Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Маисовые люди

ModernLib.Net / Классическая проза / Астуриас Мигель Анхель / Маисовые люди - Чтение (стр. 8)
Автор: Астуриас Мигель Анхель
Жанр: Классическая проза

 

 


Ведь у него было шесть монет — осталось после всех их затрат.

— Что ж, заплатишь — продам.

— Я вперед заплачу, чтобы ты мне поверил.

— Верить я верю и так, ты меня не обижай, мы с тобой компаньоны. А даром налить не могу, это против уговора.

Револорио остановился, сдвинув брови, черневшие на светлом лице. Говорил он хрипло, будто удавленник, — бутыль была очень тяжелая.

Он остановился, поставил бутыль, для чего пришлось лечь на землю, снял ее с плеча при помощи кума, который ради водки сдвинул бы гору, отряхнул пыльные руки и налил ровно на шесть песо в тыковку с черным дном.

Гойо Йик, Двуутробец, заплатил ему сколько следует, выпил в три глотка и с удовольствием причмокнул: так птица, напившись вволю, открывает и закрывает клюв. Потом он взял бутыль. Кум Паскуаль свое отработал, пришла его очередь.

Идти стало трудно и дышать труднее, теперь он весил больше, песок под подошвами громко скрипел Позади плелся усталый Паскуаль Револорио. Вдруг он приналег, словно ему что-то срочно понадобилось. Он сильно побледнел, но на светлой коже это не так видно.

— Кум… — проговорил он, приложив руку к сердцу, — худо мне, дохнуть не могу…

— Выпить надо…

— Помираю…

— А ты выпей!

— Постукай меня по спине и налей немножко…

Гойо Йик, Двуутробец, постукал его по спине.

— И налей… — молил Револорио.

— Чем заплатишь?

— У меня шесть монет имеется'

Револорио взял тыковку с водкой, Гойо — шесть монет.

— Это дело другое, а даром не дал бы, хоть ты тут помри. Водка была как сахар, хотя и не сладкая, и пахло от нее,

собственно, не шоколадом, а розой и шипами.

Наступил полдень. Гойо Йик все тащил свое бесценное сокровище, куму было плохо с сердцем. Навстречу им протопали Двадцать мулов, груженных бочонками вина, мешками кукурузной муки и металлическими изделиями. Кумовья прижались к скале. Мулы бежали рысью, вздымая пыль, погонщики шли за ними, а владельцы грузов ехали верхом с бичами в руке

— Хватит, кум, — сказал Револорио, стряхивая землю с лица, моргая и плюясь, — теперь я понесу, ты дольше нес, чем положено.

Гойо Йик два часа без малого отработал, как последний мул, поскольку у кума плохо с сердцем, и теперь, отделившись от скалы, дальше не пошел

— Если тебе не плохо, если не тяжело…

Двуутробец не вполне верил в кумову болезнь. Наверное, притворился, чтобы выпить. Чего-то у него сердце не болело, когда туда шли!

— Уговор дороже денег, моя очередь.

Кум Револорио взял бутыль, смеясь и неуклюже размахивая короткими руками.

— Ладно, только худо станет — скажи, и постой немного, я выпью.

— За деньги?

— А то как? Вот тебе шесть песо. Все по-честному, кум, иначе разоримся.

Револорио получил плату и налил с верхом тыквенную чашку. Водка зазолотилась на солнце. Двуутробец выпил ее одним духом.

Сверху посыпались листья — наверное, орлы или ястребы дрались на какой-нибудь ветке. Во всяком случае, в знойной и ленивой тишине сердито хлопали крылья, а с веток сыпались листья и цветы. Гойо Йик подобрал несколько желтых цветочков, чтобы украсить бесценное сокровище, которое теперь нес кум Паскуаль.

— Выпил бы ты, кум, а что так украшать, — сказал, останавливаясь, Револорио и засмеялся. Щеки у него пылали от солнца — шляпа в полдень не помогает, не дает тени.

— Не могу, кум, денег нету.

— ,Хочешь, шесть монет одолжу?

— Спасибо тебе. Начнем торговать — сочтемся. Покладистый ты человек! Не иначе, выручим много…

Револорио дал деньги Двуутробцу и налил ему водки в тыковку с черным дном. Казалось, что водка льется в голый, широко открытый глаз. Двуутробец попробовал — чистый шоколад! — и заплатил куму шесть песо.

— Значит я тебе должен, кум, и болен ты к тому же. Давай-ка я бутыль понесу, идти еще долго.

Они пошли быстрее. Гойо Йик нес бутыль на спине, Револорио ему помогал, как Симон Киринеянин.

— Если не трудно, кум, постой и продай мне водочки. К сердцу чего-то подступает, то оно бьется, то нет.

— Как не продать, обоим нам выгодно: тебе полегче станет, мне — деньги… Вот если бы мы даром пили, было бы нехорошо.

Водка забулькала, кумовья жадно глядели на нее. Двуутробец получил шесть монет, спрятал их и вскинул бутыль на спину.

— Пойдет у нас дело, — говорил он на ходу, — а чего ему не пойти? Хорошо, что мы с тобою, хоть ты и больной, оплачиваем издержки. Когда тебе худо стало, я тебя угостил, вот тебе и издержка. Но я, заметь, не от жалости тебя угощал, а по уговору. Так во г— придет у нас дело, и отправимся мы к такому доктору — Чигуичону Кулебро — он мне вылечил глаза и тебе сердце вылечит. Если, конечно, до того не помрешь.

— Лечили меня. Они говорят, да я и сам чувствую — у меня кровь проспиртованная.

— Ух ты! А чего это?

— Если кто много пил, водка в крови бродит, а попадет она в сердце — и "конец. Не выносит сердце водки.

— Как-нибудь да лечат эту хворь…

— Еще глоточек…

— Ты что го-во-ришь?…

— Пей, говорю, полезно тебе… и денежки плати.

— Вот тебе шесть монет.

Гойо Йик взял деньги и налил полную тыкву. Не водка, а прямо какао!

— Скоро придем, — сообщил Револорио. — Вот с этой вершины видно будет. Тут уже рядом семья Суаснавар, черт их дери, клад закопала. В старину они жили, еще при короле. Золота бочонки, камни всякие… Пока что никто не нашел. Не так давно были тут какие-то люди, белые-белые, прямо великаны, и черные, тоже не маленькие, копали, рыли, динамитом рвали. Весь верх от горы отлетел, во-он там… А клада нет как нет.

— Что поделаешь…

— А перемерли они от того, от чего и мы помрем. Нашли они клад у самогонщиков, там и застряли. Сперва, как пришли, белые отдельно ели, а негры им прислуживали. А потом, когда стали пить, белые служили неграм, и все со всеми обнимались. Водка, кум, штука вредная, но и польза от нее: нет ни дурных, ни хороших, ни бедных, ни богатых. Перед водкой все равны, все люди.

— С тебя, кум, еще шесть монет…

— Верно, да деньги у меня вышли. В долг попрошу — скоро разорюсь, а без денег не нальешь, кум?

— Чего там, кум! Ты мне под честное слово одолжил, и я тебе одолжу. Вот тебе шесть монет, из выручки вычту.

Тыква наполнилась снова, и Паскуаль выпил. Потом он заплатил шесть монет, которые ему одолжил Двуутробец.

— Деньги у меня есть, могу и выпить, — сказал Гойо Йик, расхохотавшись, — так смачно пил его кум.

— Ясное дело, — отвечал Паскуаль, пытаясь засучить рукава. — Дай бутыль, я налью, ты заплатишь.

Так они и сделали.

Паскуаль налил, Двуутробец выпил глоточками. Не дрянь какая-нибудь — тонкий напиток.

— Ах ты, господи, что за красота! — говорил он, смакуя Дивную жидкость, прошедшую глиняные сосуды и почему-то запахшую шоколадом, не дрянь какую-нибудь, тонкий напиток, но и крепкий. — Хочешь выпить, кум, давай бутыль, я тебе в тыковку налью, а ты заплатишь. Все по-честному. Я наливаю, ты плати.

— Хорошо придумал, кум! Люблю, когда честно!

Гойо Йик осторожно взял бутыль, жалея, что у него только Две руки, и налил Паскуалю. Двумя руками трудно держать бутыль на весу. Пустела она очень быстро.

Паскуаль Револорио припал к тыкве, выпятив губу и выкатив глаза, словно конь. Трудно не пролить ни капли, но он не пролил.

— Хочешь выпить, плати! — говорил ему Гойо Йик. — Кумовство кумовством, а дело делом.

Паскуаль чихнул, закашлялся, заморгал и захлопал в ладоши. Г ~~ Из-за тебя, кум, чуть я не захлебнулся! Водка в легкие попала. Вот тебе шесть монет, если ты такой вредный. А вообще, люблю деловых людей, никого они не пожалеют!

— Не вредность это, надо так, а то разоримся. Одни бездельники даром пьют. Водка пропадет — ее из брюха не выудишь, — и друга потеряешь или врага наживешь. Выпьют, а потом говорят: веди меня в тюрьму! А что с нее, с тюрьмы? Хорошо пьешь, смачно. Что-то и меня подмывает…

— Дай бутылочку, продам.

Они обменялись — Двуутробец взял тыкву, Револорио бутыль, которую приходилось наклонять все сильнее.

— Налей, кум! Сейчас тебе заплачу.

— Сам видишь, кум, я тебе доверяю: налью, а потом уж плату беру… А может, просто я очень живой. Бабушка моя говорила: «Живи, как живется, и жив будешь». Не заплатишь — и ладно, вычту из нашей выручки, тысяча двести будет, не меньше, оно и сойдется.

Двуутробец выпил. Лицо у него горело, глаза сверкали, волосы встали дыбом, но внутри, когда он пил, захолодело, даже ноги пробрало, все такие же распухшие, как в те дни, когда он, слепой, милостыню просил под деревом у себя в Писигуилито. Выпил Двуутробец, почувствовал, что свалился на груду шерсти, отсчитал шесть монет и стал осторожно вырывать у кума бутыль.

— Дай-ка мне, кум, нашу бутылочку… нашу красоточку… я тебе налью!

— Ты уж побольше, по-солдатски!

— По-генеральски, да хоть бы и по-мертвецки, все водка! А деньги возьму, да.

— Я тебе плачу, кум, а ты мне налей.

— На шесть монет водки моему куму! Водка запенилась в тыкве.

— Пенится, потому что хорошая.

— Так и вижу, кум, торгуем мы в ихнем селении, чашку — одному, чашку — другому. Оно выгодней, чем бутылками. И главное — за наличные, как мы тут с тобой!…

— Монета к монете! Ну, кум, сейчас ты богатый, выпей последнюю и пойдем…

— Нет, пред-предпоследнюю, я еще жив…

— Ладно, перед-предпоследнюю…

— А ты мне дай на шесть монет и еще на четыре…

— Четыре?…

— Это в долг…

— Подаришь — потеряешь, одолжишь — людей насмешишь…

— Значит, на шесть. Только не скупись и на землю не лей, земля тоже пьющая, да не допьяна, а напьется — трясется. Красивое имя у тебя: Паскуаль. Веселое, как Пасха. На Пасху, наверное, родился, потому и назвали.

Теперь бутыль приходилось переворачивать донышком вверх, Револорио плохо видел, куда льет, а Гойо никак не мог толком подставить свою тыкву под горлышко и водил ею туда-сюда.

— Н-не туда! — восклицал он смеясь и пуская пузыри. — Про-мах-нулся!

Он сплюнул и отер всей ладонью рот, чуть губы не оторвал, чуть не оторвал и губы, и зубы, и щеки. До самых ушей отер.

— Только бы 1емля не тряслась, — ворчал Револорио. — Подставь-ка поровнее…

— А ты прямо в рот лей. Куда льешь, кум, тыква моя не на земле… Ты что, нарочно? Обидеть хочешь?… Ме-ня… ня… ме…

— Ну вот, кум! Попал.

Водка темным водопадом хлынула в тыкву и расплескалась.

— Кровь проливаешь, кум, чистую прибыль губишь!

— Что нам прибыль, что убыль! Пальцы обсоси. Рука у меня дрожит чего-то.

Револорио с трудом поставил бутыль, а Двуутробец обсосал пальцы, подлизал все вокруг и протянул гыкву снова.

— Перевернем бутылочку, кум?

— Пере-вере-нем…

— Как ты велишь…

— Сперва я тебе дам шесть монет. — сказал Револорио. — На, бери, а то не поверишь.

— Всем верить — но миру пойдешь.

— Бабушка моя Паскуала всегда говорила: «Живи, как живется, и жив будешь».

— Какие у вас имена пасхальные, веселые…

— Матушку окрестили в честь Марии Скорбящей!

— Зерно, она же мать. За матушку твою, я угощаю, вот тебе деньги!

— И я за нее хочу угостить, бери шесть монеток. Заметно полегчавшая бутыль переходила из рук в руки, равно как и шесть монет. Счет вели точно.

— Я выпью, деньги даю…

— Вот тебе… раз, два, три… шесть.

— Теперь я… пять… шесть.

— Я заплатил, а ты не налил…

— Значит, шесть тебе и шесть мне…

Кумовья глядели друг на друга и не верили своим глазам. Кум Двуутробец не верил, что перед ним кум Паскуаль, а Паскуаль не верил, что перед ним Двуутробец. Если бы они в это вникли, они бы разобрались, но куму Паскуалю, в сущности, было все равно. Он глядел на кума Гойо, трогал его и не мог понять, как же это он рядом, когда он далеко, еле виден, в голых песчаных горах, гДе лежит селение, еле виден в горах, среди выжженной травы, сверкавшей в лучах заката, словно раскаленный котел, только скалы белели тощими призраками, и там, за ними, за эквалиптами и гомоном, было селение Святого Креста.

Кумовья шли кто где, иногда натыкаясь друг на друга, шляпы У них сбились на затылок вроде сияния, волосы падали на лицо ветвями плакучей ивы, а губы раздвигались в бессмысленной улыбке. Кумовья собирались торговать водкой, только в бутыли немного осталось, судя и по весу и по слабому плеску, раздававшемуся за спиной у Паскуаля, когда он спотыкался.

Гойо Йик натянул шляпу на лоб, на глаза, чуть ли не на нос, чтобы вернуть слепоту, но не поэтому он вдруг перестал выписывать вензеля. В своих прежних владениях — в царстве осязания и слуха — он встретил Марию Текун. «Как живешь?» — сказала она, и он ответил: «Хорошо, а ты?…» — «Что тут бродишь?» — «Водку продаю, с одним знакомым, мы с ним покумились. Дело завел». — «Много выручишь?» — «Да, — признался он, — кое-что будет…»

Паскуаль дернул его за полу (он упал лицом вверх) и подошел к нему, звеня бутылью, чтобы снять с него шляпу.

— С ума сошел, кум, чего с женой говоришь?

— Не трогай меня, кум, я ее вижу, а еще про детей не спросил!

— Нехорошо с живыми говорить, когда их нету, они тогда тощают и кости у них куда-то растворяются…

— Да тут она, при мне! Ладно, спугнул ты мой сон, дай еще лекарства. Вот, я все ясно вижу: тут — ты, а тут — я, и хочется мне выпить.

— Не пугал я твоего сна, кум, ты не спал, просто говорил, как во сне. Допился…

Револорио упал ничком, бутыль покатилась. Двуутрубец скреб землю не в силах встать.

— Черт те что, — жаловался Гойо Йик, — как же мы будем дело делать? Как будем дело… дело… тьфу… Мы бы разбогатели, верно, кум? А у нас… водки нет… нету водки… зато выручка при нас, мы же за деньги продавали… Выну — сосчитаю. Все по шесть монет да по шесть монет, это много будет… У нас с тобой в карманах… Выну — сосчитаю, сосчитаемся, ты мне мое отдай, мы ком-пань-оны… Дело у нас шло неплохо, дело… шло… это… тьфу… хуже нет, когда худо… хуже худого нет… которое хуже, то и хуже… хуже худшего… а хуже всего, что мы с тобой всю бутыль выпили… выпили… дело загубили…

Револорио храпел.

— Где-де-де… водка, кум? — вопрошал Двуутробец. — Пили мы, платили, значит, при-быль при… нас… Кроме того, что мы вложили… монеток, поди, двести… За-ра-бо-тали мы… на чем?… на гнусном зелье… Монеток… триста… четы-ре-ста… пятьсот… шестьсот без тех во-сьмидесяти…

Тут явился караул из управы, чтобы забрать их за бесчинства в безлюдном месте, и позвал двух полицейских, чтобы выяснить дело с водкой.

Караул состоял из девяти индейцев в белом, с большими мачете, в поношенных широкополых шляпах и ярких — красных и синих кушаках. Когда они поднимали пьяных, темные руки и ноги торчали, как чужие, из белых штанин и рукавов; когда говорили — зубы сверкали, как лезвия мачете.

Коротышки полицейские нюхали бутыль, от нее пахло шоколадом. Кроме запаха, в ней не осталось ничего. Стражи порядка вздыхали, облизывались, потирали руками брюхо, но поживиться не могли.

Двуутробец, кажется, благодарил за услуги — какие счеты, люди свои!… — только нельзя ли полегче… голова у него упала вниз… закинулась назад… склонилась вправо… влево… моталась туда-сюда, то метя волосами по груди, то с хрустом ломая шею. Уши у него были в крови, жилы на лбу вздулись.

Индейцы волокли его за руки, он бороздил ногами землю, а кума, бутыль и две шляпы они несли, и шляпы казались белыми тенями их черных голов.

Перед судом кумовья предстали на следующий день, запуганные, в кандалах, под стражей. В тюрьме все плохо, но хуже всего в тюрьме похмелье. Дрожа и запинаясь, слушали они вопросы того, кто в тот день выполнял обязанности судьи, и понимали не сразу, отвечали невпопад, с трудом соединяли слова в предложения. Бумажку свою они где-то обронили. Они столько раз вынимали деньги из карманов, что она выпала, и все. Вот чертова бумажка, белая такая, ровненькая!… А сила в ней была, и печатей много — торгового и питейного ведомств — и подписей. Курили тут сигареты, и бумага уходила дымом, как ушла их бумажка. Без нее — контрабандисты, с ней — честные люди. С ней — ты свободен, без нее — сиди в тюрьме за преступление, которое пострашней убийства. Убийцу выпускают под залог, а контрабандиста не выпустят, и еще надо уплатить в казну, сколько не заплатили налога, только в несколько раз больше.

В тюрьме плохо все, одно другого хуже. Живот болит хуже некуда, нищета — еще хуже, тоска — еще, хуже ее нет. Тюремщики и судьи какие-то ненормальные. Выполняют разные правила, неприменимые к жизни, и сходят с ума — во всяком случае, так их видят те, кто не попал в нелепый круг закона.

Дело выяснялось туго. Те, кто продал им чертово зелье, дали показания, но слова их были недостаточно ясными. Так судья и сказал: «Недостаточно ясны». Кумовья не удивились. Их оглушал шум воды, они одурели от голода, с утра они выпили только по чашке чилате. А как тут будешь ясным, молча думали они, когда поняли странную фразу, если двадцать бутылок желтой, пахнущей шоколадом жидкости им продавали спросонья, кутаясь в одеяло, словно только что родившие женщины!

Поскольку преступники вылакали все до капли и бутыль была пуста, не удалось установить, тайком ли гнали эту водку или по Разрешению, а это отягчало вину. Когда же они начинали объяснять, что продавали за наличные, путалось решительно все, так как у них, сколько ни считай, было всего шесть песо, а должно было накопиться не меньше тысячи. Если в бутыли у них Двадцать бутылок, а в бутылке — десять обычных чашек, а чашка шла по шести песо, у них сейчас должно быть тысяча двести. Деньги исчезли, и тщетно шарили преступники по карманам, торопливо выворачивали ил, надеясь, что бумажки и монеты снова окажутся там. Деньги исчезли словно по волшебству.

Для властей тут ничего странного не было. Деньги истрачены (кумовья знали, что это не так); или утеряны (кумовья подумали и согласились, чтобы с них сняли обвинение в контрабанде или в неуплате налога, если бумага найдется, во что судья не верил, как и в само ее существование); или украдены, когда их обыскивали у входа в селение (тут они заволновались); или, наконец, один из них припрятал их от другого.

В жаркие часы, когда их водили в суд, они исподтишка глядели друг на друга, изучая один другого взглядом, сперва поверхностно, потом — пытаясь проникнуть в самое нутро.

Они не доверяли друг другу, но боялись в том признаться, потому что утратили прямоту, как и все остальное. В тюрьме утрачиваешь все, и уж совсем исчезает то, что лежит у человека в самой глубине и помогает ему жить хорошо, свободно.

— Куда деньги дел, кум? — спрашивал Гойо Йик драчливо, как боевой петух.

— Нет, ты куда их дел? — спрашивал в ответ Револорио, и его густые брови сдвигались в длинную гусеницу. — У нас много пропало, ты подсчитай-ка… — И он засучивал рукава.

— Судья считал, кум.

— Много пропало, а хуже всего, что мы не можем сказать, потеряли мы их по дороге, как бутыль, где еще водка была, украли их или… да что там!…

На «или» и «да что там» фразы кончались, и ни один не смел сказать: «…ты, кум, украл, чтобы со мной не делиться».

Наконец они сказали это друг другу. Гойо Йик не выдержал и признался куму в дурных о нем мыслях, а тот покаялся, что и в нем, словно опара, всходили подозрения. Но этого и быть не могло. Продавая водку, каждый брал точную цену, и у каждого должно было накопиться полвыручки.

Значит, украли. На ярмарках толчется много воров, а это селение, кроме краж и прочих бесчинств, славилось чудесами, и грозами без дождя, и смертоубийствами. Когда ж и убивать, как не в этом месяце, помеченном Крестом Господним, когда жара сменяется дождями, без которых не взойдут посевы, небо становится серым и низким, а счеты с законом легче сводить?

Дело кумовьев заняло много страниц, где что ни строчка поминали их имена и фамилии, присоединяя к ним синонимы слова «преступный» Трудно привыкнуть, что ты преступник, и кумовья откликались не сразу, когда им говорили: «Преступник, отвечайте», «Преступник, смирно», «Преступник, можете идти». Другие преступники, урча животом и зевая, ждали под охраной, играя в поддавки черными восковыми кругляшками.

Тюрьма тут была ненадежная, и всех провинившихся на ярмарке решили отправить в замок испанских времен, расположенный на острове у восточного побережья. В этой партии оказались и кумовья, обвиненные в контрабанде и неуплате налога

Им связали руки, к спине прикрутили белье в циновке, пончо, простыню, а на шею повесили по котелку для кофе, по тыковке с водой, по чашке и по скляночке миндальною масла. Так и вышли они из селения под охраной солдат, которых вел капитан.

Гойо Йик закрыл глаза, вернулся на мгновение в мир Марии Текун — цветка, сокрытою в плоде, женщины, сокрытой Б ею сердце. Бледный Револорио, сдвинув брови, шел за ним. Ему очень хотелось засучить рукава, но он их не засучивал Он пытался смеяться, как и подобает преступнику с пасхальным именем, чтобы начальство не подумало, что он норовит сбежать. Препоручил он себя Спасителю, надежде всех плененных, и молился Двенадцати Эммануилам. Эту молитву мало кто знает

В тот день была суббота.

КОЙОТ-ПИСЬМОНОША

XIII

От сеньора Ничо, письмоноши, ушла жена, пока он горами, проселками, долинами бежал быстрее рек, быстрее птиц, быстрее тучи, чтобы добраться с почтой из столицы до далекой деревни.

Бедный сеньор Ничо Акино, что он будет делать, когда придет домой и не увидит ее!

Будет рвать на себе волосы, назовет ее не так, как до свадьбы, птичкой, и не гак, как после свадьбы, Исаброй, а так, как именуют всякую жену, покинувшую мужа, — Текуной.

Будет кричать: «Текуна, Текуна!…» — и, как стертая хребтина у лошади, заноет у него сердце. Будет метаться в одиночестве своей опустевшей, мрачной хижины, где потух очаг, а немцы-торговцы будут тем временем читать и перечитывать письма от родни, письма от друзей, деловые письма, которые пересекли море, чтобы сеньор Ничо Акино с верностью пса принес их из столицы в городок Сан-Мигель Акатан. Городок этот стоит на полочке из золотистого камня над синей, как море, пропастью, в темно-зеленом сосновом лесу, среди скал, из которых, как нитки из ларца, тянутся ручейки, орошающие поля, а в полях цветут Дивные бегонии с сердцевидными листьями, зеленеют папоротники и веет горячий ветер.

Бедный сеньор Ничо, что он скажет, когда придет и не увидит ее!

Ничего не скажет, застынет в грязной и потной одежде и, когда вновь обретет голос, взорвется и закричит: «Текуна! Текуна!», а матери, плача неизвестно зачем крупными, радостными, горькими слезами, будут тем временем читать письма от сыновей, которые учатся в столице, мировой судья и глава городской управы — письма от жен, гарнизонные офицеры — письма от подружки, которая пишет, что здорова, когда она хворает, что весела, когда она грустит, что одинока и верна, когда у нее есть приятель…

Сколько лжи прибыло этой ночью в Сан-Мигель Акатан с босым и несчастным письмоношей!

Сколько лжи во спасение текло из конвертов вокруг неприкрытой правды, поджидавшей сеньора Ничо!

Сколько писем пришло в городок, где домики лепятся на склонах, словно птичьи гнезда! Сколько писем читают его жители, пока сеньор Ничо, сникнув, как раздавленный червяк, кричит до изнеможения: «Текуна! Текуна!» — и мечется по опустевшей хижине!

Когда почту носил сеньор Ничо, она приходила с первой звездой. Боясь пропустить его, жители поджидали за полуоткрытыми окнами и дверями и говорили наконец: «Почта пришла! Люди видели, прибыл сеньор Ничо! Два мешка с письмами, да, целых два мешка!» Те, кто ждал, и те, кто не ждал, и те, кто вообще не ждет писем, подстерегали его у двери или у окна, чтобы разорвать конверт, вынуть листок, пробежать для начала, потом прочитать основательно, неторопливо и вдумчиво. Письмоношу подстерегали и тe, кто умеют читать, и те, кто читают по складам, и кряжистые, сонные крестьяне, которые видят на бумаге одни закорючки и просят соседа прочитать письмо.

По главной улице городка шагал сеньор Ничо. Все знали, что он обновил и одежду, и сандалии Он шел и думал о том, как хорошо будет с женой, и не знал, что его ожидает. Шагал по мощеной площади, благоухающей жасминами, по галерейкам управы, где ходил часовой, и, наконец, по конторе начальника почты, благоухающей погашенными окурками и освещенной керосиновой лампой, которая стояла на заваленном бумагами столе.

Сеньор Ничо шел, задыхаясь и падая от усталости. На почту он вбежал, очень спешил, вручил два мешка писем и, когда ему сказали, что все в порядке, вышел, волоча ноги. Он подождал, пока ему заплатят, сидя на ступеньках, глядя на пустую площадь, слушая стрекотанье кузнечиков, шуршанье летучих мышей и другие вечерние звуки и думая о том, что рядом — хижина и жена. Когда он отлучался по службе, ему казалось, что дома все изменится, и он всегда ошибался. Жизнь не меняется, вечно одно и то же. Но сейчас его ждала перемена. Переменилось и сломалось все. Он похлопал по коленям собранными в горстку ладонями и вытянул ноги, чтобы размяться. Наконец вынесли жалованье — шестьдесят песо, которые ему причитались за одну пробежку. Он всегда получал их. держа в руке шляпу и смиренно понурив голову.

Начальник почты вышел на галерейку. Как все низкорослые толстяки, он не ступал, а семенил ножками, словно канатоходец. Изо рта у него торчала сигара, глазки заплыли жиром. Толстяки благодушны, поел — и счастлив, но он отличался дурным нравом и нарочно отсчитывал деньги медленней, чтобы сеньор Ничо подольше стоял с протянутой рукой.

— Индеец поганый, загребущие твои руки, не помрешь — подождешь! Вот тебе пять, десять, пятнадцать, двадцать, тридцать…

Не досчитав до пятидесяти пяти, он решил сообщить сеньору Ничо, что деньги эти не на пропой, а если кто напьется, то просидит в тюрьме две недели на хлебе и на воде.

— Что вы, сеньор, я непьющий! Вы ни разу не видели, чтоб я напился. Оно, конечно, я бы выпил, все ж я мужчина… Просто, когда женишься, не приходится как-то.

— — Соображай, что делаешь. — Начальник перешел на елейный тон. — Пить вредно, спьяну только напортишь, голову потеряешь, и все к черту полетит.

Сеньор Ничо Акино тупо глядел на него. «Что-то плохое хочет сказать», — подумал он. Начальник и впрямь вроде бы хотел что-то сообщить, но с его толстых губ слетали лишь пузырьки слюны.

— А там у тебя что?

— Тут?

— Да, вон там. — Сигара заплясала у него во рту, и он втянул ее, ее дым втянул, сигару, чтобы она не выпала. — Частные посылки носить нельзя, запрещено. Кому нужно, пусть посылает по почте, на то она и заведена, пусть деньги платит. Будешь доешь — угодишь в тюрьму.

— Нет, сеньор, это не чужое, что мое. Шаль жене купил, у нее скоро именины. Шелковая, дорогая.

Когда сеньор Ничо вошел чудом, ему показалось, что он случайно забрел к соседу. Домом ошибся, — подумал он, — совсем ума нет, замучался…» Всякий раз, когда он возвращался с почтой из столицы, его поджидали горячие лепешки на глиняной тарелке или плетеной салфетке, (оставшейся жене от матери, кофейник с кипящим кофе, тушенные с кориандром бобы, сыр, постель, сон, жена. Он кинулся на улицу — это чужой дом, здесь темно и пусто. Он бегом кинулся к двери, но не добежал; это его том, чей же еще, у него ведь нет соседей, кроме бескрайней ночи. Сеньор Ничо Акино закрыл глаза, вспомнил и понял туманные намеки начальника, его совет не напиться, так как спьяну ничего не уладишь, только напортишь, и, словно утратив разум, стал ощупывать стены, подпорки крыши, кровать, люльку, в которой они собирались качать младенца, когда тот родится, камни потухшего очага.

Пес тоже порывался что-то сказать ему, но только повизгивал, то ли от радости, то ли с горя, лизал хозяину руки шершавым сухим горячим языком — наверное, очень горевал и тревожился, — осторожно хватал зубами за пальцы и за штаны, тянул на улицу. Сеньор Ничо Акино вышел с ним, пес подвел его к миске с водой и совсем загоревал, завыл, запрыгал, залаял на черное звездное небо, на росистые травы во тьме, на неподвижную тишину. Пес знал, где его жена. Где же она, куда делась? Сперва сеньору Ничо казалось, что она близко, но, когда он вернулся в дом, отгоняя вконец разволновавшегося пса, чувство это пропало. Он хотел понять, что же произошло. Однако усталость свалила его, и он сразу заснул на полу. Во сне его мучали и будили страхи и судороги, но проснуться он не мог.

Хижина не казалась пустой. Дверью играл ветер, открывая ее и закрывая. Жилища беглых жен полны таинственных звуков. Там кто-то шумит, кто-то бродит. Из ненужной кофейной гущи глядит дурной глаз сомнения, водянистый зрачок горького плача. Стопка чистого, пахнущего утюгом белья сотрясает замки сундука, и они железными ушами хлопают по гулкому дереву, а со двора, где на веревке сохнет другое белье, дует ветер. В миске с мутной желтоватой водой плавает мышка. В съестных припасах кишат воинственные черные муравьи. Они снуют меж кладовой и кухней, словно вор читает молитвы по четкам, они выползают из обглоданных початков, которыми враз наполняется дом беглой жены, а рядом злорадно каркают птицы, мелькают тени невидимых псов, легко стучат по доскам их когти, свистит дыханье, когда они вынюхивают запах мочи в старых, заброшенных вещах, пыли и паутине, а потом, в один прекрасный день, в этой мерзости запустения на берегу смертного сна зазеленеет росток на балке и за ним, как за знаменосцем, пойдут зеленеть ростки на прохудившейся соломенной крыше, на окне, на притолоке двери, обнажившийся скелет дома породит новую жизнь, украсит зеленью землю, ибо и сама земля — семя, упавшее со звезд. Тогда уже никто, даже старики, не вспомнят о беде с Текуной, незрячей женой, одетой в черное, как бобы, траурное, слезное платье.

Ничо Акино очнулся, когда уже вовсю палило солнце. Он снял новую одежду, которую надел, чтобы увидела жена, прямо на старую, заскорузлую от пота и пыли, и облачился в белые штаны и белую рубаху. Текуна из Текун оставила ему чистое, глаженое, сложенное стопкой белье, чтобы он сильнее по ней страдал. А может, она и не хотела бежать, а может — ждала его, а может — ее силой увели, а может…

В управу он пришел весь в белом, как истый индеец. Чтобы вести дела, лучше быть индейцем, чем испанцем. Индеец тверд и прям, испанец — хвастлив, ревнив и глуп. Как-никак, а властям сообщить нужно. «Пускай хоть мертвой найдут, а отыщут…» — говорил он, ив такт шагам звучало: «мертвой… мертвой… мертвой…» Волосы он прилизал водой, и от них пахло травкой руты, усы топорщились щетками в уголках губ. Нос у сеньора Ничо был плоский, плечи покатые, как у бутылки.


  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7, 8, 9, 10, 11, 12, 13, 14, 15, 16