелым, шершавым языком, сладким от свежего пчелиного меда, придающего рассветны аромат напитку, который пьют при обряде исчезновения и делают из меда, древесной коры и воды, никогда не отражавшей глаз женщины,. – он сказал, взболтал, вытолкнул наружу свои слова:
– Ох, поступить бы мне в услужение к Богине Голубков Отсутствия, священной Иксмукане, и перестал бы я провожать, про» вожать исчезающих до перекрестка четырех дорог, где я их и оставляю, когда укажу им добрый путь, выведу на дорогу, с которой им не сбиться, и втолкую им, что не умерли они, а только исчезли из мира живых! Ах, если бы я мог поступить в услужение к Богине Голубков Отсутствия, священной Иксмукане, если бы мог я пройти вспять весь тот путь, что я прошел, сопровождая исчезающих, и дойти до Врат Календарных!
А пока он так говорил, его оранжевые глазные впадины увлажнялись, его слезы прорвали запруды.
– Ох, если бы я мог попасть к Вратам Календарным, меня бы уже не накрыло большое невесомое веко моей тени, я ускользнул бы от своей тени, которая всегда при нас, и прячется в нашем теле, и вечно напоминает нам, что и сами мы тоже тени, которые появляются и исчезают; веко, которое в час исчезновения есть само исчезновение, оно опускается на нас и накрывает нас целиком! Я пошел бы дальше, за Врата Календарей, по желтой циновке, сплетенной из кож светозарных змей, а все, кто по ней идет, минуют вечности, и я сделал бы несколько шагов и прошел бы весь путь, пройденный теми, кто исчез и кого я провожал, и больше никогда бы я не вернулся сюда, в Панпетак!
Он глядел на свои руки, окрашенные в синий цвет, а зубы его, тоже окрашенные, синели меж его толстых губ, которыми он все причмокивал, словно смакуя на исходе вечера дивное вино исчезновения, мечты о том, чтобы пойти в услужение к божественной Иксмукане и больше никогда не возвращаться в Панпетак.
Перед рассветом помощники постучали к нему в дом, но дверь не открылась. Сначала они стучали тихо, костяшками пальцев. Потом. – кулаками. Дело в том, что пришла пора исчезать человеку, построившему массу домов из камня в Панпетаке, который раньше был весь из живого дерева, из растений: дома из стволов, крыши из пальмовых листьев,. – а теперь окаменел, омертвел; пришла пора исчезнуть некоему Тугунуну, и надо было бдеть у его тела, тела пустого человека, до восхода солнца. Надо быть рядом, произносить над его телом такие слова, чтобы кости того, кто освобождается от плоти и уходит, не наполнились бы тишиной; надо петь, чтобы кости наполнились музыкой.
Когда помощникам надоело стучать в глухую дверь, они вошли в дом через курятник, переполошив сонных кур и петухов, и громко позвали:
– Кинкаху-у-у!.. Кинкаху-у-у!
Круги эха замирали в рассветной дымке. Ответа не было. На кухне в маленьком пепельном вулкане еще теплился огонек. Они взяли угли, оживили дутьем и зажгли от них сосновую щепку, которая сначала затрещала смолой и дохнула печальным ароматом, коснувшись огня, а потом запылала пламенем.
Постель Кинкаху была перевернута. Судя по его движениям, которые потерялись в постельном белье: повороты, верчения, удары, рывки, брыканье, коленки к груди, ноги врозь,. – судя по страшному беспорядку в комнате: посуда вся перебита, скамьи сломаны,. – битва была жестокая, но помощники не встревожились, а только ощерили в улыбке свои синие зубы, ибо знали, что такое случается всякий раз, когда Кинкаху бьется со змием своего ритуального опьянения.
– Кинкаху-у-у!.. Кинкаху-у-у!.. – звали они и звали, но никто не ответил, а круги эха замирали в рассветной дымке, и они ушли, чтобы самим проводить исчезнувшего Тугунуна, того, что построил дома из камня, дома из извести, ушли, пока солнце, о котором уже возвещали петухи, еще не окрасило землю. Но потому, что рядом не было того, кто мог свершать магический обряд, кости Тугунуна заполнились тишиной, а не музыкой, что, впрочем, он и заслужил, ибо создал каменные города и выбросил вон, в овраги, живые деревянные дома Панпетака, дома из стволов, пускавших ростки, пока люди спали, пускавших ростки и корни, дома со стенами из тростника цвета луны, с пирамидальными крышами.
Никто больше не слышал о Кинкаху. Он исчез исчезнув, он предпочел исчезнуть из Панпетака без хора плакальщиц, без музыки флейт, без своих помощников, которые могли бы стать его главными проводниками.
Козий пастух, с глазами, как черные градинки, рассказал, что на восходе дня перед ним появился и тут же пропал человек, спросивший, где находятся Врата Календарные….
О Кинкаху стали думать все, кто его слышал, о Кинкаху заговорили все, кто видел, как он движет слова, как он движет губами, движет своим языком, движет своими зрачками. – черными градинками, оставшимися от того града, который здесь шел в дни сотворения мира, чтобы у всех в Панпетаке были такие зрачки.
Исчез проводник исчезающих!.. Исчез сам Кинкаху!.. – плакали его помощники, грустя и радуясь, что кому-то из них придется его заменить. Но хотя весь город его оплакивал и вспоминал его добродетели и его пагубное пристрастие к ритуальным напиткам, Кинкаху был доволен, что исчез из Панпетака, где до своего исчезновения уже стал почетным исчезнувшим. – из-за своих обязанностей провожать исчезающих и из-за своего возраста, ибо очень старые люди, все, кто пережил свое время, живут, как исчезнувшие, среди живых.
Никто не сомневался. Это, конечно, Кинкаху расспрашивал Козьего пастуха, где находятся Календарные Врата, Кинкаху. который так прозывался по названию местности, знаменитой своими дикобразами-медоедами, самыми большими дикобразами и страшными пьяницами, потому что они пьянеют от меда и убивают всех, кто попадет в их липкие лапы; местности, славящейся также своими храмами и играми в пелоту.
– Ах, если бы божественная Иксмукана, Богиня Голубков Отсутствия, взяла бы меня к себе в услужение,. – повторял Кинкаху,. – но для этого мне надо отмыть ногти и зубы от синей краски!. – Так он и сделал. Казалось, не отмыл, а побелил свои ногти и свои зубы, пемзой стерев с них траурную краску. Нет больше синих жестов Кинкаху! Нет больше синих улыбок Кинкаху!
Он остался очень доволен своей работой и не узнавал самого себя, белорукого и белозубого, словно были теперь у него не ногти, не зубы, а белые зерна маиса. Теперь следовало обрезать волосы, длинные грязные струи застывших слез. Но обрезать было нечем. И пришлось закинуть их за уши. Ах, как приятно открыть уши! Он стал другим. Стал новым человеком. Надо слушать, слушать, когда стали свободны от ритуального занавеса из старческих косм раковины ушей, ранее не ощущавших солнечного тепла.
Затем он поел сладкого тростника, там, в глубокой долине у подножия гор Белые Орлы, названных так за свои голые, похожие на орлов высокие скалы; выпил сок из кокосового ореха и заснул, сжимая свой обсидиановый нож, страшась ягуаров и пум, уже почуявших его запах. Зубы и когти зверей внушали ему ужас, холодивший нутро, когда он валился с ног от усталости, и гнавший дальше, заставлявший карабкаться на деревья, оглядывать неоглядные дали, перепрыгивать через топи, когда появлялись силы. Он видел их следы, угадывал, чувствовал вдыхании ветра близость ягуаров и пум.
Той ночью ему не удалось убежать. Ягуар учуял человека в пещере. Кинкаху понял, что выхода нет, впереди. – подземелье, ибо над головой была темень без единой звезды. В глубине слышался шум падающей воды. И был там еще сверчок, сверчок, который своими горячими коричными глазками увидел, как вошел человек.
– Кинкаху, ты не бойся!. – сказал сверчок. – Я сильнее ягуара! Спрячься там, глубже, чтобы он тебя не учуял, а я обещаю тебя спасти…
Он был такой маленький, этот жучок, что Кинкаху на него и не глянул. Вот ведь жалость!. – говорил себе Кинкаху, придется мне не исчезнуть, а умереть! Меня, проводившего стольких исчезнувших к четырем дорогам, ждет не исчезновение, а смерть! Тот, кого пожирает зверь, умирает, умирает тело, и я сделаюсь тигром, перестану быть Кинкаху!
– Ты не перестанешь быть Кинкаху! Я спасу тебя!.. – отвечал его мыслям сверчок и все глядел на него своими горячими коричными глазками.
– Как же это я попал в лапы смерти!. – причитал Кинкаху. – Лучше бы мне исчезнуть! Лучше исчезнуть!..
– Я спасу тебя! Я спасу тебя!. – настойчиво стрекотал сверчок. – Я могущественнее ягуара.
– Ты могущественнее ягуара, несчастная букашка?.. – Он так же вознегодовал на жучка, как негодовал на самого себя за то. что верил, будто смог придумать слова утешения для самых тяжких минут после чьей-нибудь смерти.
– Я могущественнее ягуара! Я спасу тебя своим пением! Спрячься поглубже, чтобы он тебя не учуял. У меня союзников больше, чем звезд на небе, хотя они превратились в капли воды.
Грозная близость хищного зверя, прыжком оказавшегося в пещере (О, если бы отделить его ярость от золотых слитков его меха! О, сильные духом, слушающие истории про Кинкаху!), не позволила Кинкаху усомниться в словах сверчка, расспросить сверчка, правда ли он может спасать своим пением. Это стало последней надеждой Кинкаху. И он бросился в самую глубь пещеры, где шумел падающий вниз огромный поток воды.
– Эй, сверчо-о-ок!. – взревел ягуар. – Или ты замолчишь, или я тебя раздавлю…
– Это я раздавлю тебя!. – торжествующе стрекотал сверчок.
– Ты. – меня?
– Да, я. – тебя, потому что если я перестану петь, то пещера рухнет на нас! Я своим пением не даю обвалиться пещере, потому и пою!
– Замолчи, говорят тебе, и повинуйся! Я скорее умру подземлей, чем потеряю добычу и погибну от голода!
– Нет! Нет! Нет! Не могу замолчать! Я поддерживаю пением пещеру. Но я замолчу, если ты подождешь, пока я выйду отсюда! Я не хочу быть погребенным в этой мрачной пещере!
– Выходи, да поживее.... – зарычал ягуар на сверчка с горячими коричными глазками, он не смог его запугать, заставить умолкнуть стрекочущие углы подземелья.-У меня нет сил ждать, я хочу съесть добычу!..
Пение сверчка стало потихоньку вылезать из пещеры. Ри-и-и… Ри-и-и… Ри-и-и.... – слышалось ближе и ближе.
И замерло у самого выхода:
– Но смотри, как только я выйду, я уже выхожу, рухнет пещера, которая держится на моем пении…
Хищный зверь вместо ответа хлестнул себя хвостом по бокам. Оба удара отдались многократным эхом в темной-претемной пустоте.
– Ри-и-и!.. Ри-и-и!
Больше ничего Кинкаху не видел, закрылись огромные веки отвердевшем глины. Больше ничего он не слышал. Воткнулись огромные пробки отвердевшей глины. А его самого придавила тяжесть отвердевшей глины, душившей его, обращавшей в камень. Он не стал умершим. Он стал исчезнувшим. Это его утешало. Хотя он и не добрался до Календарных Врат. Но ему непременно надо было свершить над собой ритуал или, пусть так, самому исчезнуть, чтобы его кости наполнились не тишиной, а музыкой, чтобы его кости взяли и превратили во флейты, а из его черепа сделали бы маленький барабан.
(О, храбрые духом, слушающие истории про Кинкаху! Это. – первая, а их сотни!..)
– Кто меня бьет?. – спросил Кинкаху из своего глиняного панциря, твердого, как камень.
– Ты не знаешь, кто тебя бьет?.. – отвечал будто бы голос ягуара, но ягуар был раздавлен камнями в пещере, которая держалась на пении сверчка.
– Нет, я не знаю, кто меня бьет.
– А надо бы знать!. – отвечал голос, и по рычанию, более золотистому, чем ягуарье, Кинкаху понял, что то была пума.
– Я подожду, пока пойдет дождь и размочит твою глиняную кору.
– А небо чистое или в тучах?. – Голос у Кинкаху дрожал. Придется умереть. Умереть. Да, это страшно. – знать, что придется умереть. Почему не оставят его здесь в покое, погребенным, почти исчезнувшим и готовым исчезнуть совсем?
Он было заплакал, но скоро понял, что слезы могут размягчить его глиняный панцирь и пума приступит к пиршеству.
– Нет, я не должен плакать!. – говорил он себе, но все плакал и плакал, потому что никто и ничто не в силах остановить слезы того, кто собирается умереть.
– А небо чистое или в тучах?. – И в нем воскресала надежда. – Ты мне не ответила. – Вся его надежда была на то, что день выдастся безоблачным.
– Собираются тучи.... – Ответ пумы был краток и лжив.
– Ах, негодный сверчок, мой пещерный спаситель, будь ты проклят, лучше бы дал сожрать меня ягуару, потому как человеку едино, кто его съест, ягуар или пума, но по крайней мере ты не смог бы меня обнадежить тем, что капли воды, которых больше, чем звезд на небе, с тобой заодно и мне помогут спастись. А теперь получилось наоборот, они не защитят меня, как ты тогда говорил, а размочат мой глиняный панцирь, и пума меня разорвет на части.
От нетерпения пума стала рвать на себе усы. Кисточкой хвоета достала до своих клыков и стала ее жевать, всю обслюнявив от голода… правда, не очень сильно ее кусая, ибо сознавала с досадой, что не может отправить в желудок этот нежный кусочек. Ее глаза, как миндалинки, блуждали по чистому небу. Ни облачка не видать.
В страшной тревоге она забарабанила лапами по глиняному панцирю, защищавшему Кинкаху, и ликующий рык расколол тишину. Ударами лап она могла бы разбить твердую глину, и, как из разбитого горшка, оттуда вылез бы человек, сваренный в собственном поту или, как говорится, в собственном соку.
– Кто же меня спасет?. – спрашивал себя Кинкаху, чувствуя, как у него отдается в черепе, в голове, во всех костях каждый удар пумы по его глиняному одеянию.
Случилось неизбежное. После одного сильного удара твердокаменный глиняный шар со своим живым содержимым покатился вниз, под откос, к быстрой и глубокой реке. Молнией рванулась гибкая золотистая пума своей добыче наперерез, громом прозвучал ее рев, но упала хищная кошка спиной, лапами кверху в водяную стремнину, которая приняла шар, поглотила его, словно набросила на него траурное покрывало. А пума уже была на берегу, лизала своим щекотным языком мокрый мех и поглядывала на реку, туда, где меж камней из воды выглядывал не то призрак, не то человек с перемолотыми костями, с перемолотым телом, и ему, казалось, не выбраться из глуби речной, и несло его прямо на крутые пороги.
День разгорелся и угас. Разгорелся второй день и тоже угас. Разгорались и угасали многие дни со своими ночами, полными золотого блеска и страха.
Наконец смог Кинкаху выплюнуть горькую слюну, шевельнув перебитыми ребрами, открыв рот, будто воронку, высунутую наружу; выплюнул желчь, горечь мертвого огня, зазеленевшую среди крабов. – лакированных, прихотливых, и черепах с пепельным тельцем в роскошном черепаховом коробе.
Изнуренный, все позабывший, опустошенный, он снова почувствовал себя Кинкаху, потому что чувствовал благодарность, которая лианой обвивала грудь, вилась вокруг его дыхания. Кого-то же надо было благодарить за то, что он не умер, за то, что может исчезнуть вот так, совсем обессилев… Кого-то… И, глядя на небо, на его огромный лик в золотых оспинах, на мириады блистающих звезд, он вдруг вспомнил, что спасся и не утонул в реке потому, что капли воды быстро освободили его от глиняного панциря, а еще раньше он избежал острых клыков пумы потому, что эти же самые капли не вняли призывам дикого зверя, который рычал гулко и рокотливо, чтобы тучи подумали, что это грохочет гром, и прилетели бы, спеша накинуть на молнию горячие простыни дождя.
Сверчок ему это предсказывал. Полчища водяных капель, многочисленных, как звезды на небе, тебя спасут. Так и случилось. Но они пришли не в дожде. Они слиплись в легкие покрывала, чтобы спрятать его в глубине реки. А потом освободили его из перекатной пещеры, куда было заточено его тело. Каждый из этих круглых крохотных мирков разрыхлял частицы затвердевшей глины, смягчал, увлажнял их и уносил. И так получилось, что его тело стало свободным, поплыло вдоль берега и волей течения было выброшено на острые камни.
– Тиу!.. Тиу!.. – Мимо пронесся небольшой ястреб. Кинкаху качнул головой ему вслед, поглядел, как он вдруг замирает посреди голубого купола и камнем, метким и беспощадным, падает вниз, на водяную змею, но успевает выбрать другую жертву и, снова взмыв ввысь, уносит в своих коготках раненую куропатку.
– Ястреб! Ястребок!..
– Тиу!.. Тиу!..
– Ястреб! Ястребок, не куропатку ты держишь в когтях, а мое сердце! Каплю за каплей теряю я свой рубиновый мед, и никогда не дойти мне в тот край, куда шел. Я сбился с пути, и теперь туман мне застит глаза. Направь меня! Позволь избежать всех неправедных мест небосвода, этого лука четырех лучников, вместе пускающих стрелы со всех четырех сторон света! Не я первый приду туда, где солнце поднимает свои знамена, а я ведь как раз туда и иду, если не ошибаюсь, если Панпетак, этот хребет никчемной земли, вправду расположен среди чертополоха, на чертополохе, на Западе.
–Тиу!..Тиу!..
– Тиу!.. Тиу!.. Дай мне памятливость и мечты дальновидного человека. Мне надо идти дальше, но сначала мне нужно влить дождь в его серебряный шум, посадить сухие деревья в их тишину, спрятать по весне животных в их смятение. Боги, существа и вещи не могут быть брошены, я должен все привести в порядок, всех поместить на свои места под солнцем, в непостижимой тайне, во мраке, во всепоглощающем слове. Посреди моей груди замирает мое сердце, как ты замираешь среди чистого неба. Смогу ли я без сердца увидеть страну Богини Голубков ОТСУТСТВИЯ?..
(О, смелые духом, не смотрите на него, а слушайте!
Не смотрите на его заболоченное лицо, а слушайте!)
Ноги на камне не пускают корней. На камне, на извести, на песке. Потому я и смог убежать из Панпетака. Только из живых древесных городов никто не может уйти. Вот почему отсюда я уйду, стряхну сырой песок со своих грязных ног и уйду, да, теперь, когда крабы и пауки начинают думать, что мои пальцы. – это части их тела. А мое тело. – снаружи. Река навалила на меня мое тело. Внутри меня уже нет ничего. И тут может селиться смерть, которая уже тащит свои одеяла для сна. Звезды! Звезды-овцы мерцают, как будто блеют! Я иду против звезд и ветра!..
Легенда о поющих табличках
На деревянных навесах ступенчатых храмов из мглы и света, пирамидами устремленных ввысь; на деревянных навесах, отливающих красноватым цветом там, откуда широкие лестницы ниспадали подобно каменным каскадам; на воротах крепостей из окаменевшего града; на дверях домов, сложенных из стволов деревьев среди вечнозеленых холмов и существовавших всегда, на протяжении всехдней и ночей,. – везде появлялись на рассвете, одновременно с рождением новой луны, таблички с начертанными на них символами и знаками, служившие для пения и танцев; их оставляли там еще до зари. – никто не видел, как это происходит,. – возникавшие излесов Лунные Шептуны, никогда не открывающие своего лица, не оставляющие никаких следов, стремительные, осторожные, закутанные в легкое покрывало утреннего тумана.
После того как появлялись таблички для пения и танцев, фрагменты узора бесценных слов: гимны богам в храмах, военные песнопения на стенах крепостей, изящные песенки у дверей домов,. – Лунные Шептуны растворялись в толпе на рыночной площади, терялись среди играющих в мяч, пропадали в зданиях школ из белой глины; или же скрывались где-нибудь за городом, чтобы спокойно отведать ледяной луны, луны, которая все росла и росла и которую вскоре нельзя было ни вместить, ни охватить взглядом, ибо наступала первая ночь полнолуния.
Той ночью из одного храма мглы и света, первозданной мглы и бликов полнолунного золота; из одной крепости со стенами из окаменевшего града и зубчатыми башнями, желтовато-красными в ярком пламен и свечей-сосен; из одного дома среди зеленых холмов должны были раздаться голоса, в которых зазвучит священным гимном кукурузный початок, брызнет кровью сражений воинская речь и рассыплется цветами счастья мадригал, чтобы песнями о маисе, сраженьях и любви увенчать поэтическое состязание в честь лунного месяца.
Если голос раздавался из храма, пирамидой устремленного ввысь, то Лунный Шептун, автор сочинения, которое исполнял ось. облачался в праздничные одежды кукурузных полей, чтобы предстать перед жрецами, напоминающими небесные светила, заключенные в геометрические конструкции; он должен был услышать из их уст, помимо традиционных хвалебных речей, как нарекут они его именем Подобный Богам, и принять из их рук, к браслетах из жемчужных маисовых зерен, ожерелье неподвижных бликов, цепь из горного хрусталя, которая украсит его шею переливами сверкающих игл.
Если голос доносился с высоты какой-либо крепости со стенами из окаменевшего града, то Лунный Шептун. – сочинитель военного гимна, выбранного той ночью полнолуния для исполнения с дозорной башни, облачался в свет обновленной вселенной, чтобы предстать перед грозными ветрами, воинами в головных уборах из перьев кецаля, услышать, как его, под раскаты барабанной дроби, величают Непревзойденным Творцом Военных Гимнов, и принять из рук их. окрашенных кроваво-красным соком цветов питаайи, копье алмазной ночи…
Но кому предназначена награда за песни, рожденные живыми древесными соками, словами, что скрепляют понятия?.. Ее должен получить Лунный Шептун. – посланец радуги, услышавший, как его стихи распевали водном из домов, сложенных из стволов среди вечнозеленых холмов. Там. среди плодов со спелой, нежной мякотью, раскидистых ветвей чупамьелеса, кроваво-красных деревьев какао и птиц в клетках, в табачном дыме и уносящем сны тумане, он станет Повелителем Изменчивых Зеркал; там ему и должны вручить драгоценный Большой Шлейф Скорпиона и пойманную трепещущую голубку с оперением из пены.
Луна, сменяющая луну в долгие месяцы без дождей. Стихотворения, созданные для пения и танцев. Каждый лунный период заключал в себе и тонкий, нежный профиль молодого месяца, и огромный лик луны в первую ночь полнолуния, луны, кажущейся еще более огромной в зеркале неподвижного и бездонного озера; в этом двойном полнолунии воды и неба эхо повторяло имена Лунных Шептунов, и мелодии их песен украшали тишину божественной ночи.
Полнолуние, полночь. Таблички со стихами, нигде не прозвучавшими, служили для зажигания огня Летучих Мышей, превращавшего в мимолетный пепел сочинения, отвергнутые Всесильными невидимыми прорицателями, собравшимися в Молочно-Белой Купальне; и пока в золотом пламени огня исчезали рисунки, загадочные иероглифы, деревянные изображения. Лунные Шептуны, которым в этом поэтическом состязании в честь луны не удалось завоевать ни имени Подобный Богам, ни звания Непревзойденного Творца Военных Гимнов, ни титула Повелителя Изменчивых Зеркал, скрывались в лесах, где принимались сочинять новые песни и рисовать знаки на табличках то звенящей кровью певчих птиц, то бубенчиками водяных пузырьков, то капельками волшебной древесной смолы, комочками цветной глины и пылью камней-магнитов, притягивающих мелодии и мысли; они отдавали предпочтение маисово-желтому цвету в сказаниях о военных подвигах, небесно-голубому и зеленому цвету травы. – в любовных песнях: меж землей и небом кров для себя нашла любовь; и лишь по окончании лунного периода возвращались Лунные Шептуны в города, где происходили обряды, возвращались с только что созданными стихами, новыми фрагментами бесконечного узора бесценных слов, узора более долгого, чем человеческая жизнь, чем жизнь племени,. – узора, сотканного речью отдельных людей и целых племен, кочевых и оседлых, чьи поэты на подошвах ног с татуировкой астрологических знаков разносили повсюду загадочные стихи. Исчезали народности, послушно следуя предначертаниям созвездий, а поэтические строки оставались в отпечатках стоп стихотворцев на пыльной дороге.
Только семь раз могли участвовать Лунные Шептуны в поэтических лунариях. Только семь раз, ведь семь раз появлялся серебристый коготок ночи, семь раз деревья, озаренные лунным светом, сгорали,. – роняя не листву, а свои золотые ресницы,. – а небесная твердь начинала полыхать яркими вспышками отсветов: семь раз до боли сжимались упругие волны ночи, как сжимаются песчаные бугорки, когда их ласкает море; и если все это не могли почувствовать и передать в своих песнях одержимые луной безумцы. – тогда они подвергались позорнейшей из кар, издевательству и осмеянию: побежденные в поэтическом состязании, они становились пленниками, и вовремя гротескно-шутовского обряда жертвоприношения у них извлекали из груди шоколадную табличку в форме сердца.
Лунный Шептун Утукэль. – дождь зеленоватых волос, застывшая маска летучей мыши. – в последний раз принимал участие в состязании поющих табличек. Шесть раз подряд в новолуние с гор. поросших бальзамовыми и тамариндовыми деревьями, спускался Утукэль с пачками свежих листьев, увлажнявших росой строки его стихотворений, написанных кончиком жертвенного острия, но ему так и не удалось заслужить, чтобы Летучие Мыши из Молочно-Белой Купальни. – как называли Всесильных невидимых прорицателей Совета. – наградили его ожерельем неподвижных бликов, стрелой алмазной ночи или голубкой с оперением из пены. Хотя высшей наградой для Лунных Шептунов, наградой, к которой они больше всего стремились, было просто услышать, как их стихами. – священными песнопениями, эпическими и лирическими поэмами об урожае, сражениях и любви. – венчают первую ночь полнолуния.