Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Великая судьба России - Столыпин

ModernLib.Net / Историческая проза / Аркадий Савеличев / Столыпин - Чтение (Ознакомительный отрывок) (Весь текст)
Автор: Аркадий Савеличев
Жанр: Историческая проза
Серия: Великая судьба России

 

 


Аркадий Савеличев

Столыпин

Зачем мятутся народы и племена

Замышляют тщетное?

Второй Псалом Давида

Им нужны великие потрясения,

Нам нужна великая Россия!

Петр Столыпин

Часть первая

Дуэли

1

Известие о смерти брата Петя Столыпин получил в своем благословенном, еще не проданном Середникове. Как назло, в компании со стареющим… и вечно молодеющим… Алексеем Николаевичем Апухтиным.

Зло?

Какое зло!

Трудно сказать, кого больше любил Апухтин – старшего ли брата или младшенького губошлепа. Иль невестушку Михаила… Неисправимый, неистребимый ловелас! Вся мужская троица была в маленькой, скрытой ревности. Надо прибавить, что в предвкушении свадьбы и приятелей набивалось немало, тоже ведь себе на уме имели. Зависть, зависть проклятая. Разумеется, «старик Апухтин» – он охотно позволял себя так называть – лишь лицезрел прекрасную Оленьку, но совсем не в шутку просил, да что там – умолял:

– Ангел наш! Вдохновите несчастного пиита, которого за глаза и в глаза называют дилетантом… Если вы не улыбнетесь, несравненная, я не напишу больше ни строчки… я убью в себе этот несносный дар!

Оленька заливалась смехом еще в предвкушении очередной такой тирады, а потом пресерьезнейшим тоном требовала:

– Не смейте, несносный Алексей Николаевич! Что же я петь буду?

Показная женская брань – высшая награда для бывшего ловеласа, променявшего все мужское на безответные романсы. И как всякий награжденный, он имел право напомнить:

– Ангел ангела! Но ведь в моих романсах чувства мужские, смею сказать мужланские. Они не для ангелов, нет…

– …для грешников, – кто-то из окружавших первокурсника Петю самонадеянно перебивал, тоже готовясь в ловеласы.

В иных компаниях это был бы повод для ссоры, но помилуй бог – как можно ссориться с любимым «стариканом». Тем более он уже стоял на коленях, красивый и нелепый одновременно, протягивал руки к краю одежд ангела, незримые пылинки сдувал с кончиков пальцев, твердил:

– Спойте! Спойте! Спойте!

Тоже был повод посмеяться: романсеро, еще не издавший ни единой своей книжки, в полном самоуничижении просит за себя, за свои разбросанные по альбомам романсы. Но в Середникове никто над ним не смеялся. Как можно! Сам Апухтин!.. Наполовину московские, наполовину петербургские студиозы – все они с одинаковым правом побросали, хоть на несколько дней, ненавистные лекции и сошлись в лермонтовском Середникове, которым Столыпины владели по праву родства. Петя был троюродным братом убитого на дуэли поэта, а отец Аркадий Дмитриевич – и того ближе, по столыпинскому родству с бабушкой Лермонтова, Елизаветой Арсеньевой. Так что студиозы с ужасом и благоговением листали книги, страницы которых еще в юные годы были отчеркнуты, как кинжалом, острым ноготком будущего дуэлянта.

Но сейчас все из огромной библиотеки переместилось в гостиную, не менее огромную, но лучше приспособленную для вечерних романсов. Там витийствовал у рояля орловский ловелас и молчаливо похмыкивал младший из Столыпиных. Уж он-то знал «старикана», которому – о, ужас! – было полных сорок! Так сложилась семейная жизнь, что Петя три года перед этим, в отрыве от родителей, провел в Орле; собственно, там и гимназию закончил. А Орел, хоть и горд петровским именем, – невелик городишко; как было гимназистам не увлечься опальным поэтом и не встречаться с ним на улицах нос к носу? Опала тоже выходила смешная, как и все, что случалось с этим меланхоликом; он мог говорить любовные речи какой-нибудь случайной кухарке, а мог и молчать месяцами пред дамой сердца. В силу своего характера он напрочь рассорился с друзьями-«демократами», как их называл, прежде всего с Некрасовым, и напрочь засел в Орле. Чтобы вздыхать, ругаться, ворчать и проклинать «безвременье». Под такое настроение как было не выделить из толпы гимназистов-почитателей того, кто запросто живал в лермонтовском Середникове!

Сейчас поэт опять тихим шажком стал шастать по столицам, стал своим человеком в петербургском доме Столыпиных. Конечно, он не мог упустить случая побывать в Середникове, когда хозяев заносило в одно из их любимых имений.

– Ну что ж, в гостиную?..

– Извольте, Оленька.

– Соблаговолите нам…

И как приказ «старикана»:

– Петь! Петь! Петь!

Студенческая свита была шумна и нетерпелива, а «старикан» готов был самолично катать фортепьяно из угла в угол, куда только пальчиком поведут. Но Оленька не стала терзать его капризами; в такой большой гостиной место у фортепьяно было свое, законное. Отсутствие жениха, задержавшегося в Петербурге, не смущало; дело шло к свадьбе, она уже была в своем дому. И лишь немного пококетничав, Оленька без дольних слов запела «мужланский» романс:

Ночи безумные, ночи бессонные…

Речи несвязные, взоры усталые…

Студиозы-первокурсники, по примеру старших друзей еще не бывавшие ни в московских, ни в петербургских борделях, заливались красными пятнами; Оленька едва ли что понимала, а «старикан» лишь утирал беспрестанно лоб платком. Его нельзя было отвлекать намеками или замечаниями – мог ведь и расплакаться, как не раз бывало.

Ночи, последним огнем озаренные,

Осени мертвой цветы запоздалые!

Не театр, конечно, но студиозы в театрах бывали и знали, как надо благодарить артистов. Аплодисменты, аплодисменты!

– Браво, Оленька!

Это уже сам хозяин не удержался и ревностно выкрикнул. На что мать, незаметно вышедшая из соседних дверей, по-матерински попеняла:

– Как ты шумен, Петр! Все же не твоя невеста.

Прозорлива была мать Наталья Михайловна, прозорлива. Ни словом, ни взглядом братья не обижали друг друга, тем более уж невестку-то. Если б иначе было, разве ее отец, пребывавший сейчас в одесских поместьях, разрешил еще до венчания ввести дочь в чужой дом? В том-то и дело, что такого слова – «чужой» – не витало ни в этих, ни в петербургских стенах. Миша, поручая невесту новоявленной свекрови, не только для нее говорил:

– Ну, мои милые, я на вас надеюсь.

При этом он добродушно, но и лукаво, посматривал на младшего брата. Не было секретом, что когда Оленьку Нейдгардт, сестрицу одесского градоначальника, вывезли в «большой свет», в Петербург то есть, на нее воззрился было и младшенький орленок – на гербе столбовых дворян Столыпиных был горный орел, но не в младенческом же пуху, – вполне взрослый и грозный защитник домашнего гнезда. Мать-прозорливица любовно пришлепнула по вихрам своего младшего:

– Свой своего не заклюет, верно?

Тут же была и отправлявшаяся в гости к свекрови, счастливая до изнеможения Оленька. Едва ли она понимала что из семейных намеков, лишь заверила:

– Мне хорошо с вашей мама … с моей мама, – и закрасневшись, добавила: – Но вы, Мишель, все-таки не задерживайтесь в Петербурге.

– Не задержусь, Оля, уж поверьте, только подготовку к свадьбе закончу, – усаживая ее в вагоне московского поезда, с последним поцелуем милой ручки, заверил оставшийся на перроне жених.

Сейчас она стояла у рояля, за которым сидел брат Мишеля. В свои двадцать лет он хотел казаться старше – ну, хотя бы на три года, под стать Михаилу. Гимназическую тужурку со стоячим, твердым воротником сменил на роскошный петербургский сюртук, и пестрый, крапчатый галстук был повязан с последним шиком – широким, свободным узлом. Это напоминало о тех временах, когда здесь обитал дух великого троюродного брата. Может, и усики стали пробиваться «под него». Мать, конечно, если не на публике, говаривала со смешком: «Усёшки, сынуля мой, усёшки!» Сидя в сторонке, внимательнее прежнего наблюдала за сыном. Взрослеет Петр, взрослеет. Сына попрекала за торопливую тягу к возрасту, а сама иногда как о взрослом думала: «Петр Аркадьевич, да-а…»

Он смотрел на Олю, не понимая, почему она не дает знак к начальному такту. Непонятная тень задумчивости? Заботы? Но не горя же?..

Какое горе у такого прелестного, счастливого существа!

– Оленька?..

Она очнулась, но не от его вопроса, – от лихого вскрика «старикана»:

– «Э-эх, были когда-то и мы рысаками!..»

Право, он даже притопнул не очень-то послушной ногой. Все студиозы рассмеялись, довольные всеобщим веселым настроением. Тогда и Оля решительно, даже понукающе глянула на своего замершего аккомпаниатора: ну, что же вы, Петенька?..

А Петенька, подражая орловскому рысаку, сразу взял с места на крупную рысь. Не по нынешней, осенней, – по зимней, мягкой колее. Под медвежьей полостью ведь была она, она… да, невеста Мишеля. Не дай бог вывалить на каком-нибудь лихом извороте! Стыда перед братом не оберешься. Впереди мягкого голосочка, всего лишь на облучке, но уверенной поступью, вперед по дороженьке, по клавишам то есть!

Были когда-то и вы рысаками,

и кучеров вы имели лихих!..

Ровно, красиво стучали копыта. Может, и сбивался где от волнения стих, да другой, более опытный кучер, кучер подправлял, не кто иной, как друг и студенческий сокурсник старикана Апухтина – Петр Ильич Чайковский. Так что и нынешнему студиозу трудно было спутать колею. Надрывный, странный романс хоть и западал на ледяных раскатах, но тащился своей, проторенной все тем же Чайковским русской дорожкой: от лихой и богатой юности – к бедной, никчемной старости. Хотя какие тут старики? Апухтину едва стукнуло сорок, не говоря уже про остальных. Ну, конечно, Наталью Михайловну, по дамскому праву, можно было исключить из пересчета лет господних; она тихо, грустно сидела в сторонке от молодежи, слушая переиначенную на петербургский лад житейскую сентенцию:

Но мимолетные дни миновали,

Эх, пара гнедых, пара гнедых!..

Долгая грусть никогда не овладевала ее сердцем. Одиночество? Тоска. Это не более чем случайная заноза. Она, супруга генерал-адъютанта, мелких заноз не знала, хотя еще совсем недавно видела кровь. Настоящую большую кровь…

Она так же тихо, как и вошла, вернулась на свою половину и присела к бюро. Бог весть что-то потянуло. Всякие дамские безделушки, без которых нельзя жить светской женщине, в беспорядке кой-какие бумаги и документы, шкатулка с фамильными драгоценностями. Но не к серьгам, не к кольцам и бриллиантам, не к самым дорогим колье потянулась дрогнувшая рука – к медали, на одной стороне которой, как и на гербе Столыпиных, был гордый орел, а на другой… крест Милосердия, личный крест. Она, жена генерал-адъютанта, следовательно, генерала свиты его величества, крест получила из рук самого ГОСУДАРЯ, Александра-Освободителя. И отнюдь не за придворные заслуги. Александр II освободил не только российских крестьян, за что и получил сей народный титул, – в конце своей жизни освобождал и болгар от турецкого ига. Разумеется, с помощью своих генералов. Таких, как Столыпин. В Русско-турецкую войну 1877–1878 гг. он командовал наступающим корпусом, а жена его была хоть и рядовой, но бесстрашной сестрой милосердия, ибо перевязывала раны в полевом лазарете, на расстоянии турецкого выстрела. Собственно, они и вернулись-то к детям всего два года назад, потому что по завершении компании государь попросил своего боевого генерала взять на себя еще и управление Восточной Румелией.

Разве государям отказывают в таких просьбах? И разве жена покидает мужа на поле брани, где дымится еще, братски перемешиваясь, русская и болгарская кровь?

Слеза упала на боевую медаль. Редкая слеза уже немолодой генеральши…

– Кровь! Батюшки, кровь?!

Падая, она разбила зеркало. Осколки брызнули ледяным крошевом, а ее что-то жгло, она кричала:

– Сейчас… вот сейчас… горячая!.. Кровь! Кровь!

Крик Натальи Михайловны еще не достиг гостиной, где звучали романсы, а горничные уже рвали с нее корсет и капали в бокал с сельтерской водой все нужные и ненужные лекарства.

– Кровь! Я вижу кровь… моя!..

Сестра милосердия, прошедшая туретчину, билась в непонятной истерике.

Когда прибежал Петр, он тоже ничего не мог понять. Не медаль же, выпавшая из шкатулки, породила такое наваждение?

– Маман?.. Маман!

Мать не отвечала, затихая после многих доз успокоительных капель.

Двадцатилетний студиоз понял, что в отсутствие отца и старшего брата ему надлежит брать в руки бразды правления.

До брата было далеко, но отец должен вот-вот вернуться из поездки в Орел и Саратов.

– Пару к доктору! Пару встречь отцу!

Домашние еще не слыхивали такого голоса молодого барина. Уж «не пара гнедых, запряженных с зарею», – из Середникова вскачь понеслись, наперегонки, два осенних вихря. По направлению к Москве, подхлестываемые какой-то непонятной тревогой…

Было 7 сентября 1882 года.

Время дуэли Михаила Столыпина с князем Шаховским.

II

Генерал Столыпин в этот час был не в лучшем расположении духа. Только два года прошло, как выродки бомбой разнесли в клочья и освободителя крестьян, и освободителя болгар. Что теперь делать генералу свиты его величества Александра II? При его сыне, Александре III, войны не предвиделось, отирать сапогами паркеты он не привык – пора вспомнить, что он глава многих поместий, разбросанных по России. За всеми военными компаниями хозяйского глаза там не было. Надо было частью привести их в порядок, частью распродать. С тем и предпринял он осенний вояж в саратовские и орловские поместья. По возвращении следовало все обдумать и хозяйство, как на солдатском смотру, подвергнуть тщательному досмотру – до последней пуговицы, то бишь до последней сохи.

На плуги железные пора переходить, на плуги!

Известно, без хозяина дом сирота. Так что сохи еще мозолили глаза…

Но генерал остается генералом. Ездит в прекрасных партикулярных сюртуках по своим поместьям… помещик незадачливый!.. а видит себя на вороном Урагане, и не в сюртуке английского покроя – в полушубке и бурке, потому что с верховий Шипки несет непролазную метель. Великий князь Николай Николаевич, в отсутствие государя ставший опять главнокомандующим, распоряжался с нарочитой суровостью. Посылая его от деревни Шипки к вершине того же названия, приказал:

– Генерал Гурко выходит в тыл к туркам из Долины роз, генерал Скобелев, кажется, уже на вершине. Вам надлежит подняться к перевалу по главной дороге. Вы ведь генерал от артиллерии?..

– …генерал без артиллерии, ваше высочество. – Он и государю смотрел прямо в глаза, а тут чего же?

– Так возьмите артиллерию!

– Возьму, сколько найдется.

– Генерал, как вы рассуждаете?

– Исходя из нерасторопности тыловых бездельников. Артиллерия все еще тащится где-то на своих топах…

– Топы?.. Что сие?

– Орудия. Так болгарские братушки их называют.

– Гм… Почти что верно. Медленно топают… Конечно, надо бы побыстрее. Слышите, генерал?

– Слышу, ваше высочество. Спешу на помощь!

Он молча ждал последнего слова.

На долгую минуту замолчал и великий князь. Турецкая канонада перехлестывала через вершину Шипки. У турок были прекрасные крупповские пушки, поставленные безвозмездно англичанами. У русских – свои, тоже неплохие, но застрявшие где-то на болгарских непролазных дорогах. Как говаривал Суворов, «гладко было на бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить». Тут – не овраги, тут крутоярые горы, поросшие понизу непроходимыми буковыми лесами, с бездонными отвесными ущельями, а поверху лишь голые камни, для укрытия горстки живых защитников Шипки. И беженцы, беженцы… Они уходили от опустошительных набегов армии Сулейман-паши через перевал, с юга на север. Генерал Столыпин предвидел, с чем ему предстоит столкнуться. Турки – не самое страшное…

– Разрешите выполнять, ваше высочество?

– Да, да…

Когда он уже поднял плеть над заиндевелой головой своего Урагана, великий князь спросил:

– А жена? Где ваша жена, Аркадий Дмитриевич?

– Наверно, в лазарете…

– Я пошлю к Наталье Михайловне своего ординарца. С Богом, генерал!

Он вел вверх и вверх свой корпус, но не весь же сразу. Впереди был Орловский полк. Да тоже не в парадном строю. Разрозненные передовые роты вытягивались в бесконечную цепочку. Встречь им, уступая дорогу – какая дорога, горная тропа! – по обочинам сидели, лежали, по мере возможности брели толпы беженцев. Трудно представить себе более раздирающую сердце картину… Обессилившие старцы, дети, женщины, одетые кто во что. Тащат на себе остатки пожитков, под охраной лишь немногих своих «братушек», вооруженных дедовскими ружьями. Наступающие передовые роты Орловского полка ничем не могли ми помочь. Те немногие «топы», которые где топом, где скоком добрели до подножий Шипки, пришлось тащить на веревках. Лошади изнемогли, часто срывались в пропасти. У пехоты ружья за спиной, а в руках веревки. И братушки, и беженцы, оказавшись под защитой русских штыков, тоже хватались за лямки, выволакивая вверх по камням снятые с передков пушки.

Иногда и валились вместе в пропасть… и пушки, и люди…

И страшно было видеть спускавшегося сверху всадника, в белом бешмете и на белом же коне. Истинная мишень для турок, засевших по отрожьям гор!

Скобелев!

«Белый генерал!»

Как на Царскосельском плацу, он лихо остановил коня.

– Наконец-то мой корпус только сегодня получил приказ… Не обессудьте. Мне надлежит подбодрить своих солдатиков. Я – вверх.

– Тогда и я – вверх! Не попадите под левые батареи турок. Тем более ваши орудия сняты с передков.

– Что делать, будем выбирать место для батарей.

– За следующим поворотом. Там разбитая батарея, раньше наша, потом турецкая, теперь ничья. Есть даже исправные ложементы.

По каменистой, истерзанной метелями и снарядами тропе, на виду у турок, генерал Скобелев, лишь под охраной нескольких казаков, пустил своего белогривого вскачь.

Мощная фигура прославленного «Белого генерала», его красивое, интеллигентное лицо, наплевательское отношение к проносившимся над головой снарядам приободрили орловцев. Генерал Столыпин, опережая даже свои дозоры, поднимался на захромавшем Урагане следом за Скобелевым, еще не ведая, какая перед ним откроется картина…

За поворотом был разгромленный в предыдущих атаках русский лагерь. При нем турецкая батарея. Частью исправная – так поспешно бежали турки. Русские артиллеристы с интересом рассматривали стальные крупповские пушки и наводили их в сторону новых турецких батарей, благо боеприпасов в пороховых погребах, в зарядных ящиках и в передках оказалось довольно много. Пока артиллеристы управлялись с трофеями, генерал Столыпин приказал всем ротам разойтись в укрытия и отдохнуть, а сам застыл в шоке. Но не от холода мороз пробрал по коже… Как на картине Верещагина, высился холм из солдатских голов; сверху был воткнут флажок с турецким полумесяцем. Мало того, под колесами пушек, в пустых зарядных ящиках, под обвисшими остовами палаток, в самих ложементах валялись отрубленные руки-ноги, вывороченные штыками кишки, отрезанные носы и уши, молодые солдатские члены, по большей части, наверное, и не знавшие баб…

Орловцы в ужасе выбегали из ложементов, не по-уставному крича:

– Ваше превосходительство!..

– …прикажите атаковать!

– …смерть за смерть!..

Но не осмотревшись, еще не зная, где свои, где чужие, в атаку идти было бессмысленно.

Командир еще не поставленной на передки батареи нашел выход. Его пушкари уже заряжали турецкие пушки турецкими же гранатами и по наитию ставили прицелы на ближайшую батарею.

– Прикажите?..

От волнения командир батареи даже без чина обошелся.

Артиллерийская дуэль – это не пешая беспорядочная атака. Да и видели турки, что делается на брошенной ими батарее. Никакого плана боя у генерала Столыпина в голове еще не было, но он без тени сомнения отдал приказ:

– Всеми орудиями… и трофейными и своими… огонь…

Канонада загремела такая, что вскоре сверху от генерала Скобелева принесся вестовой:

– Генерал благодарит! Но ему сверху виднее – турки скрытно ползут по склону на вас!..

Генерал Столыпин и сам услышал подозрительный камнепад под откосом.

– Ах, скрытно! Ах, ползут!..

Командир своей, уже поставленной в капониры батареи взял под козырек:

– На картечь?..

– На картечь, капитан!

Картечные заряды были уже и у крупповских пушек. Ах, как славно подключились они к пушкам русским!..

Густо всползали турки по откосу. Как тараканы. Но густо и картечь осыпала людской сплошняк…

Он вдруг, когда поезд, дернувшись, остановился на московском перроне, выронил из рук серебряную походную чарку.

– Степан? Кровь! Откуда кровь?..

– Ваше превосходительство, вы поранились…

Старый денщик, побывавший с ним и на Шипке, вытер порезанную губу салфеткой.

Ага, поблазнилось. Генералу – да крови бояться?..

Но он не сделал и трех шагов по перрону, как подскочил московский слуга, протягивая белый лист бумаги:

– Ваше превосходительство! Не велите казнить… кровавая весть!..

Депеша, переданная с питерским курьерским поездом:

МИХАИЛ СМЕРТЕЛЬНО РАНЕН ЧТО БУДЕМ ДЕЛАТЬ АЛЕКСАНДР.

Ага, у него три сына – Михаил, Петр, Александр…

Что-то стало путаться в не молодой уже голове. Ведь давно знает эти слова: «смертельно ранен». Так обычно писал женам из ставки своего потрепанного корпуса…

Ранен?

Смертельно?..

Боже правый, но ведь нет же сейчас никакой войны!

III

Что-то происходило в их старинном Середникове, а что – Петр не мог понять. Ну, ладно мать – немолода уже, да и устала таскаться за мужем-генералом по Балканам; истерика, какое-то пугающее наваждение, которое руками прискакавшего из Москвы доктора уложило ее в постель. Дай бог, отлежится. Ну ладно, старикан Апухтин, по дороге в Орел застрял на скрипучих ногах в Середникове – без семьи, без жены, говорят, неизлечимо болен. Тоже отдохнет да поедет дальше. Ладненько с милой… милой, ах, проговорился в глупых мыслях! – совсем наивной Олечкой; после всех этих романсов вдруг расплакалась, да и как не расплакаться, – орловский ловелас, сам того не подозревая, переходил всякие светские границы. Мало ли что взбредет пииту! Добро, друг Чайковский еще не положил на свои гениальные ноты этот городской, надо сказать пошленький, романс, но ведь Апухтин и без Чайковского ударился в мелодекламацию – нечто среднее между трактирным песнопением и старческим нытьем. Ох уж эти незадачливые холостяки! Прогуливаясь в полном одиночестве по аллее – друзья-студиозы отстали, всем желторотым скопом, на нанятой «паре гнедых» ринулись в Москву, видите ли, «в трактир к Шустову!» – ероша сапогом первые опавшие листья кленов, он теперь уже думал о себе самом. Что происходит? Он места себе не находил. Перескакивая с аллеи на аллею и размахивая длинными руками, об острый сук боярышника сильно рассадил ладонь. Кровь и сейчас не утихала в руке… или, может быть, в сердце? Он зажимал рану сорванным лопухом и с удивлением смотрел на свою распоротую ладонь: кровь?.. Что за чепуха! Под этим раздражением каким-то издевательским тоном повторял новый, сентиментальнейший глупейший романс старикана:

Да, васильки, васильки…

Много мелькало их в поле…

Помнишь, до самой реки

Мы их сбирали для Оли.

Она в Середникове, впервые, конечно, с Мишей побывала. Сейчас васильки уже отцвели, а тогда все ржаное поле до спуска к реке синело. Домашний генерал, сопровождая на прогулках и раздумывая о своем помещичьем житье-бытье, по-хозяйски ворчал: «Непорядок это, сорняки. Где василек, там хлеба не жди». Как будто о хлебе насущном были мысли у Михаила. Да хоть и у него самого…

Олечка бросит цветок

В реку, головку наклонит…

«Папа, – кричит, – василек

Мой плывет, не утонет?!»

Может, и рано, хоть и для нареченной, но пока невесты? «Папа» – «Мама!»

Я ее на руки брал…

Ну, не он конечно, – Михаил, да так уж Апухтин изобразил. Что поделаешь, рифма «брал – целовал…»

Я ее на руки брал,

В глазки смотрел голубые,

Ножки ее целовал,

Бледные ножки, худые…

Нет, старикан невозможен!

Тогда еще не было этого игривенького романса – то-то бы посмеялся их домашний генерал! Оленька отнюдь не худа, не бледна даже и сейчас, по сентябрю, – чувствуется южный, одесский загар. Да и кто бы рискнул взять ее на руки, еще до свадьбы, даже хоть и жених? Маман выдрала бы сыновьи вихры!

Совсем запутался в своих мыслях Петр, как и в зарослях подпиравшего кленовую аллею боярышника. Оказывается, он давно уже бродил обочь аллеи, сжимая в ладони окровавленный лопух. И вздрогнул от тихого, но явственного распева:

Все васильки, васильки,

Много мелькает их в поле…

Он поспешил на вечерний, солнечный свет.

– Оля, что с вами? Что со стариканом? Что с маман?

Она покусывала своими аккуратненькими зубками сорванную кленовую ветвь и отвечала с той же насмешливой аккуратностью – видимо, сказывалась немецкая кровь:

– Ах, Петр, Петр! Не все сразу. Начнем по порядку. Что с рукой?

– Вот невидаль! О сучок укололся. – Он отбросил скомканный лопух. – Что с вами? Со всеми?

– Со мною? Скучаю. Разве неясно? Старикан? Жалко мне его, очень ведь болен. Доктор, который приезжал к маман, проговорился: к неизлечимому ожирению сердца добавилась еще и водянка, пока малозаметная, но… – Она помолчала, разумница, не желая продолжать дальше. – Теперь о маман. Поймите, Петр. Я еще не совсем вошла в вашу семью, не смею иметь свои суждения… Можно?

– Можно, Оля, конечно, можно, – поторопился он ее успокоить.

– Так вот, Петр, я перепугалась, хоть и скрываю испуг. С ней раньше не бывало такого?

– Нет, Оля. Если она не падала в обморок в болгарских военных лазаретах – чего же ей при таких сыновьях… нет, при такой невестке!..

– Полноте, Петр. Вы меня смущаете… Надо перевязать вам руку, а я не сестра милосердия, как маман… – Она вынула из-за обшлага платок и довольно ловко перетянула ладонь.

– Оля, да с вами хоть на Балканы!

– Перестаньте, Петр. Мне не до шуток. Я хочу понять свой страх… Страх за маман. Это ее внезапное восклицание: «Кровь!.. Кровь!..» Неужели ее так преследует пережитое?

– Видимо, так… – склонил голову Петр, чтобы скрыть свою неуверенность.

Они уже сделали круг по аллеям и возвращались к дому, когда с московской дороги вылетела взмыленная пара. Отец!

Оставив Олю, в нехорошем предчувствии бросился Петр наперерез. Чуть не попал под колеса.

– Папа! Папа?!

Когда лошади, взбивая копытами щебень дороги, наконец-то остановились, генерал упал грудью на кожаный валик ландо и закрыл лицо руками. В их военной семье до слезливых сантиментов не опускались, но Петр невольно положил руку на голову отца, даже не прикрытую фуражкой. Отец плакал…

– Что с вами, папа?!

– Со мной?.. – поднял он голову, и Петр впервые заметил седину на его висках. – Со мной все в порядке. Миша убит.

Этот сухой генеральский рапорт ничего не прояснил.

– Что?! Откуда вы это взяли, папа?..

Домашний генерал смахнул с глаз, с усов и даже с лица слезливую морось и протянул депешу.

Петр глянул на казенный бланк.

– Да ведь там сказано – ранен?!

– Смертельно ранен, – поправил генерал, человек военный. – Поверь моему опыту, я знаю, что это такое. В Питер! Сейчас же на этих лошадях к поезду! Где мама?

– С ней глубочайший обморок, – все сразу понял Петр. – Часа три назад она упала с криком: «Кровь! Кровь!..»

– Значит, не будем ее тревожить. Ты вот что, сынок… – Он не часто так говорил. – Ты вынеси мои необходимые бумаги, чистый дорожный плед, саквояж, а я отдохну пока в этом ландо.

– Нет, отец! – тоже сразу решился Петр. – Послушайте, отец. Я взрослый уже!..

Отец воззрился на него, будто в разведку на турок посылал.

– Пожалуй, Петр.

– Не пожалуй, а взрослый! Мне двадцать лет. На этих лошадях… нет, лучше на других, перепряжем… все равно: к Николаевскому вокзалу еду я. Я, отец! Не спорьте.

Генерал строго смотрел на него:

– Что ты себе позволяешь, мальчишка?..

– Не мальчишка, папа, успокойтесь. Что бы ни случилось, в Питере Александр, другие родственники, ваши друзья. Я сразу дам знать. А если терпения не хватит, выезжайте завтра утром. Вместе с мамой. Вы слышите, папа?..

Генерал уже спокойнее раздумывал – посылать ли его в разведку.

В тот момент к ним подбежала и Оля. Она, оказывается, все слышала и головой упала на тот же кожаный валик ландо.

Старый генерал вздрогнул и опустил руку на бившуюся беззвучно головку.

– Бедная, бедная…

Несвойственный генералу лепет остановил сын:

– Папа! Перестаньте хныкать.

Отец гневно приподнял опавшие плечи.

– Что вы себе позволяете?..

Но успела вскинуться и взять себя в руки уже сама Ольга:

– Папа! Петр прав. Вы устали, переволновались. Пусть он едет в Питер… и я туда же, вместо вас. Если вы позволите, папа?..

Она смотрела на него такими дочерними глазами, что генерал попробовал даже улыбнуться:

– Нет, мне перед вами обоими не устоять. Вы хуже турок…

IV

Странная это была ночь, в поезде Николаевской железной дороги. Если не сказать больше – роковая…

Петр распорядился хорошо – и фамилией, и решительным видом – ему сейчас же дали билеты на ночной курьерский – за пять минут до отхода. Из занятого привал-купе лихо выселили какого-то увешанного золотыми цепями купчину и его не то дочь, не то наложницу… скорее всего, последнее – и кондуктор с видом лихого адъютанта взял под козырек форменной фуражки:

– Что прикажете?

Ольга лежала головой на столе, мало что соображая. Отец хотел отрядить в спутницы домашнюю горничную, но Петр замахал руками: нет-нет, с двумя женщинами ему не управиться! Сейчас он просто кивнул в сторону:

– Попросите принести из ресторана чаю, немного коньяку и постель… ей, мне не надо.

Все это было исполнено превосходным образом. Ольге не пришлось даже выходить из купе – в этом классе была то ли горничная, то ли помощница кондуктора. Петр недолго посидел в коридоре, пока она разбирала постель и укладывала на диване покорную пассажирку. Вышла с поклоном и со словами:

– Спокойной ночи вашей спутнице. Если что потребуется, кондуктор найдет меня.

Петр кивнул, сунул в кармашек белого фартука какую-то бумажку, а сам еще долго сидел в коридоре, прежде чем тихо откатить дверь.

Но Ольга, оказывается, не спала.

– Извините, Оля, побеспокоил. Я зажгу маленькую свечку… не так страшно будет.

Пожалуй, это не столько для Ольги – для себя сказал. Наивно, но ведь верно.

Он не видел ее глаз, да в ту сторону и не смотрел, но чувствовал: расширились, разверзлись. Отнюдь уже не «глазки голубые…»

Засветив маленькую дорожную свечечку, Петр сел в угол своего дивана, стараясь забиться глубже, незаметнее. Большой рост не позволял этого, ноги почти до противоположного дивана доставали. Приват-купе было устроено довольно игриво: один широкий, как бы двуспальный диван, а другой узенький, холостяцкий. Можно почивать в двуедином блаженстве, а можно и в церковном разводе; чуть выше окна, в небольшом серебряном окладе, возвышалась над дорожным альковом Божья Матерь, но смотрела не строго, даже сожалительно. Наверно, она многое повидала здесь, в дорожном убежище земных, парных грешников. Едва ли тут ездили с детьми, да и вообще с попутчиками; были другие купе, одноместные, и даже четырехместные. Интересно, что подумал кондуктор, с первого взгляда определив их в это единственное в своем роде купе и изгнав увешанного золотыми цепями купчину? Фамилию свою Петр называл еще при покупке билета, фамилию довольно известную, но и только; вполне можно было решить, что большего не позволяет светский этикет. Что фамилия! Тут бывали наверняка такие салонные львы – ого-го!.. Он почувствовал: краснеет, и еще, что Ольга не спит, но деликатно не приглашает к разговору. Он все больше убеждался в ее природной, немного немецкой, сдержанности. «Немного» – это как у всех российских немцев, давно уже перемешавшихся с русскими дворянами, да хоть и с кухарками. Мало ли князей, тайно и явно повенчанных со своими крепостными актрисами!

Мысль об Ольге, тихо, даже мертво лежащей, отвлекала от того, к чему несли железно постукивающие колеса. Но эта же мысль не давала отстраниться и от оставленного позади Середникова. То-то там начались разговоры!

В дорожном саке среди книг он с удивлением, даже мистическим страхом обнаружил объемистый кожаный переплет с воспоминаниями только что отгремевших Шипкинских походов. Лермонтов – хорошо, высокомерные поручения Бисмарка – тоже ничего, но воспоминания рядовых офицеров! Это возвращало к отцу, хоть и не совсем уж рядовому.

Он свечечку подвинул поближе к себе, не сомневаясь, что Ольга с благодарностью воспримет эту деликатность, – хотя, конечно, темнота страшит, но ближний свет ни к чему. А впереди долгая, уже сентябрьская, ночь. Без всяких раздумий он отказался от своей постели, но сиюминутная мысль по крайней мере была очевидной: не за коньяком, так за книгой ночь провести.

Коньяку он в своей жизни раньше не пробовал, потребовал для форсу. Сейчас лихо отхлебнул… ну и дрянь! Чай успел простыть, как и у Ольги, нетронутым.

Еще больше загораживая свет, он Бисмарка поставил перед свечой треуголом, а в руки взял свое русское. Не случайно же отец подарил эту недавно вышедшую книгу, не случайно и она, даже при такой спешке, в руки попала. Сам генерал не снизошел до воспоминаний, но низовым офицерам – чего же?

Генералу и самому было удивительно, что сын пошел на самый что ни есть разночинный – естественный – факультет. Но ведь топал, топал же по общей военной тропе?..

«Версты четыре пришлось идти, глубокою лощиною, по дороге вдоль речки, через которую в одном месте совершили переправу на каруцах, поставленных вместо моста; потом дорога пошла вверх по откосам гор, извиваясь сообразно направлению горного кряжа. Этот участок дороги когда-то, по-видимому, разрабатывался, но доведен был только до Крестца…

От Крестца дорога теряет всякие признаки культуры и обращается в узенькую тропинку, более похожую на желобок; шедшие впереди отряда саперы и «братушки» только с виду очищали дорогу, и снег всячески был по колено; местами снег заменялся ледяной массой. Тогда идти становилось еще тяжелее, потому что по скользкому откосу горы удержать равновесие было невозможно. Несмотря на то что я с одной стороны опирался саблей, а с другой ножнами – все-таки на переходе упал не менее трехсот раз. Разумеется, при таких условиях дороги не обошлось без несчастных случаев; так, например, в нашем эшелоне во время таких падений двое солдат были ранены штыком и один из них, кажется, тут же на дороге и умер. Помимо этой гололедицы немалым препятствием на пути служила и крутизна подъемов. Хотя тропинка и старалась, по-видимому, избегать крутых скатов, но иногда шла вверх или вниз чуть ли не под углом сорок пять градусов. В таких случаях идти было нельзя, и мы обыкновенно гуськом один за другим скатывались на спине и на боку, стараясь только приноровиться, чтобы не слететь куда-нибудь в пропасть. В общем виде картина движения войск представляла собой бесконечную нить людей и лошадей, двигающихся по тропе гуськом один за другим. После этого можно судить, что это было за движение?.. Полк растянулся буквально на пять верст.

Засветло мы прошли не более трех верст от Крестца; тут уже нас застигла ночь, в начале которой светила луна; но затем скоро и она спряталась, и отряд двигался в совершенную темень, рискуя или поломать ноги, или свалиться в пропасть. Между тем мы шли и шли, мечтая о конце этого перехода как о чем-то безнадежном.

Прошли дальше еще версты три; видим огоньки. Приближаемся; оказывается, это костры, разведенные солдатами, отставшими от первого эшелона. Оглянувши рощу, освещенную этими кострами, решили сделать небольшой привал.

По мере сбора полка на бивуак и у нас явились костры; действительно, греться надо было, потому что мороз доходил до двадцати градусов, тут же у всякого явилось желание подкрепить свой пустой желудок; но увы! Оказалось, что во всем полку нет сухарей.

Мой осел, приобретенный в Травне, где-то отстал позади, и я лишился последнего своего утешения в походе – это чаю. Но тут, правда, один солдат вывел меня из беды: у него оказалось в торбе щепотка чаю и кусок сахару. С необыкновенной быстротой добыл он из снегу воды, вскипятил ее в солдатском котелке и приготовил чай. Что это был за чай?.. Вонючий и с сальными поплавками… но с каким удовольствием мы прихлебывали его после такого утомительного перехода!.. Тут не могло быть брезгливости. После этого чая, выпитого с сухарями, предложенными солдатами, мы решили заснуть. Для этого нужно было поудобнее примоститься к костру; но несмотря на то что костер горел прекрасно, мороз давал себя чувствовать и безапелляционно прохватывал через мой дрянной полушубок. Тем не менее, несмотря на все неудобства и на мороз, надвинув башлык на голову, я полуприлег и заснул. Впрочем, это был не сон, а мученье, потому что через каждые четверть часа от холода, проникавшего то в ноги, то в спину, просыпался. Так проведена была ночь…»

Вслед за неведомым ротным капитаном Поликарповым, шедшим в отряде генерала Столыпина, и студиоз Столыпин то засыпал, то просыпался. Но отнюдь не от мороза; нечто беспокоило его гораздо сильнее. Простыня в углу противоположного дивана тоже тащила в пропасть, – наверно, он вскрикнул, очнувшись, потому что какой-то солдатик не дал упасть, словно бы за полу шинельки придержал, одернул:

– Петр?..

Вскинув голову, он смущенно убрал Бисмарка. И не поднимая глаз, чувствовал: Ольга все так же безжизненно лежит на спине, уставясь в качающийся потолок вагона; там шевелились, повторяя колебания свечи, замерзающие, лохматые полушубки…

Вот их он видел, тоже туда взгляд, чтобы не свалиться в покачнувшуюся бездну.

– Вы кричали, Петр.

Слава богу, мерзлые полушубки обратились в блики от свечи. Обычное дело.

– Да, Ольга, – не сразу, но решился все ж ответить.

Трудно это далось. Спящих женщин, кроме матери, он в своей жизни не видывал, а чтоб уж разговаривать в ночи…

– Да, Ольга, – зачем-то опять повторил. – Не спится… или слишком крепко спится. Но вы?.. О чем вы думаете?

– Об отце… славном и добром папа… Ему труднее, чем нам, будет.

– Да?..

– Не сомневаюсь, что он больше обо мне, чем о Михаиле, думает…

– Да?.. Почему же… Оля?..

– Честность ему не позволяет отринуть меня, а ведь придется… Не утешайте, Петр.

Он бросив «Воспоминания» на стол, сшиб Бисмарка вместе со свечой. Спички долго не находились, шарь не шарь по столу. От испуга ли, от желания ли помочь, и Ольга, скрипнув диваном, то же самое делала. Петр ожегся, наткнувшись на ее пальцы, – хуже, чем у недавно виденного костра, – но на этот раз отдернуться не успел: эти же пальцы и коробок со спичками ему сунули.

– Ко мне улетели, надо же!

– Надо будет что-то делать… Уж поверьте мне: папа не отринет вас. В любом… самом худшем случае… Да, Ольга. Да. Отдайте же спички!

– Берите, Петр… но не ломайте мне пальцы!

– Да?..

– Берите же! Мне страшно… и стыдно… Мне стыдно, Петр.

– Вам?.. Вам-то чего стыдиться?!

– Не спрашивайте… Больше ничего не спрашивайте. Зажигайте же свет! Хотя… погодите маленько, Петр, я прикроюсь.

За то время, пока он держал коробок со спичками, можно было сто раз прикрыться, закрыться, наглухо укрыться… но зачем теперь свеча? За окном уже светало. Набычившись за проклятым, опять восставшим Бисмарком, он все-таки примечал белизну постели, чуть позднее – и васильковой сини чепчик… Ах да, ведь и мать в чепчике спит! Это его как-то успокоило и даже подвигнуло на шутку:

– Вот теперь смогу похвастаться перед приятелями, как будил поутру одну… прекрасную…

– Перестаньте, Петр. Не будете вы хвастаться, а будете меня жалеть, как и ваш… как и мой… добрый папа…

– Оля?.. – что-то хотел сказать он, но так и не сказал до самой остановки поезда.

Жалость, жгучая, стыдливая жалость, пришла позднее, когда он отвез Ольгу к одной из тетушек. Глаза у тетушки, не такой еще и старой, от удивления, возмущения, полнейшего непонимания готовы были выскочить из-под белесых немецких ресниц. В ней немецкая суть чувствовалась больше; тетушка и вообразить не могла, как это ее помолвленная, почти что уже обвенчанная, племянница возвращается после ночи с каким-то нахальным молодым человеком! Верно, Петр был молод, но неужели от смущения нахально улыбался, помогая Ольге в прихожей раздеваться? Она тоже не сразу нашлась, не зная, что делать. Отец с матерью оставались в Одессе, при всей ожидавшейся беде не могла же она ехать на петербургскую квартиру Столыпиных без Натальи Михайловны и… и без него, без НЕГО!

Все-таки выдержки ей было не занимать. Слегка поправив у зеркала волосы и не приглашая сопроводителя даже присесть, не говоря уже об утреннем кофе, она спокойно оповестила:

– Это младший брат Михаила.

Но и после того тетушка не пригласила его пройти дальше, тем более на чашечку кофе. Даже не спросила обыкновенного: как, мол, доехали?

Добропорядочность, ох уж эта немецкая добропорядочность!

Петр понятия не имел о происхождении этой тетушки, – может, она рязанская или владимирская, а то и вовсе из прибалтийского, чухонского племени. Если кого и интересовало это, так разве что Михаила…

Михаила?..

– Ольга Борисовна, я думаю, уже к вечеру вам нанесет визит Наталья Михайловна. Ежели паче чаяния… по болезни… немного задержится, я пришлю нашу горничную. – Он поклонился угловато, некстати чувствуя свой высокий рост, да еще перед махонькой тетушкой… и свое полнейшее неумение изъясняться в таком положении.

– Да, да, Петр Аркадьевич, – ответила церемонно и она. – Не утруждайте понапрасну Наталью Михайловну, довольно будет и горничной… если Михаил не сможет… если задержится в служебной поездке.

Она все-таки договорила до конца.

И он до конца выдержал взгляд, чухонской ли, рязанской ли, но не очень-то разговорчивой тетушки.

Сопроводитель?

Услужитель?

Или?

Да пусть эта тетушка думает все, что заблагорассудится! И хорошо, что не было утреннего кофе. И хорошо, что не было разговоров. Он спешил на петербургскую квартиру… но вначале к брату Александру, по-холостяцки живущему уже отдельно. Да, спешил. Не до разговоров за кофеем. Не до тетушек.

Ему нужны силы, большие силы, чтобы принять все неизбежное…

V

После похорон брата у него была одна-единственная мысль: надо найти князя Шаховского и всадить ему пулю в старую, глупую башку! Хотя князь был не так стар – лишь несколькими годами опередил Михаила, и не так глуп… если предпочел в это скверное время скрыться с глаз долой. В Швейцарию, Англию, Америку… или к черту лысому, в конце концов! Никто о том ничего не знал. Не найдя Шаховского в злачных местах Петербурга, то есть на балах, скачках, на сборищах новомодных масонов, в игорных домах, непременных маскерадах, – Петр приставил трех слуг к подъезду его дома, чтобы они попеременно следили за входом-выходом детально описанного господина. Петр прошедшей зимой и сам встречался с князем Шаховским, мог составить вполне полицейское описание. Напрасно! Слуги, как истые сыщики, всю дождливую осень мокли в соседних подворотнях, так что одного из них пришлось отправить в больницу. Не хватало на совести еще смерти! К счастью, слуга выкарабкался из тяжелейшей горячки, так что дело ограничилось пособием для лечения. Что касается князя, то Петр официально отправил на квартиру запечатанный пакет – с надеждой, что убийца когда-нибудь да объявится.

Дело было ясное, скандальное… и позорное, позорное для рода Столыпиных!

Младший брат ничего не знал, невеста по застенчивости не могла проговориться, но ловелас Шаховской – это не старикан Апухтин. Он буквально преследовал невесту, пока Михаил, готовясь к свадьбе, готовил, собственно, и домашний очаг для будущей хозяйки. Более того, ради салонного хвастовства Шаховской распускал такие слухи, которые меркли даже в горькой доле пушкинской Натали. Что было делать? Стреляться! Только стреляться.

Брат Александр рассказал, что, улучив момент на званом балу, Михаил не просто бросил перчатку – он влепил такую затрещину, что ухажер за чужими невестами отнюдь не по своей воле свалился в лихой мазурке. Сила у всех братьев Столыпиных была отменная. Но вот беда – все братья Столыпины стреляться, увы, не умели. Да, дети генерала чурались оружия…

Но как в этой жизни без него, железного дьявола?

Петр осенью совершенно забросил университет и, случись война, непременно записался бы в пехотный полк вольноопределяющимся. Но богатырь-император, пришедший на смену убитому отцу, был таким убежденным миротворцем, а его дипломаты столь похвально вели заграничные дела, что воевать не приходилось, – довольно было и того, что там-сям бряцали русские штыки. После Балканской войны меряться силами никто не хотел. В вольноопределяющиеся Петру не светило. Оставалось искать охальника.

А пока…

Мать, кое-как вставши с постели после похорон, не оставляла своими заботами Ольгу; та узнала всю страшную правду, когда на могиле жениха уже увяли первые цветы. Наталье Михайловне пришлось поднимать с постели теперь уже Ольгу. А удержать ее от поездок на кладбище было невозможно. Так вместе и разъезжали.

Ничего удивительного, что впервые после ночного поезда Петр встретился с Ольгой у могилы брата.

Мать, все понимавшая, деликатно отошла в сторону, наказав:

– Посидите пока одни. Я поброжу, пожалуй, тут много знакомых, особенно с Балканской войны. Раненые долго не живут…

Да, не хватало на том или ином надгробии официальной депеши: «Смертельно ранен…»

Михаил ведь тоже не в первый день умер – Петр застал его в живых. У брата даже хватило сил пошутить:

– Знаю, младшенький, ты всегда любил Ольгу, видишь, я освобождаю…

Петр закрыл ему рот ладонью, но брат и сквозь стиснутые пальцы договорил:

– Не покидай ее. Она достойна…

Теперь, оставшись наедине, он все больше поражался самообладанию Ольги. Сомнения не было, она мучилась. Но кто бы разгадал тайну ее лица?

Он – разгадал.

Сидя на могильной скамеечке и кроша булку для птичек, небесных вестниц, он совершенно неожиданно признался:

– В последний час Михаил дал мне братское напутствие…

– Я знаю, – остановила его Ольга.

Петр пристально глянул в ее сокрытые глаза:

– Откуда это вам известно, Оля?

– Птички весточки принесли, – сбросила она с ладони очередную щепоть белых, как уже летавшие снежинки, крошек.

Шустрые воробушки, шебутные синички и голуби – как важные светские дамы. Кто из них? Раз так, он предпочел бы синичек. Воришки-воробьи ненадежны, светские дамы слишком лукавы – даже крохи насущные друг у дружки перехватывают.

– Как-нибудь я доскажу братнее пожелание… сегодня не буду, не волнуйтесь зря…

– Зря ли, Петр?

Он поцеловал ее руку, вскинутым взглядом спрашивая позволения у брата. Михаил и с временного портрета смотрел вечным, утвердительным взором.

– Значит, не зря, Оля.

Стоял уже сырой петербургский октябрь, промелькивали снежинки над могилой; Ольга не отнимала платка от носа. Петр поднял меховой воротник ее осеннего, теплого манто и слегка приклонил в соболий мех голову, но как-то нескладно, словно носом за грехи ткнул.

– Рука ваша, Петр, тяжелая, – высунула Ольга посиневший носик.

– Ничего, привыкайте, Оля.

Внимательный, строгий взгляд в ответ. Не много ли берет на себя?

Она перевела разговор на то, что он и сам знал, – из слов матери. С некоторой опаской сказала:

– Пора мне в Одессу, Петр.

В Одессу, значит, домой, в уединение, где никто не знает соломенную невесту…

Теперь он с особым вниманием посмотрел на нее:

– Я тоже думаю: пора. Отдохните.

Можно бы обидеться: ее вроде как сгоняли с петербургского кладбища, да и вообще – из памяти вон…

– Я тоже вскоре приеду к его превосходительству Нейдгардту. Надеюсь, у нас будет время уже не у могилы поговорить?

Напрашиваться в гости без приглашения – не самое лучшее дело. Он спохватился:

– Но ведь не сегодня и не завтра вы поедете? Вы нездоровы, вам следует подлечиться…

– Нет, Петр. Надо ехать. Нельзя же так, сразу…

Все иносказания становились слишком ясны. И мать как почувствовала – уже не очень-то легким, но настойчивым шагом вынырнула из-за могильных, вздыбившихся плит.

– В карету, в карету, милая, – обняла Ольгу за плечи. – Поедемте прямо к нам, чайку попьем?

Ольга упрямо высунула носик из мехов:

– Нет, мама. Не надо усложнять…

Уже сорок дней прошло после гибели Михаила, убитого 7 сентября, октябрь кончается, сороковины минули, а она все так: мама, мама! Но кто теперь для нее Наталья Михайловна?

Вслух об этом не говорили. Только мать с истинной прозорливостью посматривала на младшенького, а Александр, для которого Петр, собственно, был погодок, с некоторой долей зависти хмыкал:

– Иванушкам всегда везет!

Известно, в любой русской сказке младшенький брат – Иванушка, может быть, и дурачок, но впоследствии непременный счастливец.

Ну, сказка так сказка. Петр не оставался в долгу:

– Зато средний братец в конечном-то счете – сам в дураках остается. На чужой каравай рот не разевай.

Грубо. Александр-то не разевал…

VI

Зима прошла в бесплодных поисках своей законной пули. Вести о князе Шаховском доходили то справа, то слева, но разве угонишься за слухами? Сам-то Шаховской был в лучшем положении – он знал, что братья Столыпины привязаны к Петербургу, в крайнем случае к своим имениям, а кто познает пути беглеца? Да, может, он и не бегал, а терзался угрызениями совести; да, может, просто жил-поживал в каком-нибудь благословенном закутке жизни – мало ли золотой-холостой молодежи обретается в роли титулованных бродяг! Доходили, правда, сплетни, что не настолько и холост князь Шаховской, бегает от жены, которой кругом задолжал. Но это только разжигало злость: значит, совсем уж в пакостное положение попал покойный брат, если за невестой ухлестывал непотребный женатик!

Университет решено было все-таки не бросать. За зиму Петр нагнал, что набралось по осени. Мать привыкала к потере сына, отец подыскивал какую ни есть мирную службишку, а Ольга?.. Петр посчитал возможным написать ей церемонными словами: «Глубокоуважаемая Ольга Дмитриевна! Считая за честь соотнестись, в память о своем брате, с семьей Его Превосходительства, передаю нижайшие поклоны от нашей семьи и потому…»

Почему он так писал – и сам знать не знал. После, уже попроще, писала мать Наталья Михайловна, ответы приходили, все на ее имя, – не могла же Ольга сама держать переписку с братом несостоявшегося жениха. Скука, да и только! Докука, да еще какая! Она не давала представления ни о нынешней жизни Ольги, ни о жизни его самого. Житейские волны поплескали об одесские приморские камни, эхом затухающим отошли к балтийским берегам, за зиму успокоились, вмерзли в невский лед. Да, так казалось. Истинно так. А как же иначе быть могло?

Мерзлость души немного растопила зимняя поездка в Москву и Орел. Он чуть не месяц пропадал, опять манкируя, теперь под видом каникул, университет, свой физико-математический факультет. Причины? Ого, еще какие!.. Отец устраивал петербургские дела, к тому же и литовские поместья… еще до Болгарской войны выигранные в карты, да, да! – по мере возможности наблюдал, а сыну сам бог велел присмотреть за родовыми подмосковными деревеньками. Так что все то же Середниково да и Орловщина.

На просьбу отца он согласился охотно, даже слишком охотно: дошли слухи, что где-то в окрестностях Первопрестольной обретается блудный ловелас Шаховской. Петр эту, вторую, цель скрывал не только от отца и матери, но и от брата Александра. Хоть и погодок, а проговорится! Маменькин, ой маменькин сынок!.. Оказывается, напрасно прибегал к такой конспирации: след Шаховского здесь вроде был да простыл.

Простыл, господа!

А зима шла своим чередом. Великолепнейшие, чопорные письма ходили от моря Балтийского к морю Черному и обратно, даже южными ветрами не растапливая метровый лед. Все кончено! Душа замерзла.

Замерзла.

О чем говорить?

А поговорить-то хотелось, очень хотелось. И на выручку пришли, даже опять немного досрочно, весенние каникулы. Майскими цветами расцветал 1883 год – двадцать первый год его жизни. Как ни хорони себя в печали – жизнь шла, и душа таяла от зимней стужи. Забросив университетские конспекты, он поспешил вслед за отцом, в Литву.

Думал, отец полеживает где-нибудь на первом весеннем солнышке и пописывает свои книги, до которых стал охоч, или, належавшись, лепит очередного «Спасителя». Да, да, генерал ведь не всегда был генералом – и полковником, и даже того менее… о, Господи, каким-нибудь капитаном вроде Поликарпова, что столь дотошно описал Балканский поход. Его «Историей России для народного и солдатского чтения» зачитывалась вся армия; его «Голова Спасителя» и «Медаль статуи Спасителя» бывали даже на академических выставках. А если глины нет?.. Тогда уж картишки, непременно картишки. О, это такая страсть! Еще задолго до генеральства и свитских аксельбантов он ночи напролет резался с такими же сумасшедшими, как и сам. И поделом им, несчастным. Особливо слишком-то фанаберистым шляхтичам, которые продували не только лошадей и сабли именные, но и именья, дедовские. В одну из таких бешеных ночей майор Орловского полка Столыпин, спустив уже все наличное и насущное, вплоть до сабли дарственной, грохнул о залитый вином стол золотом бесценного портсигара – с гравировкой своего отца:

– Шановный пане! Ставлю родителя!

Орловский полк стоял тогда в Литве, на границе с Пруссией, которая никак не смирялась со своим положением, – быть под каблуком России. Господа офицеры квартировали в роскошном имении одного из отпрысков Радзивилла; хозяин, пан Гутковский, тоже майор того же полка, хоть и затесался по воле случая в русское воинство, но никогда не забывал о своих корнях, а потому фанаберия била через край. Будучи в громадном выигрыше, выйти из игры орловскому майору разрешал – добрый жест должен сделать сам выигравший, чтоб не добивать проигравшего. А тот разве мог пойти на бесчестье?.. Уж и сабля боевая, и конь, и чуть ли не портки орловские – все на кону стояло, лежало и просто мелом на зеленом сукне писалось. Что еще?..

– Ставлю родителя!

Пан Гутковский, одногодок Столыпина и в тех же чинах, внимательно посмотрел на бесшабашного орловца:

– Ва-банк?

– Ва-банк, шановный пане… о чем разговор!

– Тогда и рубашку родительскую?..

Соперники и в полку, и в своих батальонах. Пану Гутковскому не удалось, еще с капитанских времен, увести его невесту Натали, потому что ей не нравились шляхетские усы, а нравились орлиные бакенбарды. И хоть предутренняя игра шла в родовом имении пана Гутковского – здесь не на саблях рубились, здесь фортуна. Шляхетская фанаберия… или русское самоуничижение?..

– Ва-банк, пан Столыпин… только с рубашкой отцовской… Так?

Хорошо, что хоть не с материнской. Помяни некстати мать, майор Столыпин, вопреки всякой чести, схватил бы, ей-богу, проигранную саблю! Не сметь!.. Радзивиллы какие-то?!. Его муромские, стало быть владимирские, – владей-миром! – предки тоже идут от шестнадцатого века. Знай наших!

Командир полка, хоть сам и был в эту ночь в выигрыше, хотел было остановить уже неприличный торг, но господа офицеры и на русский, и на польский лад зашумели:

– Черт побери, Столыпин!

– Не уступай!..

– Шановный пан – вспомни Радзивиллов!..

– Господа, господа, остановитесь!

– Не маете права, господин полковник. Здесь не плац, здесь игра.

– Игра!

– Нельзя останавливать, нельзя…

– Мае права, пан Гутковский, – выигрывать, мабыть, мае права – и проигрывать…

– Майор Столыпин, что же вы?..

Он рванул на широкой груди, перепоясанной следом прусской сабли, батистовую, залитую вином рубашку, – по жаркому времени да в раскаленной шампанским ночи с общего согласия сидели без мундиров.

Очередь метать банк выпала проигравшему. Видя его решительность, полковник предупредил – нет, попросил по-дружески, по-боевому:

– И все-таки, господа, не идти же нам на пруссаков без рубах?..

– Так сейчас нет войны, – с иной стороны подначил проигравшийся ротный капитан.

Его поддержали:

– Что за причина?! Мы на границах любимой империи. Чихни только пруссак, войну сами придумаем. Снаряд шальной туда – снаряд сюда, вот тебе и война. За государя, господа!

– За государя!..

– За ГОСУДАРЯ!..

Под эти воинственные клики и последняя рубашка вместе с родительским портсигаром прахом пошла на кон…

Опять прахом?..

Что еще можно поставить?!

Не мог майор Столыпин, выигравший в битве за Натали, уступить майору Гутковскому, оставшемуся с носом, то есть в проигрыше.

– Ставлю свое Середниково! Против Колноберже, пан Гутковский.

Не так уж много в полку офицеров, все обо всем знали. А майор Гутковский, еще в чине капитана, был к тому же и на свадьбе, которая игралась в лермонтовском Середникове; полк тогда как раз в Подмосковье формировался, да и по благородству своему не мог Столыпин не пригласить соперника.

Середниково, надо же! С ума сошел орловец?!

Трудно сказать, чье имение ценнее – в картежной игре ценности другие… Совсем другие.

И если мелькнуло какое сожаление в голове у майора Столыпина, так только одно: Натали была сейчас как раз в Середникове, на сносях… значит, ставил на кон и ее… да и сына, возможно…

Полковник уже исходил бледностью, трезвел. Еще минута, и он, не имея здесь права командовать, может, выхватил бы все-таки саблю, чтобы собственным поединком остановить игру. Но майор Столыпин резко вскочил, широким крестом крестя голую грудь:

– Середниково! Против Колноберже! Все видели? Все, господа офицеры. Игра!

– Них же Польска не згинела!.. Колноберже! Против Середникова… со всеми его маёнтками!..

Это выходило уже оскорбление. Под маёнтками, под столыпинской то есть маёнтностью, можно ведь было понимать и Натали – как часть самого Середникова.

Но – все замерло…

– Карту, господа!

– Карту, шановные панове!

Это было уже не остановить…

И после долгого замешательства:

– Новый хозяин Колноберже?!

Проигранной именной саблей – отрублено горлышко бутылки… Бокалы! Бокалы!

– За нового пана Колноберже! Да, шановные панове! Не поминайте лихом, как говорят у русских…

Пан Гутковский первым выпил свой бокал, хлопнул его о старый буковый паркет и ушел к себе в кабинет.

Кто-то зачем-то хотел его остановить…

Но к чему? Дело-то известное…

Спустя несколько минут в соседнем с гостиной кабинете грохнул выстрел…

VII

Так или не так все было – отец никогда не рассказывал. Младший сын не расспрашивал. О том знал лишь старший – законный наследник Колноберже. Но он тайну этого литовского поместья с собой унес, а младшенький – разве осмелится спрашивать старого отца о давно отшумевшей, бурной молодости?

Когда Петр вошел в гостиную, его встретил с дубовой панели стены не по возрасту усатый заносчивый поляк в алом бархатном кунтуше и собольей двукрылой шапке, с гордо воткнутым орлиным пером. Взгляд словно спрашивал: «Так кто здесь хозяин?..»

С трех сторон поляка окружили чем-то неуловимо знакомые лики – давно отживших свой век предков; не сразу проявились у них на груди звезды, а на плечах погоны. Медленно, с владимирской тощей земли, от шестнадцатого смурого века, поднималось генеалогическое древо; корнем его был Григорий Столыпин, а от стволового корня, как у всех столпных сосен, выпирали кряжистые всходы, то бишь…

…сын Афанасий Григорьев, муромский дворянин…

…Сильвестр Афанасьев, ходивший на подмогу Богдану Хмельницкому в русском полку, за что стал уже московским дворянином…

…Семен Сильвестрович…

…Емельян Семенович…

…Алексей Емельянович, прадед; вышел в отставку по молодости, поручиком, был предводителем пензенского дворянства и на дворянских хлебах деток наплодил немало… не потерять бы счет…

…Александр, отмеченный самим Суворовым, его личный адъютант…

…Аркадий – друг реформатора Сперанского, тайный советник, оберпрокурор и сенатор…

…Николай – несчастливец: генерал-лейтенант, растерзанный взбунтовавшейся толпой в Севастополе…

…Афанасий, скромняга штабс-капитан и саратовский предводитель дворянства…

…Дмитрий Алексеевич, генерал-майор и совсем уж близкий по крови дедушка…

…и Елизавета Алексеевна, вышедшая замуж за Арсеньева, – бабушка Михаила Юрьевича Лермонтова, но ведь и бабушка его, Петра Столыпина…

Никого не забыли? Никто не потерялся при переездах?

Внук лукаво и добродушно, забыв о своих горестях, посматривал на родичей: мол, не растрясло на дальних дорогах, не мешает соседство фанаберистого шляхтича?..

Все они еще недавно были в подмосковном Середникове, но вот недавно, по какой-то прихоти отца, перебрались в Литву, вместе с бабушкиной мебелью и громадной библиотекой, хранившей следы лермонтовских рук.

Впрочем, такая ли уж прихоть? Все подмосковные имения неотвратимо ветшали, содержать их становилось невыгодно и хлопотно, а на этом прибалтийском краю империи было новое, прекрасное и удобное жилье, которое приводило в восторг и Наталью Михайловну. Да поближе к Балтике прикупилось еще, почти за бесценок, и другое имение, вполне доходное. Муромские столбовые дворяне кочевали по российским просторам да наконец осели в Ковенской губернии. Соседи? Да, прекрасные сложились соседские отношения. Литовец ли, поляк ли, коль служит государю, все едино – русский дворянин. Это так говорят – Польша, Литва… Матушка Екатерина после третьего раздела Польши всех под единую руку подвела. Чего ж ты с такой фанаберией смотришь на нового наследника, глупый лях?..

Петр родился в Дрездене, когда мать гостила у родственников, но немного не рассчитала сроки родов; так что крещен был в дрезденской, конечно, православной церкви. Привезенный из Дрездена в люльке, семь первых лет прожил в Середникове, а потом еще семь – здесь, в Колноберже, собственно, и учиться начал здесь же, в виленской гимназии. Может, так и был бы до конца в ней, да ГОСУДАРЬ призвал отца в Балканский поход, а мать пошла следом. Нельзя было оставлять недоросля одного в литовском краю, хоть и с хорошей прислугой. Вот почему перевели его в орловскую гимназию, поближе к родственникам Столыпиным.

О, жизнь, жизнь!.. Хоть и дворянская, но служивая. Иди – куда государь указует! Стоит ли роптать на такие превратности судьбы?

Если бы знал студиоз Петр Столыпин, что истинные превратности только начинаются…

Нет, не знал. Когда он приезжал в забытое было Колноберже, душа, смущенная и замерзшая, оттаивала. Чего же попрекать отца, что меняет предания подмосковные на предания принеманские?

Настроение было прекрасное, несмотря ни на что. Молодость! Да и музыка, музыка, и не только в душе. Через прихожую и гостиную, откуда-то из библиотеки или кабинета, неслись звуки скрипки. Вот и третье увлечение генерала; если дело до скрипки дошло, значит, жив старый курилка!

Оглянув себя в зеркало и оставшись вполне доволен – хоть и порядочная дылда, а ничего, – Петр уже было направился в гостиную, как из дальних дверей, все-таки из библиотеки, донеслось игривое, почти плаксивое:

В игре, как лев, силен

Наш душка Лев…

Ба, раз уж до шалостей Михаила Юрьевича дошло, значит, в жизни отца все распрекрасно! А если еще и перевирает, то бишь переиначивает с детства знакомые слова – то лучше не бывает.

Снова пассаж скрипки, отцовский экспромт, чем-то напоминающий «Камаринского»… скрипка и камаринский мужик… – все равно хорошо, молодые годы, наверно, навевает…

…Наш душка Лев

Бьет короля бубен,

Бьет даму треф!

Да, вспомнил: тот незадачливый отпрыск Радзивиллов носил отнюдь не польское имя – Станислав там иль Казимир, – а что ни на есть чуждое и грозное: Лев!

Бьет даму треф!

Но пусть всех королей

И дам он бьет:

«Ва-банк!..»

Пассаж, пассаж… Никак Огинский? Но чего ж отцу по давней молодости грустить?

«Ва-банк!» – и туз червей

Мой банк сорвет!

А помолодевший от воспоминаний генерал и в пляс пустился. Скрипка взвизгивала под гопака, и пристук, пристук каблуков… Ай да генерал! Мой женераль!

Петр неслышно, в мягких летних полусапожках, вошел в библиотеку. В гостиной ковер, а дальше нечто толстенное, турецкое, – можно не сомневаться, законная контрибуция победителей. Он неслышно подошел сзади к приплясывавшему скрипачу и закрыл ладонями глаза.

– Что? Турки?.. Штыки на руку… к бою!..

Душой, однако, чувствовал отец, кто вошел. Они обнялись. Михаил Юрьевич валялся на диване, скрипка туда же полетела. Отец дернул шелковый шнур и – еще торопливые шаги не поспели – крикнул:

– Шампанского! Сын!

Когда маленько улеглось в головах и за столом усиделось, генерал по своему обычаю посетовал:

– Каково, старею?

Что на это было отвечать? Только одно:

– Да вы, папа, хоть куда!

– Вот именно – хоть… куда… Комендантом Кремля государь назначает. Меня, боевого генерала?!

– Ну, папа, не сторожем же в богадельню!

– Не сторожем, а все ж… Войны нет, что делать? Третий Александр – не первый и не второй: тишком от своей датской Дагмары попивает коньячок, зело попивает – знаешь, у него пошиты специальные сапоги с внутренними кармашками в голенищах, как раз под фляжку, а голенищ-то сколько?.. Вот-вот, некогда воевать. Да, может, и незачем?..

Отец отнюдь не осуждал нового государя-богатыря, который страшно боялся своей маленькой Дагмары-Марии, – нет, просто родовая привычка разговаривать с власть предержащими как с равными себе.

Правда, с извинительным вопросом, как верный подданный:

– А разве государям отказывают? В Кремль так в Кремль.

На диване, рядом с Михаилом Юрьевичем и скрипкой, лежало и личное письмо Александра III. Отнюдь не приказное. Издали можно было узреть размашистую руку богатыря: «Любезнейший Аркадий Дмитриевич! Как и родитель мой, прошу Вас послужить Отечеству, на этот раз…»

Право, мало что добр по природе – и мудр был государь: надо хоть чем-то занять Столыпина. Не по Балканам же сейчас, не по Кавказу, тем более не по Туркестану таскаться старому генералу, адъютанту отца. Государь обязан знать: в Кремле – тепло, уютно и от московских деревенек недалеко. Но не обязан догадываться, что от тех деревенек, как и от орловских да саратовских, Столыпин помышляет отказаться и потихоньку стаскивает родовое барахлишко в литовское Колноберже. Раз уж и фамильные портреты сюда переехали, считай, переселение на западные границы империи состоялось. Тогда как же Кремль?..

Сын испытующе вопросительно посматривал на отца. И отец понял:

– А Колноберже, Петр Аркадьевич, тебе и по завещанию, и по духу принадлежит. Ибо Александр – петербуржец, вполне законченный невский ловелас. Тебе Колноберже! Эк сколько детишек здесь можно будет наплодить!.. Не для Литвы иль Польши – для России, конечно. Уж ты постарайся, Петр. Свою планиду не упускай.

Петр засмущался перед такими красноречивыми шутками. Но отец – не мать уклончивая, привык все доводить до логического конца:

– Как здесь отдохнешь, думаю, прямой путь тебе в южные края… Чего воззрился? Старого воробья на мякине не проведешь. Говорю же: планиду свою не упускай!

Петр ничего не отвечал, зная характер отца.

– Туда, туда! Но не в Одессу, не в Одессу, не перебивай! – звякнул он бокалом, хотя Петр и не думал перебивать. – У Нейдгардтов поместья-то на Херсонщине, на лето туда перебрались. Тестю нашему тоже осточертело житье одесское… тамошние жиды, греки, мадьяры, контрабандисты… Содом и Гоморра! Надо тестюшку со всем семейством перетаскивать в Петербург. Как ты, Петр, думаешь?

Вот всегда так: по-столыпински. Сам безоговорочно решит – но вопрошает: «Как ты думаешь?..»

А чего тут думать, коль решено.

Решение ко всему прочему и приятное…

Ах, отец, отец! Один сын в могиле, у другого еще ни шло ни ехало, а уже здрасте, готово! Сам-то Нейдгардт хоть знает, что его опять в тестюшки возвели? Все-таки генерал Столыпин – не государь, чтоб не спросясь чины раздавать… кому Вечного Тестя, кому Глупого Жениха!..

Хорошо, всласть поворчал про себя младший Столыпин.

VIII

Собственно, «тестюшка» давно уже был под каблуком у жены. Всем кланом Нейдгардтов заправлял молодой да ранний брат Ольги Борисовны, одесский градоначальник. Вовсе не обязательно, чтоб все градоначальники были при почтенных сединах. Слава богу, он жил в Петербурге, крутился в свете, пока не получил эту хлебную должность, справедливо полагая, что Петербург от него не уйдет. А пока – пожить в свое удовольствие, качаясь на волнах между Одессой и Херсоном, разумеется, в лучших, роскошных каютах. Здешние чиновники любили жить, не подвластные невским ветрам. Весенний низовой Днепр. Лиманы. Море. Солнце. Что может быть лучше? Поместья-то были у Нейдгардтов вблизи Херсона. И так уж получилось, что именно брат Ольги встретил первым Петра Столыпина, неизвестно зачем нагрянувшего на берега Днепра. Но градоначальник был старше, прозорливее, вот и спросил за бокалом местного, густого вина:

– Может, без лукавого обойдемся, Петр Аркадьевич?

– Хорошо бы, Дмитрий Борисович, – легко пошел на поводу Петр.

– Тогда погостюем маленько на Днепре – да и в каютку, на волны.

– Право, до Одессы дорога не шаткая.

– А если не шаткая, то…

– …то самая верная. Там и море, там и Ольга, которая спит и видит, чтоб погостить на Днепре…

– …без отца и матери?

– Да пока, наверно, отец не нужен? Не нужна и мать? Если я верно мыслю, так до формального предложения дело ведь не дошло?

– Ох, Дмитрий Борисович!.. Прозорливец вы, как я посмотрю.

– Ох, Петр Аркадьевич!.. Смотрите – да не просмотрите зазря глаза. Ох-то ох, да и сам, как говорится, не будь плох. Ольге не так просто принять решение. Мучится, бедная, все еще оплакивает смерть Михаила. Себя винит… А в чем ее вина? Маленькое кокетство? Невинные улыбки? Уберите ее слезы! Осушите. Под таким-то славным солнцем…

И погостив на берегах широкого Днепра, Петр принял предложение младшего Нейдгардта. На пароходе, идущем в Одессу, для одесского градоначальника даже по здешним размашистым меркам – по аршину на каждый вершок – были созданы царские условия. Хотя полно! Часто ли цари, окруженные седой, безликой свитой, так счастливо проводят время? Студиоз, только что перешедший на третий курс, чувствовал себя на седьмом небе. У него была отдельная каюта, но время он проводил в капитанской гостиной, которая на эти сутки была отдана градоначальнику. Откуда в эту каюту, со всех сторон окруженную морем, постоянно набивалось румынских цыган, пожалуй, и сам градоначальник не знал. Разве что капитан знал, грек-пройдоха одесского разлива. Видно, он частенько причаливал в той или иной бухточке, а то и шлюпки спасательные за борт спускал. Цыгане-то цыгане, да все разные. Одних высаживали за борт, других подсаживали. Неторопко шел вроде бы и рейсовый, а вроде и личный пароход губернатора. Пассажиры, по глупости и неосмотрительности попавшие в этот рейс, не смели возражать и жались по своим каютам, а то и на ночной палубе. Ищи дураков! Пароход качался от вихревого перепляса, стекла вылетали от неизменного «Оля-ля!» да «Оля-лю!» А может, и от бутылок, которые ресторатор, тоже пьяный, как-то не так подавал. Окнам нечего запирать веселье: веселье должно ходить теми же волнами, которые разгулялись в ночи. Напрасно капитан вбегал:

– Может, здесь причалим да заночуем?..

– Дальше! К Одессе!

– Да ведь потонем, Дмитрий Борисович.

И славно, что потонем! Будет что вспоминать.

– Кому будет вспоминать-то, Дмитрий Борисович? Опомнитесь, родимый…

Он опомнился только уже на траверсе Одессы, но на удивление трезво и решительно. А удивляться было чему: гость дорогой валялся нераздетым на диване и знай охал:

– Охохо!..

Нейдгардт тряс его за плечи, но слышал все то же:

– Ох… Непривычен к такому…

– Вижу, вижу, – раздумывал градоначальник, пока пароход подворачивал к пирсу. – А потому сходить на берег нечего. Ольгу я привезу прямо на пароход. А вас, милый Петр Аркадьевич, мои одесские капитаны за это время приведут в полный порядок… ибо будет непорядок, если Ольга встретит вас в беспорядке… Тьфу, совсем запутался!

Нейдгардт сошел в дожидавшуюся у причала карету и умчался в верховой город, а Петр остался с лекарями-капитанами – на целые сутки, считай. Ибо только на завтрашнее утро был расписан обратный рейс. Но, видимо, градоначальник дал капитанам строжайшее предписание: пассажир-ночлежник за эти сутки был приведен в надлежащий вид и даже выкупан в море, под охраной широкой рыбацкой сети. Уже в благостной вечерней темноте пассажира подняли на борт.

Прямо кудесники эти одесские капитаны! Мало того, что все на пароходе было прибрано и вычищено до блеска, мало, что пассажир был чист и светел, как восходящее солнышко, так и за цветами сгоняли на берег, к базару. А может, и к своим знакомым. Во всяком случае, когда Ольга в прогревшихся утренних лучах ступила с трапа на борт… ее встречал Петр с букетом весенних, росистых роз. Брат-пройдоха ни о чем не предупреждал, сейчас он далеко позади прощался с провожающей свитой, а Петр до времени затаился в затененном межпалубном проходе. Так что вполне уместный был вскрик:

– Петр… вы?..

– Я, Ольга… именно я!

– Вот именно, сестрица. Похищение! – Ухмыляющийся братец вспрыгнул на борт в самую последнюю минуту, когда пароход уже отчаливал от пирса. Вслед ему из свиты градоначальника бросали цветы. – Видите, как нас провожают? Петр Аркадьевич, что же вы стоите?..

Петр бросился собирать цветы и целой охапкой, в придачу к своим, совать их в руки смущенной Ольге. Братец только смеялся:

– Ведь не бросишься же ты, Оля, за борт?

Она наконец оценила розыгрыш и уже отходчиво согласилась:

– Не брошусь. Какие вы, право…

Это в равной степени относилось и к Петру. Но он уже был не вчерашний – сегодняшний. Спокойно и деловито обернулся к Нейдгардту:

– Ваши славные капитаны подготовили для Ольги Борисовны славную каюту. Позвольте?.. – предложил он ей руку, другой освобождая немного от цветов: немыслимо было идти с такой охапкой.

Когда же дошли до дверей, предусмотрительно распахнутых шустро взбежавшей горничной, он передал ей цветы, а Ольге просительно заглянул в глаза:

– Когда вы переоденетесь…

– Да, да, – поняла она невысказанную просьбу. – Только приведу себя в порядок.

Она, конечно, не слышала, с чего это прыснул, отходя, Петр. Но он-то вспомнил, как об этот «порядок» заплетался язык ее братца.

Надо отдать должное: недолго оставалась Ольга в каюте. Вышла даже с извинением:

– Грешно в такое утро сидеть в темноте… Солнце с противоположной стороны, у меня совсем смуро.

– Смуро и у меня, Оля…

Поняла ли, нет ли она, что речь идет о смурости души, но поспешила за ним на верхнюю палубу.

Горничная следом принесла плед. Петр раскинул его на солнечной стороне парохода – на уютном таком диванчике, прислоненном к корпусу кормы. Солнце то попадало сюда, то при качке скрывалось за углом кормы. Было уже без утренней прохлады, но без дневной жары. Пароход недалеко отходил от берегов. Слева покачивались на волнах зеленые, невыгоревшие угорья, справа открывалась не погашенная жаром синь моря. Качка небольшая, волна мягкая. Пароход шлепал да шлепал плицами, идя не быстрее то и дело мелькавших парусников; да, пожалуй, и тише, потому что лихие паруса, и рыбацкие, и торговые, и прогулочные, пролетали неслышными альбатросами; им бы следовало держаться в открытом море, а они с чего-то снижались к шумному пароходу. Видать, тоже любопытство: что там такое пыхтит? Не так и давно на Черном море появились эти шумные, дымящие утюги, которые гладили, гладили морскую воду, но разгладить все равно не могли.

– Счастливые… – по-своему поняла Ольга устремленный ввысь взгляд Петра.

Он приспустил окрылья вздернутых ресниц, как и альбатрос опускал крыло, когда снижался. Морским странникам незачем было, даже при самом ярком солнце, складываться в прищур, но и ему ни к чему затенять свет; глаза все равно ничего не скрывали.

– Знаете, Оля… Знаете, я наберусь все-таки смелости высказать то, что сказать необходимо. – Он остановился, но всего лишь на секунду, чтоб она не перебила. – Раньше меня сдерживала жалость к брату… да и к вам, Оля… сейчас попробую без жалости. Ведь вы не такая уж слабая?..

Она согласно вскинула голову.

– Что ушло, того не вернешь. Не из жалости говорю я: нам все равно жить вместе. Да, да, Оля! Не считайте… пока… это официальным предложением руки и сердца, хотя бы так, предварительно. – Он смотрел на нее теперь мужским, строгим взглядом. – Ничего не отвечайте, пока я не переговорю с вашими родителями. Братец ваш, кажется, уже нас поженил! Оля, если сказать, что я люблю вас тихо и безответно, – значит ничего не сказать. Кто-то же писал нашу судьбу на небесах? В наших ли силах ее переписывать?..

Пароход смешно хлопал плицами, всхлипывая при каждом взмахе. Петр задумался, заслушался и не сразу понял: да всхлипывают-то тут, совсем рядом. Ольга едва ли отдавала себе отчет, что тихо, как-то по-братски, прислоняется отнюдь не к родственному плечу, чего делать вроде как неприлично.

Все васильки, васильки,

Много мелькало их… в море…

Ну какие же в море васильки?! Ольга не останавливала.

Где-то… на синей волне…

Мы собирали для Оли…

– Нет, я не Апухтин! Рифма не получается. Какой я рифмач? Да главное-то, кажется, уже и сказано, а?..

– Сказано, Петр… смешной вы, Петя! Все сказали. Большего не потребуется… пока…

– Не потребуется, Оля.

Он припал к ее руке, лежащей на коленях. Так что же в итоге выходило?..

Да ничего, он, кажется, обнимал Ольгу и мог бы еще продолжать признательное иносказание:

«…Низко головку склонила…»

Но мог бы и заметить, что несколько раз издали маячил все понимающий братец, ближе подходить не решаясь.

Наконец все же не выдержал, нарочито застучал щегольскими подошвами по дощатой палубе. Закашлялся, захмыкал:

– Хм!.. А не помрем ли мы с голоду? А не пора ли позавтракать, господа? Петр Аркадьевич, берите сестрицу под руку. Берите, берите, она не кусается!

Хохочущий градоначальник резво побежал в сторону капитанской гостиной. А им что?.. Следом, следом.

IX

Не судьба, нет, не судьба – договорить то, что и на этот раз было недоговорено!

Опять только три дня прошли в зыбком полутумане, полусне, в васильковой полуяви…

Он ведь и себе не признавался, что со дня смерти Михаила стал самой настоящей полицейской ищейкой. Друзей – много. Сочувствующие – есть. Сплетники и сплетницы – не перевелись. Наконец, людей и людишек, способных за деньги покупать и продавать любые тайны, – разве нельзя сыскать? Нет, надо ему поступать в полицейское управление! Прямая дорога.

Еще до отъезда сюда, на херсонские и одесские берега, он получил весть, что князь Шаховской в России, и оставалось только установить за ним постоянную и неотступную слежку. А кто лучше слуг и служанок продает своих господ? Весь вопрос – сколько заплатить за услуги.

Было еще в Петербурге заплачено вполовину и добавлено по пути сюда в Москве, ловкому сыщику.

Славный малый! Князь Шаховской, оказывается, ехал на кавказские воды, в Пятигорск, а этот добрый прохиндей, вроде как хохол, отпросился завернуть по пути к родителям, которых у него и не бывало, кажется, – он-то их, во всяком случае, не знал. Зато знал, где искать заказчика: в Херсоне иль в Одессе. Все просто и благородно, господа!

Когда они на пароходе вернулись в Херсон… встречал Петра у пирса не кто иной, как его доверенный прохиндей. Он лишь кивнул издали, а ночью, когда все домашние улеглись по своим комнатам, в саду приднепровском произошел очень красноречивый разговор…

– Ну, здравствуй, Микола.

– Здравствуйте, Петр Аркадьевич.

– С вестью?

– С вестью, Петр Аркадьевич.

– И хороша ли весть?

– Для кого как… Но все в точности: князь в Пятигорске. Брюхо винишком изволили попортить, надлежит полечить водицей.

– И сколько же времени он намеревается пить водицу?

– Говорит, с месячишко. Но ведь кто его знает… Тут точность моя кончается. Слуга не может залезть в душу господина. Оказия моя исполнена?..

– Исполнена, Микола… исполнена. Вот тебе на дорогу, – достал Петр не такое уж тугое портмоне. – Остаток получишь, как я лично узрю князя. В моей порядочности не сомневаешься?

– Как можно, Петр Аркадьевич!

– Вот и прекрасно. Ты славный малый! Когда стану полицейским министром, обязательно возьму тебя на службу…

(Как превратны и как предсказуемы судьбы людские! Петр Столыпин тогда, в мае 1883 года, еще и понятия не имел, что все это сбудется. Ибо судьбы людские пишутся на небесах, а оттуда, сверху, все видно, не правда ли?)

Он встал позднее обычного и к завтраку вышел задумчивый, что не укрылось от Ольги. Она на правах… каких же правах?.. Да хотя бы хозяйки дома. Супруга братца застряла в Одессе, здесь услужали услужающие, могли только принести-подать, а уж вести застольные разговоры, – это, извините, дело хозяйское. Ольга тихо и застенчиво, но гордилась своей ролью. Как было не заметить перемену в настроении Петра?! Она смотрела на него молча и настойчиво.

– Оля, что вы так?..

Она все смотрела, смотрела…

Он не умел лгать, но тут как-то сразу сорвалось:

– Отец болен. Сказали, очень… – Дальше – больше. – Только что слуга прискакал от железной дороги, право, не знаю, что делать…

– Как это – не знаете? Да вы… вы бездушный сын! Немедленно отправляйтесь!..

Она от возмущения захлебнулась словами; Петр от стыда захлебнулся тоже:

– Оля, я надеюсь когда-нибудь оправдаться за это неурочное бегство…

– Бегство? Какое бегство! О чем вы говорите?..

Видимо, возмущение и помешало ей уловить ложь в его голосе. Он вздохнул с облегчением:

– Да, вы правы… Не судите меня строго. Мы все равно ведь скоро увидимся, верно?

Петр боялся запутаться в этой постыдной лжи, но разве можно было открыться?

Сборы заняли не более получаса; сутолока отвлекла от дальнейших объяснений. К железной дороге? Туда не менее сотни верст, надо спешить…

Провожали его как на пожар. А он чувствовал себя преступником, хуже – предателем…

Хотели дать своих лошадей, но он заупрямился: нет и нет! Их ведь обратно гнать придется. Лучше он на перекладных… до скорого свидания, Дмитрий Борисович… прощайте, Ольга Борисовна!..

Странно, что она и на «прощайте» не обратила внимание. Истинно говорят: любовь слепа…

Никакой железной дороги перед ним не было. Железная дорога шла из Москвы единственно к границе; скверная, поспешно уложенная дорога. Ее пластали на шатких шпалах, для Балканской войны, чтобы перевозить войска. Чем она могла служить человеку, которому не терпелось попасть на Кавказ? Что-то до Тулы и до Орла тянули, немного и далее – но до Кавказа ого сколько еще надо!..

Пароходом?.. Он из Одессы ходил два раза в неделю, да еще трое суток плыл вокруг Крыма. Это сколько же будет?..

Нет! Он решился ехать на перекладных. На Перекоп, Джанкой, Феодосию и Керчь. Там уж, собственно, только пролив отделял его от Кавказа. В два дня пропылил немыслимую дорогу. На пожар спешил?..

На пожар! Душа горела.

X

Минуту, час ли, сутки стоял он перед пистолетом, не в силах отвести глаза. Если и бывал когда на свете Змей-Горыныч – так вот он, здесь, у подножия Машука. Сейчас все последние дни проносились как одно мгновение…

Петр двое бессонных суток скакал по степям Крыма – и ради чего? Чтобы повторить судьбу Михаила?..

До этого, до вожделенной встречи с князем Шаховским, у него и в мыслях не было, что, кроме всего прочего, еще и стрелять придется. О стрельбе Петр имел такое же туманное представление, как о проникавшей в Россию игре в гольф. Дело заключалось в том, чтобы найти, увидеть убийцу и поразить его своим внезапным появлением. А где ж искать людей из высшего света, как не на водах, в достославной беседке; там съехавшиеся с обеих столиц дураки с важным видом пьют из-под краников водицу, будто к молодости взывают. И щеголеватые недоросли, и звездные старцы, и никогда не знавшие ран офицеры. Младость, младость, о боги! Мы пьем ее, вечно утекающую молодость, не мешайте нам, не мешайте!..

Но как не мешать, если у любого найдется хоть десяток петербургских иль московских знакомых, и с каждым надо переброситься хоть десятком слов:

– Граф, давно ль из Питера? Говорят, там опять наводнение, на этот раз весеннее, и еще говорят…

– …весеннее, вот именно, слишком уж театральное. Ни одного министра в Неву не смыло!

– Слышу, слышу, любезные, – опять политика? Мало вам цареубийства, так еще и женоубийство, да! Он ее, приехав из Германии, с кучером застал – как не учинить ночную дуэль…

– …с одним пистолетом, ха-ха!

– Да полно, полно, барон. Вам бы только сдуру стреляться с кем ни попадя. А здесь месть, отмщение, вполне справедливое возмездие…

– …насколько справедлива пуля-дура, не так ли?

– Истинно так, князь. Но всегда ли справедливы ваши пули?

– Всегда, капитан. Мои пули праведны.

– Вы слышали, слышали? Како-ое самомнение!..

– Мы еще поговорим об этом!

Наверно, нелепо выглядел со стороны Петр Столыпин, уставившийся в одну точку. Здесь никто не стоял торчком, здесь расхаживали, разминали петербургские и московские затекшие члены; здесь священнодействовали. И разговоры – то же священное действие. Коль пришел к своему порскающему водицей алтарю – так говори, молись во славу этого вселенского говорения! Петра толкали, на Петра косились. Его даже узнавали:

– Петр Аркадьевич, как здоровье батюшки Аркадия Дмитриевича?

– Столыпин, что же вы, приобщайтесь. Клуб велеречивых бездельников!

– Верно, верно, о батюшках – потом, не поговорить ли вначале о… ш-ш, скажу погромче: о женщинах… еще громче о милых, милых дамах!.. Здравствуйте, несравненная Варвара Никодимовна!..

– Нижайший поклон вам, баронесса!

– Целую ручку, прелестница!..

Петр слушал, но вроде как ничего и не слышал, был занят важным, очень важным делом: воду в стакан наливал. Под поощрительные смешки:

– Тоже возболели, Петр Аркадьевич?

– Рано, рано!

– Болезни говорят о полноте жизни, любезнейший, как вы этого не понимаете!..

Так, стакан налит? Налит. Следует поспешать? Непременно следует, князь вот-вот выйдет из беседки, не в кустах же, где-то наедине, совершать такое священнодействие… Нет, нет. Публично.

Петр ринулся в его сторону, не очень-то вежливо расталкивая гуляющую толпу.

– Простите, ах, простите ради бога!

– Мои извинения…

– Да, да, тороплюсь…

Ага, князюшка, заметил?

Заме-етил!..

Шаховской уже поставил свой стакан на бордюр, готовый отойти от надоевших разговоров… но вдруг глаза его сошлись на одной точке.

– Ба, Петр Аркадьевич? Чего изволите, студиоз?

Петр еще не знал, чего он может себе изволить-позволить, но насмешливый вопрос все сам собой решил. Благословенная водица, вместе со стаканом, полетела в лицо, в рожу, в насмешливые губы князя, у которого, правда, рожи не было, – вполне приятный, разве что немного потертый жизнью вид. Но стакан да еще с водой, тяжел, губу, треклятый, рассек. Под общий выжидательный вздох:

– Никак опять?..

– …опять, а как же иначе!

– Дуэль, дуэль… вы видите?..

Здесь все складывалось прекрасно. Все было уготовлено здешней досужей обстановкой.

– Вытирайтесь, князь, умывайтесь… умоетесь еще и в крови… Пистолеты!

Пистолеты!

Шаховской не так долго и вытирался. Ровно столько, чтобы задержать платок на рассеченной губе.

– А вот это уже лишнее, студиоз. Кровь не здесь проливают…

– Не здесь! У подножия Машука!

– Ба, вполне по Лермонтову. Он ведь как-никак вам родственничек?

Слово «родственничек» совершенно взбесило.

– Родственнички бывают у таких негодяев, как вы, князь. Он мой брат!

– Да… хоть и пятая вода на киселе… Не забыли его судьбу? Куда прикажете?..

– Не забыл… князюшка! Остановился я в пансионе мадам Хонелидзе. Не сбежите?

– Не сбегу, студиоз, не сбегу. И мадам Хонелидзе знаю. Славная мадам! У нее всегда ночуют шутники, которые на тот свет собираются. До скорого свидания.

Ничего не скажешь, князь Шаховской умел держать марку. Вышел еще до того, как обидчик выкрикнул:

– До скорого, убийца… будешь и ты убиенный!

Петра обступили знакомые. Даже петербургские студиозы. Они-то и залились восторженными голосами:

– Ну, Петр Аркадьевич!..

– Молодец, Петро!

– Да, одернул наглеца!..

Одернули и слишком речистых студентов. Партикулярный молодой человек с явной военной выправкой и даже с тонкими, подчерненными усиками прищелкнул щегольскими цивильными каблуками:

– Поручик Ягужин! Корнетом служил у вашего батюшки. Честь имею услужить и вам!

Петр торопливо протянул руку:

– Очень благодарен, очень… Кажется, ведь секунданты нужны?

Поручик покровительственно, хотя и был-то всего двумя-тремя годами старше, посмеялся:

– Ну, Петр Аркадьевич! Ваши познания в дуэльном деле умилительны. Вы хоть пистолеты-то держали в руках?

– Да как-то не приходилось, поручик.

– О, святая простота! – Он решительно взял его под руку, уводя от бесполезной толпы. – Значит, через час я буду у мадам Хонелидзе. Пистолетов, разумеется, у вас нет?

– Откуда, поручик?

– Я поищу. За дуэльные не ручаюсь, придется браунинги…

– Да какая разница, поручик?

– Такая, Петр Аркадьевич. Браунинги бьют сильнее. Доску половую насквозь прошивают. Браунингами были вооружены и убийцы покойного императора. Через час! Потренирую вас да и в форму переоденусь. Так самому увереннее.

Поручик сделал жест рукой, как бы отдавая честь, но вспомнил, что в цивильном, – не донеся руки до виска, убежал.

Петр постарался отделаться от петербургских знакомых. Только сейчас до него дошло, что надо будет стрелять…

Стрелять?

Стрелять!

…Вот так же, наверно, и брат Михаил Юрьевич стоял у подножия рокового Машука. А секундантом суетился их общий родственник, поручик Алексей Столыпин, гусарский молодецкий сынок всесильного в прошлом обер-прокурора, сенатора Аркадия Алексеевича Столыпина; стало быть, двоюродный дядя, поскольку Аркадий и бабушка Елизавета – брат и сестра. Впрочем, дядька был на два года моложе племянника и находился под полным его влиянием; раньше они даже служили в одном гусарском полку, в том же качестве – дуэлянт и секундант – участвовали в нашумевшей дуэли с Барантом, а сейчас, вместо того чтобы вернуться в новый, Дагестанский, полк, застряли в Минеральных Водах. Что поделаешь, захотелось водицы попить!

Все повторялось. Хотя едва ли. Лермонтов-то был боевым офицером, ему не требовалось искать курок проклятого браунинга…

Спокойнее, спокойнее. Поручик Ягужин целый вечер учил его этому. Петр стал даже попадать в висящий на дереве картуз Миколы. Лукавый хохол подоспел, конечно, за деньгами, простодушно объяснив:

– А вдруг как убьют вас, Петр Аркадьевич… прости, Господи, мои прегрешения!

Неизвестно, простил ли его Господь, а Петр – да, отпустил грехи и щедро наградил верного сыщика. Теперь Микола, одновременно и верный слуга, крутился позади князя с каким-то саквояжем в руках. Может, лекарства. Может, шампанское.

Князь все время, пока сговаривались секунданты, вел себя уверенно и нагло. Он даже перебрасывался шуточками через пятнадцать отмеренных шагов, – его секунданты пердлагали десять, но поручик Ягужин, сейчас представший в полной форме Орловского полка, настоял на пятнадцати. Но замечание своего подопечного: «Да какая разница, поручик», – резко отрубил:

– Такая! Молчите, Петр Аркадьевич, и хоть здесь слушайтесь меня. Браунинги! Я же говорил?

Да, к двум браунингам, купленным поручиком Ягужиным, прибавились еще два: от князя. Тот вполне резонно извинился:

– Настоящих дуэльных пистолетов здесь не найти. Придется браунингами пробавляться.

Пробавление! Они лупят так, что доску прошивают. Поди, грудь человеческая послабее?

Сейчас Шаховской посмеивался:

– Дожила Россия! И убить-то себя как следует не можем…

– Можем, князь, – парировал Петр, нетерпеливо переминаясь в ожидании, пока секунданты закончат торг.

Машук возвышался рядом, как зловещий рок. Вершина слезилась густым туманом, ползли вниз белесые ручейки, словно преждевременная слезливость…

Но Петр только раз и глянул туда. Больше он не думал ни о поручике Лермонтове, ни о его бесшабашном дядьке Алексее Столыпине. У нынешнего Столыпина был свой поручик, бывший корнет отца. И немолодой уже майор, приведенный Ягужиным, – как оказалось, тоже бывший с отцом на Шипке. Ну, еще несколько студиозов за спиной покашливали, серьезно и деловито, как прожженные дуэлянты. Все с физико-математического, родного факультета. Можно было поклясться, что тоже, как и Петр Столыпин, впервые видят браунинги. И тоже недоумевают: неужто они стреляют?..

Поручик Ягужин, конечно, знал, на что способен с виду вовсе не грозный браунинг; сам вчера для проверки в доски садил так, что щепье летело. Новейший револьвер – не пистоль лермонтовской поры!

– Петр Аркадьевич, цельтесь еще до подхода к барьеру, – наставлял он, не очень-то веря в свои наставления. – Дальность стрельбы у браунинга хорошая, поэтому берите инициативу в свою руку. Не запаздывайте.

Петр и не думал запаздывать. Он выставил браунинг вперед еще на первых шагах. Князь же шел с опущенным к колену стволом. Если бы Петр что-то понимал, он бы наверняка догадался, что князь думал: «Только дураки торопятся! Всю дистанцию на вытянутой руке браунинг не удержать…»

И верно, на половине отмерянных камнями шагов Петр почувствовал, что револьвер ведет то вправо, то влево, а хуже того – вниз, словно там, на носках военных сапог князя, и была его голова.

А черный зрак противоположного браунинга все так же свисал к колену, видно, не решаясь посмотреть в глаза противнику, который с вытянутой рукой подходил все ближе и ближе…

Уже перебирая пальцами…

Как вдруг!

В последний момент Петр попытался тоже резко вскинуть свой затяжелевший револьвер, для чего и поднял, оголив всю руку, а оттуда…

…полыхнуло дымком…

…вроде бы не страшно, но…

…рука-то своя дрогнула, дернулась неуправляемо, и…

…вороненый револьвер выпал из нее, как черный, глупый галчонок, еще не научившийся летать…

Петр с недоумением уставился на бедолагу. Что?.. Так и не раскрыв рта, околевает на камнях?

Он силился поднять его левой, но правая обвисшая рука тянула в сторону, и наперерез уже бежали секунданты, крича:

– Дуэль, господа, закончена!..

Боли Петр не чувствовал, хотя рука плетью перешибленной болталась у бедра. Вот слова князя Шаховского услышал:

– Молите Бога, Столыпин, что я хорошо стреляю и смог вместо башки дурной попасть в дурную руку. Ей только ложку держать! Счеты кончены. Если нет ко мне претензий, честь имею!

Претензии?..

Как оказалось, пуля даже кость не задела, мякоть пониже локтя прошила.

Впрочем, местный доктор, к которому привез его поручик Ягужин, долго сгибал и разгибал пальцы, стуча по костяшкам.

– Что касается раны, так это пустяки, до свадьбы заживет. Вот нерв… Есть у меня опасение, что перебит. Это уже хуже. Покажитесь в Петербурге хорошему доктору. Я ведь только так, у дам мигрень сгоняю. Но – Бог даст!

Бог – он даст. До свадьбы ведь заживет.

– Спасибо, доктор! Благодарствую, доктор!

Оговорок Петр не слышал. Какие нервы?

Он счастливо улыбался. Домой, домой! Хотя вначале-то, пожалуй, в Херсон?..

Часть вторая

Предводитель

I

«Милый друг! Что бы ни случилось, я никогда не назову вас иначе; это значило бы порвать последние нити, еще связывающие меня с прошлым, а этого я не хотел бы ни за что на свете, так как моя будущность, блистательная на первый взгляд, в сущности пуста и заурядна. Должен вам признаться, с каждым днем я все больше убеждаюсь, что из меня вовек не получится ничего путного со всеми моими прекрасными мечтаниями и ложными шагами на жизненном пути… ибо недостает то удачи, то смелости!.. Мне говорят, что случай когда-нибудь представится, смелость приобретается временем и опытностью!.. А кто знает, когда все это будет, сберегу ли я в себе хоть частицу молодой и пламенной души, которой столь некстати одарил меня Бог? Не иссякнет ли моя воля от долготерпения?.. И наконец, не разочаруюсь ли я окончательно во всем том, что движет вперед нашу жизнь?

Итак, я начинаю письмо исповедью, право, без умысла! Пусть же она послужит мне оправданием: вы увидите, по крайней мере, что если мой характер несколько изменился, сердце осталось то же. Один вид последнего письма вашего явился мне упреком, конечно вполне заслуженным. Но о чем я мог вам писать? Говорить вам о себе? Право, я так надоел сам себе, что когда я ловлю себя на том, что восхищаюсь собственными мыслями, я стараюсь припомнить, где я их вычитал!.. И вследствие этого я дошел до того, что перестал читать, чтобы не мыслить! Я теперь бываю в свете… для того, чтобы меня узнали и чтобы доказать, что я способен находить удовольствие в хорошем обществе; ах!!! Я ухаживаю и вслед за объяснением в любви говорю дерзости: это еще забавляет меня немного, и хотя это не совсем ново, но по крайней мере встречается не часто!.. Вы подумаете, что за это меня гонят прочь… о нет, совсем напротив… женщины уж так созданы, у меня появляется смелость в отношениях с ними; ничто меня не волнует – ни гнев, ни нежность; я всегда настойчив и горяч, но сердце мое довольно холодно и способно забиться только в исключительных случаях: не правда ли, я далеко пошел!.. И не думайте, что это бахвальство: я теперь скромнейший человек и притом хорошо знаю, что этим ничего не выиграю в ваших глазах; я говорю так, потому что только с вами решаюсь быть искренним. Вы одна меня сумеете пожалеть, не унижая, ведь я сам себя унижаю, если бы я не знал вашего великодушия и вашего здравого смысла, то не сказал бы того, что сказал; и, может быть, оттого, что вы облегчили мне сильное горе, возможно и теперь вы пожелаете разогнать ласковыми словами холодную иронию, которая неудержимо прокрадывается мне в душу, как вода просачивается в разбитое судно! О! Как я хотел бы вас снова увидеть, говорить с вами: мне был бы благотворен самый звук вашей речи; право, следовало бы в письмах ставить ноты над словами; ведь теперь читать письмо то же, что глядеть на портрет: ни жизни, ни движения, выражение застывшей мысли…

…Пишите мне, ради бога, милый друг, теперь, когда все наши недоразумения улажены и у вас больше нет повода жаловаться на меня; полагаю, что в этом письме я был достаточно искренен и предан вам, и вы забудете мой проступок против нашей дружбы.

Мне очень хотелось бы увидеть вас опять; в основе этого желания, прошу простить меня, покоится эгоистическая мысль, что возле вас я вновь мог бы обрести самого себя таким, каким я был когда-то, – доверчивым, полным любви и преданности, одаренным всеми благами, которых люди не в силах отнять и которые отнял у меня Бог! Прощайте, прощайте, – хотел бы продолжать письмо, но не могу».

Странное это письмо, единственное в своем роде. Ни до, ни после Петр Столыпин не пользовался чужими услугами; но, видно, крепко легло на душу письмо Михаила к Марии Лопухиной, если он изменил правилу – никогда ничего не заимствовать, жить своей мыслью. Это письмо так органично отражало его собственное настроение, что он просто саморастворился в чувствах своего великого брата. Кто знает, может быть, это помогло устоять ему в коротких, но сильных метаниях. После дуэли он ведь ни в Херсон, ни в Одессу не заезжал – помчался прямо в Петербург; что-то подсказывало: с рукой не надо шутить…

Рана была пустяковая, но доктора поставили безрадостный диагноз: нерв все-таки перебит (а связывать нервы тогда еще не умели)…

Брат Александр так искусно переписал письмо, что подвоха Ольга не заметила. Почерки у братьев были на удивление одинаковые.

Отец и мать, конечно, знали, но помалкивали.

Обнаружилось все уже на свадьбе, когда Петр не смог удержать бокала. Вино на несчастье было красное… Залило всю левую сторону манишки. С матерью опять случился припадок. И все те же слова:

– Кровь! Опять кровь! Везде кровь!

Впрочем, новоиспеченный помещик постарался поскорее перебраться из Петербурга на берега благословенного Немана.

Всякое живое существо, будучи раненым, уходит в природные леса. А человек – не часть ли природы?..


Река Неман, начавшись в Белоруссии, чуть ли не от самого Минска, долго кружит и плутает там, пока не превращается в литовский Нямунас. Без пограничных столбов, без всякой видимой черты. Единая река, единой Российской империи. Но не приведи господи назвать теперь реку белорусским именем! Сразу засмеют, отринут, застрашают. Как можно?!

Через несколько верст от Гродно она уже своя, литовская: Нямунас. Уже и шире и вроде бы чище. По католической земле течет. А у Ковно и вовсе неподвластна православным ветрам; не сметь сбивать даже легкую, чуждую волну! Память о великих князьях, Гедимине и Витовте, без стука входит в любую хижину, крытую драной соломой. Литовец хоть и жил до четырнадцатого века поголовным нехристем, но теперь поголовный католик; он и в веревочных чунях господин пред православным жителем Великороссии. Древней памятью помнит, что когда-то Великое княжество Литовское, проглотив всю Белоруссию, доходило до самых границ маленькой, обессиленной от татар Московии. Продавало и предавало своих славянских соседей; на восточных границах, уже вблизи степей, клонилось и кланялось ханам, терзавшим Московию, за что ханы и не лезли в литовские болота. Даже в великую Куликовскую битву Литва целилась ударить московитам в спину. Только военное искусство московского князя Дмитрия Ивановича да промысел Божий помешали этим коварным планам.

Аз воздам!

Захирела после этого Литва; не решалась уже прямо лезть на русский рожон. А спустя небольшое время и сама попала под чужую власть – западной соседки, Польши. Речь Посполитая правила бал на литовских болотах. И хоть считалось, что литовские князья добровольно объединились с королем польским, но какое там добровольство! На войне, уже в составе польского войска, литовцы дрались похлеще разгульных панов; мнили себя равными панам, но опять же – какое равенство! Соломенные крыши над головами воевод, не говоря уже о болотной черни. Бедно жила Литва, растеряв свое могущество и мотаясь между Русью и Польшей. Даже Смутное время, чуть не погубившее Русь, уверенности в себе не могло вернуть. Польша обращалась с Литвой немногим лучше, чем с Белоруссией.

Поэтому так легко, начавшись еще при Петре, русское дворянство, особливо военное, после походов оседало на завоеванных, а большей частью добровольно присоединившихся землях. Под рукой русского царя было уютнее, чем под полой польского кунтуша. Да и сама-то Польша, в силу своей разгульной шляхты, после третьего раздела – между Пруссией, Австрией и Россией – осталась без былых портков. Так, затрапезная мишура да пояса шляхетские. Царство Польское, вошедшее в состав империи, было не лучше затасканной театральной декорации. Литовцы с удовольствием помогали задергивать занавес, коль шляхта зачинала непотребную мазурку на российской сцене. Хоть из прошлых времен немало и польских панов владели даровыми маёнтками, но литовские дворяне, давно уже перемешавшись с немецкой, а в последнее время и с русской кровью, льнули все-таки к выходцам из России. Их тоже немало поселилось по Нямунасу; кто в былых походах возлюбил эту землю, а кто и переженился с белокурыми литвинками.

Или в карты свое Колноберже выиграл у слишком заносчивого ляха…

Если у боевого генерала Столыпина не было ни грана сомнения в правоте своей здешней жизни, то какое же сомнение могло быть у сына?

Петр Аркадьевич Столыпин. Помещик.

Законный здешний абориген. Извольте любить и жаловать!

II

Странным поначалу казалось: с чего это их так любят и жалуют? Вначале он это приписывал своему незлобливому характеру и тороватой натуре, потом женской душевности помещицы Ольги Борисовны, а потом и лукавое прозрение пришло: мировой судия истинно всех примирил! И литовцев, и поляков, и осевших здесь русичей. Если у московских и петербургских помещиков за спиной оставалась Россия и они не лезли в местные дела, то здешним старожилам было что делить: родословную! Литовцы считали принеманские, лучшие, земли своими по праву древних преданий, поляки – по праву только недавно утерянной силы. До сабель, слава богу, дело не доходило, но кто знает?..

Пока страсти земельные сдерживало право русской силы. В отличие от великорусских губерний, где предводитель дворянства был выборным, здесь он назначался губернатором, а губернатор – самим государем. Попробуй поспорь!

У Петра Аркадьевича не было охоты ни спорить, ни вникать в здешнее право. Как ни странно, это и дало ему авторитет; раньше той же тактики держался отец, но государь повелел быть ему комендантом Московского Кремля, и он хоть и неохотно, но собирался к переезду. Сын – наследник Колноберже! Прекрасное поместье на берегу Нямунаса. Прекрасный молодой сосед. Прекрасная, гостеприимная супруга у соседа, имеющая к тому же в приданом здесь собственное поместье. Право, молодого помещика сам Бог послал. К нему потянулись и литовские, и польские, и русские помещики – все в один голос:

– Хвала нашему генералу! Уезжая от нас – таким сынком наградил…

– Шановный пане, мае розум.

– Шановная пани, бо польска коханка!

– Не, пане-добродеи, литвинка – что неманский василек…

– Университеты закончены, пора отцовское хозяйство принимать…

Верно, с окончанием университета, а вместе с ним и хлопот о разрешении на брак – ведь он женился на обрученной, почти что соломенной, братниной невесте, – следовало оставить петербургскую суету и вить свое гнездовье. Достославный, 1884 год воспарил под самые высокие кучевые облака, несмотря на позднюю осень. Ибо всей кучей свалилось в дождливом октябре: и получение диплома кандидата физико-математического факультета, и зачисление скорым приказом в Министерство внутренних дел, и главное – давно ожидаемое разрешение на брак, и уж скорая свадебка.

Свадьба игралась еще в Петербурге, поскольку новоявленный помещик как-никак служил, но именно «никак», лишь числясь в каких-то штатах министерства. Друг и одноклассник по орловской гимназии, ныне уже большой чин в департаменте полиции, Алексей Лопухин в сговоре с отцом затащил его в полицейские, до которых Петру не было никакого дела. Ну, маленько поругался со своим генералом, посерчал на одноклассника и поистине как неуправляемый колобок и от этого ушел, и от того убежал! На следующий же год, не исписав в полицейском министерстве и малой бумаги. Тоже нашли писаря! Делопроизводителя! Который полицейской сабли от трактирной селедки не мог отличить. Как хотите, господа-доброхоты, как хотите! Но служить-то где-то надо? Он покатился дальше, к земле, до которой вдруг почувствовал охоту. Ага, в департамент земледелия. Уж если и писать бумаги, так о хлебе насущном.

Видно, хорошо писал, если сразу стал помощником столоначальника с обещанием вскоре в столоначальники перевести, по мере навыка.

Наверно, такого не бывало – чтоб на столоначальников сваливалось еще и придворное звание: камер-юнкера! Не успевай примерять мундиры!.. Кто-то слева нажимал, кто-то справа. Где-то домашний генерал-адъютант, а где-то и Нейдгардты, перебравшиеся из Одессы в Петербург и быстро из придворья попавшие «ко двору». Да и друзья, вроде всесильного теперь Лопухина, – разве не помогали?

В детстве были и французские, и немецкие, и швейцарские гувернеры – ведь каждое лето отдыхал в Швейцарии, – а разве с возрастом число их уменьшалось? Кто положил на него глаз, тот уж положил. Может, и не случайно Ольге Борисовне… милой и ничего не смыслившей в хозяйстве помещице, в приданое досталось поместье в той же Ковенской губернии? Ой не случайно!.. Все-таки канаты, тащившие его к земле, перетягивали тягу к салонному Петербургу.

Несколько незаметных лет… а когда их при таком любовном счастии было замечать?.. – и он опять от дедушки ушел и от бабушки ушел. То есть покатился дальше… ближе к полюбившемуся Нямунасу и прибрежному Колноберже. В уездные предводители дворянства!

Коль ковенская помещичья братия не могла жить без Столыпиных, так чего же лучше? Все равно, посидев по морозу в департаменте земледелия, он гнал лошадей на привольные берега Немана… Нямунаса, извините, литовские други, за оговорку. Откуда иначе было взяться дочери Марии ровно через год после свадьбы, месяц в месяц, тоже в октябре? Скачки на перекладных должны были закончиться; железная дорога до Ковно еще не доходила. Тряско. Холодно или жарко – все равно несподручно. Следовало подумать и о дальнейшем увеличении семейства. Не останавливаться же на единой-то дочери.

Он то брал отпуск месяца на четыре сразу, то и без отпускных камер-юнкер… и столоначальник, да! – славно бил баклуши на роскошных берегах Нямунаса!

Нямунаса, Нямунаса! Надо было уважать новых земляков. С ними если и вспоминался какой-то «стол», так непременно с шампанским. Погулять здесь любили – и на польский, и на литовский, и на русский лад…

Странно складывалась жизнь. Отец, как-никак генерал-адъютант, генерал свитский, тащил в придворную толпу, одноклассник Алешка Лопухин – в жандармы, университетские профессора, вроде Дмитрия Ивановича Менделеева, с получением кандидатского диплома прочили прекрасную кафедру, а свой домашний профессор… Ольга Борисовна, милая Оленька… видела его предводителем, непременно предводителем здешнего дворянства. Едва ли у нее был осмысленный расчет, хоть немалое собственное имение и находилось в Ковенской губернии, – просто душа ее исстрадавшаяся парила над его душой. Время недосягаемых кучевых облаков кончилось – воспарились плодоносные, низкие, плодородные облака. Материнские…

– Милый Петечка, – гуляя по берегу Немана, счастливо удивлялась она, – за что мне все это привалило?..

– Что – все, глупая?

– Глупая, глупая! А потому и счастливая.

– Да неуж?.. – смеялся довольный муженек.

– Неуж, неуж!.. Не смейся, разбойник. Украл меня, выкрал!..

– Оленька, да у кого же?.. – подхватывал на руки, чтоб она не свалилась под обрыв. – В Неман ли, в Нямунас ли, все равно здесь глубокий.

Она останавливалась в своем счастливом причитании, но находила продолжение:

– У Боженьки, у маменьки… да разве и меня-то саму не обокрал?

– Здрасте! Приехали, как говорится.

– Петенька, истинно так. Я ведь себя и не ощущаю отдельным божеским существом… какая-то частица не только твоей души, но и тела.

– Гм… Какая же часть, смею спросить?

– Опять смеешься, несносный! В Писании же сказано: из ребра Адамова Бог сотворил Еву. Из ребрышка твоего… махонького!..

– У такого-то дылды?..

Любовный спор, как уже бывало, заходил в тупик. Не оставалось ничего другого.

– Обними меня. Я хочу почувствовать, из какого ребрышка вышла…

Литовский Нямунас похмыкивал волной – как замаливающий молодецкие грехи дядька. Перед таким-то племянником! Поди, тот нагрешить еще не успел…

Берег отвечал любовной, поспешной возней…

В самом деле, когда, дядька, когда?

Студенческие артельные походы в какой-нибудь захудалый бордель – не в счет. Там всего лишь курсовая практика. Они ж были на естественном факультете – надо естество проверить? Надо, дядька многогрешный, отстань! да и так ли много погрешил в Белой Руси этот дядька? Не от скупости белорусы грошики-хорошики считают – от своей вековечной бедности. Мосток ли в верховьях около Узды хлипкой, сыромятной уздечкой какой-нибудь перекинуть на время. У Столбцов ли холмовых на деревянных столбцах настоящий мост навести. Лодку ли разгульную где-нибудь около Любчи покачать. У Гродно ли старую, крепостную Городею повеселить… На все оглянется Неман, очень неохотно становясь полунемецким Нямунасом. Когда-то шастали по его берегам чуждые рыцари, наследили. Кое-где и замки оставили, особенно около Ковно. Не всегда же на конях-тяжеловозах под броней тащились; бывало, и побыстрее, на ладьях. С остановками на одиночных хуторах. Как тут темный рыцарский волос не перемешать с местным ленком? Нейдгардты-то белобрысые – откуда явились?

Только что назначенный предводитель дворянства не имел права делить своих подопечных на тех и этих. Да и как их разделишь! Мешая мирным утехам предводителя, табанят веслами к берегу. А в ладье лях Юзеф Обидовский, литвин Ленар Капсукас да бывший штабс-капитан Матвей Воронцов. Все, по их словам, служили у генерала Столыпина, хоть, может, и в глаза его раньше не видывали; все любят его сына, хоть ты в подвале собственном запирайся!

– Э-э, нет, Петр Аркадьевич, мы не можем вояжировать мимо…

– Можливо ли зайздростиць пана-добродея?

– Общий поклон пане Ольге, нашей господыне. Шляпы, господа! Как на Невском!

Господа-соседи, господа-помещики, может, и в Петербурге-то никогда не бывали, да и в Вильно, который все больше вытеснял древний Каунас, названный российскими генералами понятнее: Ковно, – и ваше превосходительство тоже в Вильно едва ли добирались, а туда же: Невский! От здешней фанаберии, замешанной на польско-литовско-русском кваску, не соскучишься. Предводитель шановного дворянства перестал считать свои и Ольгины ребрышки. Она, как истая пани, смеялась:

– Пше прашем на наш бережок!

Раз в окрестностях Ковно, так публика избранная. Не у всех же поместья на берегах Нямунаса; некоторые таких чертей болотных по отдаленным болотам гоняют, что не в насмешку же вопрошают: «А скажи, пан предводитель, чи мы при польской, чи мы при литовской уладе?..»

Речь отменно столичная!

Ничего удивительного, даже в лучшие, грозные времена – во времена Гедиминовичей и Витовтов – Великое княжество Литовское языком-то пользовалось русским, а русский был единым и для Белой Руси, так что разбери-пойми, на каком языке сейчас изъясняется добрый литвин? Перед панной Ольгой, да еще в перекор соседу-поляку, хочется быть о-очень, очень изысканным!

Беда, конечно, если орловский штабс-капитан встревал по-своему:

– А что, господа-выпивохи? Разве нет у нас в шаляве чего такого поесть-попить?

Шалява – не то одесская, не то архангельская шаланда, по-северному шелонь. Крепкая лодка, однако. С хорошим рундуком на корме. С крепчайшими лавками, на которых и прислуге места хватает. Одна такая лодчонка сразу в несколько пар ног топотала. Кто шел целовать ручку у панны Ольги, кто тащил корзину с вином, кто хлопал по плечу предводителя, а кто по должности услужающего ковры на холме травянистом раскидывал. Всяк знал свое место. Здесь не было чиновничьих канцелярий; здесь важнейшие дела вот так, под солнышком, вершились.

– А что, Петр Аркадьевич, будут ли крепость выкупать?

– Ай, верно. Вы все знаете. Уж не скрывайте, шановный пан. Кто, кроме вас, разъяснит нам все это?

– Никто иной не разъяснит, истинно так.

Добрым соседям, которые были ближе к предводителю, по наивности казалось: стоит «разъяснить», как все сразу и наладится.

Крестьянских беспорядков в этом крае было меньше, нежели в какой-нибудь Саратовской или Костромской области. Но сие объяснялось проще простого: страх Божий! Страх перед паном. Еще и сотни лет не прошло, как литовские земли, вместе с польскими же, присоединились к Российской империи. А где, когда и во всей-то Европе с быдла драли шкуру так, как под польской рукой? Все эти так называемые польские конфедераты были отнюдь не против своего господина – господина русского, да что там – против самого царя; и если загоралась местная усадьба, так это было скорее исключением из правила, нежели самим правилом.

Но мог ли предводитель здешнего дворянства столь откровенно говорить?

– Как вы все скоры на вопросы! А кто на них ответит? Что у польского, что у русского крестьянина, да хоть и у литовца, – земли нет и не будет. А ведь добровольно мы не отдадим.

Предводитель был помоложе своих соседей, а вот поди ж ты: именно от него требовали ответа. Выкупные платежи как повисли по всей империи, так никуда и не двигались. Что Юрась, что Гаврила, что Донат какой-нибудь – где он денег возьмет, чтобы расплатиться со своим извечным господином? Освобождение без земли – это еще худшее крепостничество. Но опять же – как об этом говорить вслух?..

Сам он часть своих земель сдал в аренду, часть обрабатывали вольные наемники, но отдача была невелика; драть проценты совесть не позволяла, а чужими руками много не сделаешь.

Оставят ли хоть в этот день без вопросов? Под вино, может, и забудут…

Англия нет! И вино помещичьей мысли не мешало.

– Как можно свое раздавать?

– Неяк нельга. На гэтым земля трымается…

– …мается, так я скажу. И ваша, и наша, всякая. Если без хозяина дом сирота, так земля – полная сиротинушка. Вот у тебя, Ленар, – ведь треть запашки не обработана.

– Так, так, мой добрый сосед.

– Так – да не так. Худо! Вон сколько голоты вокруг! Дайте ей возможность поработать.

– Не идут, Петр Аркадьевич.

– А почему ко мне идут?

Тут и не совсем добрый смешок в ответ:

– Аренда низкая. Цены сбиваете. И нам, и себе же в ущерб.

– Да, господа хорошие: я придерживаюсь аренды… пока ничего лучшего не придумаем. Как я могу повышать проценты? Большего мужик не потянет.

– Да нам-то что? Быдло пускай знает свое место. Свинопас – вынь да подай наше!

– Пан Юзеф прав: чужого не трэба. Земля литовска, а маёнтки польски. Еще и крепостные платежи не все выплачены. Гроши – они счет любят.

Вот так всегда: собрались вроде бы на бережку посидеть, а дело опять сходкой оборачивается. Ну, удвой арендную плату, так что выйдет? А ни шиша не выйдет! Половина твоей же земли и останется необработанной. Здесь не саратовские или там орловские черноземы. Не раз на году Петр Столыпин туда наезжал. Кормят-то его те, родовые, земли. Там он может немножко и процент поднять. Куда поднимать здесь, куда-а?..

Скот только и выручает. Мясо да масло с удовольствием уйдет на еще более нищие мазовецкие земли, да хоть и дальше, в Европу.

Конечно, засыпая вопросами, на которые все равно не было ответа, господа-соседи не без зависти говорили. Хорошо, мол, говорить о низкой арендной плате, когда у вас, пан предводитель, здесь, в Ковенской губернии, два плодородных имения да по России в разных местах еще пораскидано. А нам, чертям болотным, с каких харчей жить? Опять же сына женить. Крышу гонтовую неплохо бы черепицей покрыть. А то стыд и срам. Жене какую-никакую обнову к Рождеству – католическому ли, православному ли – надо сгоношить? Да и к соседке, хоть и занищавшей, но все же пани, не с пустыми же руками идти. Вот то-то, пан предводитель. Мы тебя выбирали, ты и ответ держи.

III

Петр не мог надивиться на свою пани Ольгу: откуда что взялось? Она словно родилась на этой польско-литовской земле. Когда надоедало спорить с упрямым муженьком, тот же Ленар этаким литовским ловеласом подбегал к ручке:

– Пани Ольга, остановите предводителя своего!..

– …вашего, господин Ленар, – смеялась она беззаботно, ручку не отнимая.

В перебой ему Юзеф шляхетским шажком:

– А что? Так и нам потанцевать не возбраняется. Мы еще хоть куда!..

– …туда, туда, пан Юзеф! Мазурка за мной.

Могло показаться, что при муженьке идет неприличное ухаживание. Тем более что все переместились уже на ковер, к бокалам и жареному поросенку, до которого и Юзеф, и Ленар были большие охотники. Тосты все с тем же подвохом:

– За нашу ясновельможную пани!

– За нашего петербургского благодетеля!

Оно бы ничего, оно бы и неплохо, но все равно противопоставление: местного дворянина – дворянину приезжему. Даже не очень-то зоркий штабс-капитан приметил:

– Сдается мне, нас так ничто и не объединило?..

Надо ответить капитану, а заодно и не очень-то ясновельможным панам:

– За наш общий народный дом, господа! Пора его под крышу подводить. Вот тут уж главное слово пани Олюшки.

– Пора! Где ж я буду мазурку танцевать?..

Примолкшие за поросенком гостейки начали чесать затылки. Танцевать-то куда бы ни шло, да ведь речь о деньгах шла… Поначалу, когда молодой петербургский помещик, после отъезда в Москву отца, занял весь большой и уютный дом, начались новоселья и непременные балы. Местные пани тщились затмить большой петербургский свет, о котором имели самое смутное представление. Думалось единое: побольше открыть сытую грудь да погуще вздеть на нее семейные бриллианты. Но пани Ольга являлась хоть и в столичных платьях, а бриллиантами особо не бряцала. Тогда ее на топот начали брать – особенно в мазурке-то! Иногда казалось: из недалекой Беловежской пущи стадо бодливых зубров и зубрих через рухнувшие границы принеслось; роскошный буковый паркет был все-таки послабее дубового, слишком откровенно покрякивал. Управитель Колноберже, разорившийся шляхтич и танцор отменный, перед хозяином посетовал:

– Полы не выдержат такого еженедельного топота. Я с каменщиками спускался в подвалы, там трещины поперечные пошли. Хотя дом, шановный Петр Аркадьевич, и не стар. При моем отце строился. С чего ему оседать?

– Может, неманские воды подходят?

– Не, Петр Аркадьевич. Прежний хозяин был не охоч до балов, все больше за карточным столом просиживал, должной крепости половым балкам не дал. Скоро ремонтировать…

– …или строить давно задуманный Народный дом, – подоспела в гостиную Ольга.

Он отослал тогда управителя, а сам уселся с советчицей на диван – и молча задумался…

Легко говорить: народный дом! Мазурка! Но все это далеко не просто… Народный дом был задуман как нечто среднее между дворянским клубом, местным театром и читальней для всех сословий. К слову говорилось, чтоб не отпугивать панов-соседей. Они не прочь покичиться своим клубом или библиотекой, но не очень-то жалуют разговоры о «всех сословиях». Тем более о крестьянстве. А предводитель чувствовал: одному ему не осилить; придется вытягивать денежки с господ-помещиков. Отсюда с веселым притопом и говорилось о мазурке или там котильоне. Женушкам ведь тоже надо покрасоваться в своих бриллиантах. Пожалуй, они-то и поднажмут на муженьков. Ольга в разговорах превращала народный дом в «дамский дом». Ни в Ковенской, ни в Вильнюсской, ни в Гродненской – нигде в соседних губерниях ничего подобного не было. Отец мысль подал, в очередной раз побывав в Ясной Поляне; с хозяином Львом Николаевичем они были на «ты» еще с Крымской войны – молодые и наивные тогда поручики. Теперь, встречаясь друг с другом, могли только вздыхать. У каждого была семья и своя Софья Алексеевна – хранительница семейного очага. Что уж говорить о скупейших женушках нынешних соседей, у которых в домах текли крыши, дочки не имели на приданое, а сыновья, по примеру отцов, и последнее в карты просиживали. Нет, начинать надо было не с народного дома…

С чего же?

Что грошики-хорошики дает. Истинно так.

Вот так и вышло: молодой, да ранний, предводитель ковенского дворянства подбросил местным полусонным сомам наживку: кооперацию. Опять же ни словом не оговорившись, что в нее войдут и крестьяне.

Чудную силу имеют незнакомые слова! Назови по-русски: складчина, назови по-белорусски: толока, да хоть и по-польски: маёнтность, союз маёнтко-хозяева, – ни черта бы не вышло! Ученое же слово польстило панам; вроде как в перекор саратовским или тульским дворянчикам. Да если еще объяснить: не гонять же лошадей в польскую Мазовщину или в немецкую Пруссию с каждым-то фунтом масла да мяса? С единых складов да единым обозом гораздо выгоднее. А выгоду здесь ценить умели. После нескольких удачных выходов за пределы своего уезда, да и своей губернии, соседи уже глубокомысленно повторяли:

– Да-а, кооперация…

– Все мясное и молочное даром пропадало… Разве наше брюхо все может вместить?

– Можливо, и вместит, паны-добродеи, да кунтуш куплять трэба? Кобете своей – шифон-газон?..

Что хорошо – расходы невелики. Наколи по ледоходу неманского льду, набей им полные ледники-подвалы – целое лето торговать будешь. На живые-то гроши!

Конечно, не сам же пан потащится с обозом и не штабс-капитан – слава богу, немало тут было разорившихся шляхтичей. Туда им и дорога. Дальняя! Денежная!

Сунулись было на новое дело местные евреи-перекупщики. Да им вовремя черту оседлости указали: куда вам, с вашими-то носами, соваться? Ведь и в другую сторону, к Петербургу да прочим голодным городишкам, ходкие дорожки проторили. Вскоре молодые да смышленые крестьянские сынки подключились. У них-то черты оседлости не было. А воровать еще не научились. Будут стараться? Будут. Смотрите, шановные панове, у них даже лучше получается, чем у голоштанных шляхтичей! На выгоду, на выгоду ковенский предводитель нажимал. Кто устоит против этого?

Еще, еще наживу.

Он вроде бы в крестьянские дела не вникал, помещикам-соседям наживку бросал. Многие ли из них могут содержать круглый год весь сельскохозяйственный инвентарь? Дорогой немецкий плуг не больше месяца в году пашет; сеялка-веялка и того меньше. Сам Бог велел – в складчину к более богатым соседям идти. Фанаберия фанаберией, а ведь в несколько раз дешевле. Да и не ржавеет под открытым небом дорогое заграничное железо. Так родилась мысль о постройке общего склада сельскохозяйственных орудий. Что плуги? Уже паровые молотилки в моду пошли, а цена, цена им!.. Только двое-трое из всего уезда и могли позволить себе такую роскошь. Не нужна и целая орда батраков; молотильня выпотрошит все зернышко за считаную неделю. А дальше куда ее?..

Вроде бы очевидная выгода – складываться на общую молотильню, но грошики?

Не женское, не барское это дело – молотьбой красоваться. Но Ольга-то, Ольга, – сама предводительница! Без мужа, вроде бы тайком, на чаек в молотильный сарай подруг приглашает. Само собой, стол в сторонке, чтобы пыль не донимала, под белой скатертью, и сервировка отменная… и возгласы дам отменно экзальтированные:

– Матка Боска! Пять человек делают то, что и три десятка хлопов у моего муженька не справляют!

– Дорогая Катрина, у моего лайдака до сих пор в риге рожь гниет, все разбросано, а наймиты разбежались. Скуповато платит мой пьянчужка…

– Ах, Данута, наше ли это дело – рожь молотить?.. Лучше уж своего бездельника подушкой домолачивать!..

Разговоры эти никогда не иссякают. Не пахота – так сев. Не сев – так молотьба…

Вовсе без хитрости, а по любви берет Ольга за плечико Дануту:

– Милая Даня! Я вот тоже в своего Петра запущу подушкой… Дело ли тебя нервировать? Пускай он велит запрячь пару быков да перетащить молотилку в вашу ригу… как твой-то после гульбы очнется – рожь уже в обмолоте, и у тебя, моя милая, улыбка во все личико. Не хмурьтесь, кветки-кобетки, а пойдем лучше настоящие кветики по бережку собирать.

Благодатный ли Неман, Нямунас ли – он все слышал, он все знал. Пока цветики-кветики собирали, люди находчивого предводителя уже домолачивали злополучную рожь. И всего-то за неполный день. Еще муженек озабоченной Дануты отсыпался – с ночи да к очередному вечеру, – рожь-то уже под лопатами собственных батраков сеялась-веялась. Как бы невзначай и предводитель мимо проезжал на легонькой одноконной седейке; когда-то самую быструю почту из Петербурга в Москву на таких перекладных седейках гоняли. Сейчас уж почтовые вагоны ходят, седейка предводителя, пожалуй, для форсу – и без кучера, и лихо очень! Как раз в нужное время поспеешь.

– А что, Вацлав? Лопатами тебе эту рожь и до второго заговенья не перевеять. У меня веялка-то все равно без дела стоит. Давай большую сеновозную телегу, мои люди погрузят, вместе с моим же механиком. – И не слушая стыдливых отказов, уже решительнее: – Чего услугами считаться? В следующий раз ты мне услужишь.

Всего в один год склад сельскохозяйственного инвентаря под гонтовую – не под черепичную же? – общую крышу встал. И плужики, и сеялки-веялки, и немецкие паровики под брезентом до нужного часа встали. Завести их – дело нанятых механиков, а выставить угощение – дело хозяина, у кого молотили.

Вот только тогда подошли-подъехали к народному дому. Авторитет предводителя был уже непререкаем, денежки худо-бедно собирались. Конечно, львиная доля денег выдиралась из гривы самого Петра Аркадьевича, но и поместные грошики текли. Особенно после того, как дамы во время прогулки каблучками опробовали паркет, еще не везде и прикрытый стенами. Тут уж сплошное:

– Ах, пани Ольга!..

– Ах, милая Ольга!..

– Ах, дорогая Катрин!..

Без кавалеров пока. Без бриллиантов. Без шелков и бархата. В легких прогулочных сарафанах, расшитых на литовский манер, голубым и оранжевым крестиком, – под цвет моря и выбрасываемых на берег камушков. Гуськом, гуськом прошмыгнули ковенские гусыни по еще не прибранному, не натертому паркету, а вышло – они и ревизоры, и подгонялы отменные. Ходко пошла достройка «дамского дома», который как-то незаметно превратился в народный дом. Не везде же тратились на паркет; в иных комнатах и малых зальцах оборудовали классы и мастерские, где учили шить-вышивать, петь-греметь не совсем господскими каблуками, ну, и кой-какое сельское мастерство постигать. По-русски, так, например, входившую в моду механику. По-белорусски, невиданное доселе водопроводное и канализационное дело… опять: ах, ах!.. Передавали умопомрачительные слухи: живет предводитель без печек и без нужника! В доме у него появилось паровое отопление, где в трубах дышала горячая вода, нашептывая: «Ш-шипим, ш-шумим горяченько!..» И совсем уж диковинка: нужник выбросили, а завели на немецкий лад какой-то ветер… ватер… клозет! Конечно, в господских домах были нужнички под общей крышей, чистенькие, да и прятались на задворках прихожей, хотя суть все та же: стыдливое очко, разве что для форсу выложенное бархатом. Но все равно, как его ни облагораживай, нужды справляли в бездонный колодец, который хоть и по ночам, но с немыслимой вонью, чистили золотари. Здесь же великолепная туалетная комната, с теплой кабиной и креслицем под самое нежное место, а главное, главное – костяная ручка на бронзовой цепочке, которую стоило дернуть – как все, нутру непотребное, умывалось, смывалось по божественным, под бронзу же и окрашенным трубам. Право, как в музей приходили зачарованные паны-соседи, нарочно наедаясь поплотнее, чтоб каким-нибудь непорядком оконфузить хозяина. Потихоньку, без мужчин, и дам в гости к хозяйке набивалось немало. Горничные часовыми стояли у дверей, пока их господыни, в шумную очередь, опробировали невиданное новшество. Ну, тут ах да ох – бесконечно!..

Под все эти восторги строился неприметно, рядом с народным домом, и ночлежный пансион. Его можно было бы, на петербургский манер, назвать и ночлежкой, но, во-первых, здесь было чище, да и вид вполне гостиничный. Все-таки Литва, как и Польша, считала себя частью Европы, где гостиницы стали обычным делом. Во время балов, празднеств и общих прогулок не все успевали разъезжаться по своим усадьбам, и не всем находилось место в гостеприимном доме предводителя. Тысяча извинений, пожалте, господа, в пансион!..

Потом пансион облюбовали заезжие купцы и торговцы, потом и крестьянский люд, волею случая оказавшийся далеко от дома, стал пользоваться даровой крышей: в отличие от купцов, с них не брали ни гроша.

Славы предводителю не нужно было, но как от нее скроешься?

– Гли-ко, на немецкий манер все устроено!

Немного обидно для русской души, но что поделаешь?

IV

Колноберже мало чем напоминало привычный помещичий дом. Скорее всего некую роскошную лютеранскую храмину. Ничего удивительного, появлением своим он обязан был немцам, это потом уже явились поляки, потом и русские внезапно, как всегда, атаковали неманское прибрежье… на этот раз не штыками, а «пиками», как певал под хорошее настроение отец, переделывая Михаила-родича на свой военный лад:

В игре, как лев, силен…

Бу-бу-бу-бу-бу-бу…

Иногда это «бу-бу» в целый час выходило, прежде чем карту дальше метали:

…Бьет короля бубен,

Бьет даму треф.

Но пусть всех королей

И дам бьет:

«Ва-банк!» – и туз пикей

Мой банк сорвет!

Сколько помнил Петр Столыпин, мысль о лютеранском храме пришла ему еще в глубоком детстве. В этом западном крае были и православные церкви, и костелы, и даже синагоги, но помещичьим домом владел все-таки немец Лютер. Немецкий дух витал над красной черепичной крышей. Малый Петруша, прыщавый Петя, студенческий Петр, жених Петр Аркадьевич Столыпин живал и в подмосковном Середникове, и в других имениях широко разросшегося рода Столыпиных – знал, видел истинный образ русских помещичьих гнезд. Здесь ничего этого не было и в помине! Ни широко распахнутых въездных арок, ни грозно разверзшихся, как барские глазища, трехъярусных окон, ни длиннющих прогулочных балконов и бельэтажей, ни всяких надстроенных светлиц, ни раздольно восходящих мраморных ступеней, ни череды греческих колонн, поднимавших непременный портик над гостеприимным фасадом. Строго говоря, здесь и главного фасада не было: к въездной, мощенной битым кирпичом дороге дом обратили боковым фасадом; так ведь и в лютеранский храм входили – с торца, чтобы пройти дальше, во все его анфилады. Лишь подпертый игривыми колонками широкий и удобный навес над парадными дверями; невольно хочется сказать: крыльцо. Но едва ли так говаривал немец-строитель да и промотавший этот дом поляк, а вот русские, едва взойдя сюда, сразу определили сельское предназначение: крыльцо…

Встав поутру, после некоторой тягости от заседаний в народном доме, – то бишь местном панском клубе, Петр Аркадьевич слышал непременное:

– Алена, вынеси шезлонг на крыльцо.

Петр Аркадьевич не хотел мозолить глаза. Алена выносила шезлонг, устанавливала его так, чтобы солнце светило, но не слепило глаза. На просторном крыльце, которое лучше было бы назвать открытой верандой, места хватало, а положение утреннего «сонейка» белоруска Алена знала прекрасно. Много времени это не заняло. Дальше обычное: притопывание застуженных еще на Шипке ног, негромкое ворчание, изящная костяная палочка. Для личных услуг он выбрал среди здешних полячек, литвинок, немчурок, евреинок эту вот тихую белорусскую сироту. Сын дал время усидеться матери, угреться под пледом на утреннем солнце. С Нямунаса задувал ветерок, свежо. Мать куталась в плед. Не паинькин сынок, а слезы невидимые набежали: она таяла на глазах. Лазание по снежным скалам, хоть и не в первых рядах, для сестры милосердия не прошло бесследно; ведь и в низовых долинах у болгар настоящих печек, чтобы вытянуться на лежанке, не было, болгары как-то так по зимам грелись, а русским было не до печек. Одни лезли на скалы со штыками и там помирали, другие кое-как доползали до первых перевязочных лазаретов и по наитию всех раненых хватались за полы белых халатов: «Сестричка, сестричка!..» Немного там было таких дурех, чтобы за своими генералами в горы тащиться, – дамы предпочитали ухоженные великосветские лазареты Москвы и Петербурга, чтобы с красивой слезой поохать: «Ах, ах… вы наши доблестные герои!..» Там, где была мать-генеральша, не охали – там просто отрубали руки иль ноги, коль гангрена грозила, и дальше с Богом отправляли в Россию, под опеку великосветских дам… «Да, мама, мама!..» Не успев отогреться, и всего-то три года, на русских печках, она снова замерзла – вместе с могильной землей сынка Михаила. Да и кочевье не кончилось: ее генерал вынужден был переехать в кремлевскую квартиру. Один сын, Александр, стал газетчиком в «Новом времени» и не мог да и не хотел уезжать из Петербурга, другой из всех столыпинских поместий облюбовал вот это Колноберже. А ей куда?!

У нее была еще дочка, Мария, но сердце больше льнуло к сыновьям. Как бы искупая эту вину, первую внучку по ее настоянию Машенькой назвали. Она прямо-таки с раннего сыновьего утра вспрыгнула к бабушке на колени, – ну, положим, ее с рук на руки передали, – но все равно, как раз в год окончания отцом университета. Теперь было их не разнять. Сын знал, что как только Матя – бабушкино прозвище! – проснется, солнечная веранда превратится в сущий содом. Трехлетняя внучка заставит и бабушку встать с шезлонга и в притоп, замахиваясь палочкой, пуститься вслед. Не так уж и много оставалось времени до пробуждения. Пора.

Петр вышел из-за кустов акации и, похрустывая кирпичной крошкой, пошел по аллее к крыльцу.

– Доброе утро, мама! Как спалось?

– Сегодня неплохо, сынок, – подняла она прикрытую кружевной косынкой голову, не скрывая, что сына ждала и знала, о чем он с утра заговорит. Потому и нынешний сон вспомнила. Одно сейчас тревожит: с чего это мой генерал приснился? Сам лезет на скалу и меня за собой тащит, а?..

Пока Петр целовал мать в хорошо промытую с утра щеку, а скорая на ногу Алена приносила для него стул, возникла надежда отговорить мать от поездки в Москву.

Не тут-то было!

– Знаю, знаю, Петечка: будешь вразумлять старую мать…

– Мама! Да какая же старость, Бог с вами.

– По годам, может, и не совсем уж дряхлая, а по болезням… С Богом играть не надо. У моего генерала-то – разве жизнь? Квартира в Кремле хорошая, дел почти никаких нет, только соблюдай да наблюдай царский трон, а сам-то как?.. Ведь он живой человек, Петечка, живой.

– И слава богу, мама.

– Слава-то слава, да мог бы от этой славы и отказаться, пожить здесь на покое. Сама не знаю, с чего ему… да и мне-то… возлюбилось это Полно-Бережье…

Она могла и еще игривее назвать: Полный Бережок.

– А раз так, чего же лучше? Семья почти вся в сборе… ну, пусть уж Александр своими газетами занимается… мы-то могли бы жить-поживать да внучек наживать.

– Скоро ль другая-то?

Даже тихая Алена маленько хихикнула, а вышедшая из спальни Ольга, еще по-сельскому, в пеньюаре, целуя свекровь, стыдливо попеняла:

– Ну вы скажете, мама!..

– Скажу, милая, скажу. Здоровье-то не ахти, а ведь хочется и вторую внучку, и третью… еще напоследок полюлюкать! Иль в такой просьбе откажешь, невестушка?

Они опять принялись целоваться, а пока Алена тащила очередной стул, у Петра Аркадьевича надежда появилась: «Авось, поездку в Москву и зацелуют?..»

Ан нет! Ошибся прозорливец.

– Вот видишь, доченька, – пристально так посмотрела не на нее, а на сына, – отговаривает ирод, не пущает!

– Мама!.. Да ведь, чай, любя, – заступилась невестка за муженька.

– Любя! А разве Аркадия Дмитриевича не любим?

– Любим, мама, любим, – понял Петр, что не удастся уйти от разговора. – Но как же мы тебя одну отпустим?

– Эка невидаль! Не на Шипку же лезть. Поезда, слава богу, появились.

– Поезда… – уж и не знал сын, что сказать. – Великое благо, конечно. Но ведь посадки-пересадки. Нехристи, говорят, какие-то опять же завелись…

– Турки, что ль? Так пусть пошлют супротив них генерала Скобелева. Вот я и скажу моему Столыпушке: отпиши государю. Предупреди, коль угроза.

Не то чтобы мать стала заговариваться, а просто забывалась. Пройдет время, вспомнит, конечно, как нашли героя Шипки голого… и в какой-то захудалой гостинице… Но об этом лучше не напоминать, потому что Скобель-генерал подопрет своей саблей Столыпу-генерала, – простому предводителю дворянства от них не отбиться. Он перевел разговор на другое:

– У всех заботы, везде заботы. Вот только помирю литовца с поляком, поляка со штабс-капитаном, а белоруса с ними со всеми – шасть, опять заново начинают! Может, мне просто удрать от них? Как раз вместо тебя-то, мама, и съезжу к отцу? – высказал то, что не раз уже отвергалось.

И мать это прозорливо подметила:

– Здрасте! Ты не от ляха или литовца побежишь – от женушки своей да от Мати нашей. Подумал, как будет она, Матя-то?..

– Матя прыг-скок, прыг-скок… на шесток!..

Трехлетний вихрь впереди няньки вырвался из дверей на веранду – и уж истинно прыг-скок на колени, так что шезлонг крякнул.

– Ну вот, и разговор кончен. – Бабушка и не заметила, что ее молотят ножонками, на одной из которых и чулка-то не было – нянька с чулком вослед бежала, оправдываясь:

– Право, не удержать, вырвалась стрекоза моя…

Оправдание Наталья Михайловна встретила поощрительным кивком:

– Да уж истинно… – и сыну: – Ты с полицией дружишь, в полиции служишь – вяжи ее! Да покрепче, чтоб меня стрекоза дождалась.

Матери дела не было, что в полиции сын не служил, всего лишь состоял в штате Министерства внутренних дел. Главное сказалось: за домом, сынок-хозяин, надо смотреть, за домом. А особливо за внучкой да и за женкой опять же – вдруг какой ясновельможный лях подкатится!

Сын шутливо отрывал дочку от бабушки, а оторвать ее можно было только с ручонками – так цепко ухватилась за шею. Даже если бы и был полицейским…

Оставалось одно: бежать от греха подальше. Пусть полицейские заботы бабушка берет на себя.

Кивнув Ольге, он направился в дом. Богу, еще став с постели, помолился, а вот позавтракать не успел. Самое время.

Жена поспешила вперед, чтоб проверить кухню, а он задержался в гостиной. Что-то смущало. Но что?

Портреты предков посматривали из подновленных рам покойно и строго. Фанаберистый поляк, мнивший себя когда-то хозяином Колноберже, убрался, куда ему и положено, в чердачный пыльный чулан. Все портреты поэтому немного сдвинулись, и в центре оказался тот, кому и положено было: прадед Алексей Емельянович Столыпин. Отец при последнем посещении своего западного поместья родовые полки немного переместил; так обочь прадеда оказались сыновья – адъютант Суворова Александр Алексеевич и друг реформатора Сперанского, стало быть и Александра I, Аркадий Алексеевич. Отец словно на что-то намекал?..

Офицер – и устроитель великой страны?

Сила – и неукротимый разум?

Две родовые ипостаси?..

V

Не хотелось Петру сегодня заниматься дворянскими делами. Слишком хорошо было на Полном Бережку – как он все чаще и чаще переводил на материнский лад литовское название. В домашнем кругу, конечно. Тихие-тихие литвины, а не понравится. Их можно понять. Всю свою историю этот некогда могущественный народ отбивался на две стороны: против обнаглевших ляхов и чувствующих свою силу русичей. Не оговориться бы, не проговориться…

Истинно, черт за язык человека дергает!

Хотя началось все чинно и благородно: с доломитовой муки. Да, да, с нее. После легкой закусочки в народном доме. Закусив, можно и языки поразогреть. Штабс-капитан Матвей Воронцов вкуснее других закусывал – он же после первых слов предводителя и посмеялся с сытости:

– Черт меня бери – не перепутать бы доломит с динамитом!

Не самый богатый, Юзеф Обидовский вспомнил:

– Динамитом рыбу в Нямунасе глушим, а гэта доломита?..

– Динамита лепш наймита?.. – Ленар Капсукас на сытое брюхо для общего удовольствия язык почесал.

– Грошики, грошики… паны вы хорошики!.. – тоже с излишней сытости усмехнулся Вацлав Пшебышевский, самый богатый из всех присутствующих, если не считать предводителя.

Могли бы, чего доброго, и засмеять всю затею, да предводитель зануздал хохочущую братию:

– Ну, паны-добродеи! Мы уже понаслышались, что такое доломит – поговорим лучше, с чем ее едят, мучку-то доломитовую…

Новшество пришло с Неметчины, но доломит знали уже и в России. Особенно на Смоленщине, тоже бедной почвами. Там были районы, особенно у Дорогобужа, где россыпью попадались желтоватые камни; иногда они выпирали из земли небольшими курганчиками, грядами и целыми полосами. Истинно, черт здесь плугом кромсал! А дело-то простое: в свое время ледник, сползая с Мурманских гор, сюда дотащил совершенно не нужное ему богатство. Но людьми подмечено было: на этих чертовых завалах, прикрытых пустым суглинком, – травища по колено, крапива в рост человека, а медвежья дудка и коня, как в степи черноземной, скрывала вместе со всадником. Любопытно было понять – с чего это? Дотошный мужик стал разгребать суглинком покрытые кучи и добрался до таинственных желтых камней. Дальше Бог надоумил: растереть их в жерновах да получившейся крупчаткой посыпать свое хилое жито. Оно взыграло – как сам захмелевший с браги мужик! Ну, ученые мужи быстро все прояснили: желтая крупа, выходившая из-под жерновов, – суть доломит, схожий с привычной древесной золой, исстари известной поселянам. Не зря же лучшие урожаи снимали на пожогах. Вот она, замена навозу, да еще какая!

Петр Аркадьевич как-никак учился на естественном факультете, а одним из лучших профессоров был там химик Дмитрий Иванович Менделеев. Даже на выпускных экзаменах председательствовал, а с Петром Столыпиным, забыв время и час, вступил в длинную дискуссию. Первооткрыватель Периодической системы элементов, сиречь Таблицы Менделеева; дотошный исследователь народного пития, сиречь опять же ученый муж, установивший самую здравую формулу нынешней сорокаградусной русской водки, – он в последние годы бросился во все тяжкие. Экономикой России занялся. А что есть российская экономика? Земледелие, разумеется. Настоящая промышленность только-только переобувалась из лаптей в сапоги.

Профессор Менделеев и студиоз Столыпин по-хорошему дружили, а тут, при защите диплома кандидата, – прямо на следующий год! – что называется, нашла коса на камень… доломитовый.

Сейчас, спустя четыре года после окончания университета и три года после диплома кандидата физико-математического факультета, Петр Аркадьевич Столыпин не был уже столь наивен, чтоб бесповоротно увязнуть… в навозе, да, в навозе! Он без обиняков, при защите кандидатского диплома, во всеуслышанье заявил:

– Вы ничего не понимаете, профессор, в сельском хозяйстве! Как же без навоза?!

Профессор стерпел выходку своего любимого ученика. Он просто подошел к лабораторному шкафу, достал два желтых камушка – и над кадкой с фикусом стал растирать их; камни были мягкие, легко поддавались. Подкормив заморский фикус, он перешел к лермонтовской пальме, потом к дамской герани, потом и к другим цветочным горшкам. На естественном факультете любили зелень, и начальство терпело такое нарушение порядка – даже столь непривычную защиту кандидатской диссертации, когда председатель трет камушки, а кандидат в кандидаты (профессорский каламбур!) знай себе похихикивает в еще не отросшие усы.

– Что я делаю? – в конце концов вопросил профессор.

– Растираете доломитовый камень.

– Для чего, уважаемый кандидат в кандидаты?

– Чтобы получить доломитовую муку.

– Опять же – для чего?

– Для собственного удовольствия, профессор! И для тренировки рук, разумеется.

– Я что – карманный воришка, чтобы руки тренировать?!

– За это нелепое предположение извиняюсь, профессор. Но в здоровом теле – здоровый дух, не правда ли?

– Мы не медики, и вы прекрасно знаете, Столыпин, что доломит для земли гораздо калорийнее золы и вашего навоза. Втрое, вчетверо! Жаль, ученых неучей (опять каламбур!) у нас много, а доподлинно исследовать, сравнить – некому. Но все же предположу: именно доломит и выведет суглинки да подзолы в один ряд с черноземами. А может, и выше того.

Ну, Столыпины издревле имели поместья на Орловщине да на саратовских черноземах – заело настырного отпрыска:

– Это уж слишком, профессор! Вы завязли… в доломитовом месиве!..

– А вы кандидат в кандидаты – по уши в навозе! В одном назьме, как говорят… Почему же в таком случае у нас столь беден крестьянин?

Ответ был очень опасен. Еще пяти лет не прошло, как убили Александра-Освободителя. Хватило ума скользнуть с высот под горку…

– От порядков, профессор, от порядков наших…

За столами профессуры установилась недобрая тишина. Менделеева не любили за колючий характер, за излишнюю, как полагали, любовь к студентам. Вечно кого-нибудь выручает, вечно деньгами самых нищих ссужает. Да и сегодняшняя защита!.. Надо же, перед лицом всей профессуры с сопляком разговаривает как с равным! Студиоз хитрованит да крамолу подпускает, а он ему потакает!

Но профессор был охочь до политических хитросплетений, к которым не придерешься. Он все, почти все сказал, но совершенно невинными словесами достословного Кузьмы Пруткова:

– Да, страна у нас большая, порядка только нет… Но добавлю: и ума! Что втемяшится в крестьянскую башку – никаким клином уже не вышибешь. На суглинках да на подзоле пшеничную ковригу не вырастишь. Навоз?.. Не отрицаю я его, уважаемый Петр Аркадьевич. Органика! Но много ли ее, этой крестьянской органики? При единой-то корове, а то и вовсе без оной…

Попив воды и поняв, что при такой затяжке экзамена испить «менделеевки» им сегодня не удастся, профессор стал потихоньку закруглять затянувшуюся защиту диплома:

– Вот вы, господин Столыпин, подали прошение о переводе в департамент земледелия. Похвально, похвально! Не сомневаюсь в положительном решении. Когда всерьез начнете землей заниматься, подумайте о нашем сегодняшнем споре. Как говорится, честь имею! Горжусь вами.

И к ужасу профессоров, так и не сумевших подкузьмить коллегу-строптивца, он пожал новоиспеченному кандидату руку и даже отчески прихлопнул по плечу. Мало того – как равный с равным пошутил:

– Чаю, про «менделеевку» не забудете? День вполне достойный…

Ну как забудешь такой наказ?

Тем более слухи идут: профессора то ли увольняют… то ли выгоняют из Петербургского университета.


Так, с разговоров о доломитке, и начался очередной ужин в народном доме, который никак не хотел изменить подспудное название: панский дом.

Предводитель уже и вывеску шикарную заказал, где слова «народный дом» были выведены старинной вязью. Но подкатывали на паре или на легких дрожках, голову к вывеске не поднимая. Помилуйте, говорил осоловелый взгляд, как ее поднимешь, со вчерашнего?..

Это еще не самое страшное: хуже, когда поднимали.

– Матка Боска, пан предводитель! Народ?.. Якой народ? Бардзо денькую! Быдло!..

Но стол накрыт, некогда распаляться.

Был уже устроен недорогой буфет, туда захаживали останавливающиеся в пансионе, да купцы, да перекупщики при здешней мясо-молочной торговле, управляющие имений, некоторая шляхетская шушера. Для панов-заседателей особо накрывали, в кабинете директора; недостающую провизию из погребов предводителя доставляли. Скатерти, приборы, диваны – все как положено. Но по жаркому времени двери ведь в коридор не закрывали. А там вдруг – шасть-шасть смазными сапогами! Коль крепкие сапоги, так не бедные же и хозяева сапог, но все ж хуторяне, крестьяне, стало быть. Одного заседателя обидело, другого задело, а Вацлав Пшебышевский общее слово, как кулаком по столу, уронил:

– Бы-ыдло?..

Гася это слово, предводитель небрежно бросил:

– О, кажется, мои арендаторы. Добрый урожай у них удался, чего не отметить.

Спорить с предводителем не решался даже пан Пшебышевский, и заседание продолжалось. Все о том же – о закупке доломитовой муки.

Казалось, все идет славно. Пользу свою хозяева поместий понимали. Журналы сельскохозяйственные, вырезки из газет Столыпину присылали из Петербурга, Берлина, Лондона, других городов, даже американских, – он знал четыре языка, немецкий и английский в непременности. Сам же и переводил, докладывая на общих, поголовных собраниях дворян. На своих опытных полях уже второй год использовал чудесную желтую муку, а все любопытные не могли надивиться: прет как на дрожжах! Много обработать своей земли он не мог, муки не хватало, поэтому использовал чересполосицу: удобренные участки поля перемежались с неудобренными. Прямо сказка какая получалась разница! Так что дело было верное. Его даже поторапливали:

– Петр Аркадьевич, дорогой, вы начали это дело, вы и будируйте.

– Пше пращем, как говорится.

– Деньги собрать да обоз снарядить – и вся недолга!

Предводитель смеялся:

– Ну зачем же гужом? Железная дорога уже к Вильнюсу подходит, оттуда разве что на своих колесах.

– Поди, дорого по железке-то?.. – засомневался отнюдь не богатый штабс-капитан Матвей Воронцов.

– Дешевле выйдет. Гораздо дешевле. И что хорошо у железнодорожников… – Петр Аркадьевич немного замялся, подходя к самой щекотливой части своего прожекта, – …чем больше груз, тем дешевле перевозка. Я убеждаю и мелкую шляхту. У меня вон просьбы и денежные задатки от целого десятка хуторян…

– Быдло?.. – в перебивку повторил свое Пшебышевский, пожалуй, других слов и не зная.

Петр Аркадьевич постарался не заметить его слова:

– Мы с вами планировали один вагон заказать, но набирается уже два. Если разложить на каждый рубль, то десять копеек экономии выходит.

Довод убедительный, вроде как увереннее забрякали бокалы, и говор хороший пошел:

– Кооперация… я уже понял, что это такое…

– А гэта, по-беларусски кажем, полсотни прутов в едином венике. Гэта лепш, чьим един бедняк, хуть и шляхетской крови…

Юзефа Обидовского, самого маломочного дворянина, поддержали сочувствующими взглядами да и новой чаркой:

– Значит, за нее, за доломитку! – быстрей других хмелел штабс-капитан, быстрей и дело решал.

Но не всем нравилось, что маломочные вперед лезут. Да еще и хуторяне в придачу…

Вацлав Пшебышевский уже не только словом – но и кулаком по столу грохнул:

– Быдло!

Можно бы простить на пьяный глаз, но его понесло дальше:

– Ага, в сарай с плугами быдляки забрались, теперь в вагон с доломиткой?.. Не! Незалежинасць! Мое слово, пан предводитель!

Закусывали его выпад уже молча, пожалуй, кое-кто и соглашался. Помаленьку да потихоньку предводитель все же гнул их головы в сторону крестьян, особливо хуторян, которых по литовской земле было немало. Так еще раньше вышло: бедные здешние помещики отделяли на хутора самых хозяйственных холопов, чтоб оброк с них драть, а после отмены крепостного права и распродавать свои клочки земли начали. Общины, как в Центральной России, здесь, собственно, не было. Распродаже земель ничто не мешало. Всякий сам по себе утопал в болотах.

Но ведь дворянство-то общим гуртом до сих пор держалось! Зачем тогда предводитель дворянства?

Петр Аркадьевич примирительно объяснил:

– Все равно нам потребуются грузчики. Нанимать там, на стороне, выйдет дорого. Свои руки дешевле. Для первого раза я вместе с артелью поеду. Все договорено, но мало ли что…

Нет, не убедил. Пшебышевский уже поднимался из-за стола:

– Мало? Быдло?.. Я в такой компании не желаю! Я ухожу, панове!

Самый богатый помещик мог хлопнуть дверью. Мог ради гонора и на дешевую доломитку наплевать. Но что это значило? Только одно: держи руки крепче! Как говорит Юзеф, един веник прочнее, чем каждый прут по отдельности…

VI

Петр Аркадьевич ехал на Смоленщину по приглашению одного примечательного человека. Можно сказать, дворянского аборигена. Он, как и Лев Николаевич Толстой, вот уже шестнадцать лет жил в деревне, но в отличие от знаменитого графа совсем не по-графски. Конечно, Лев Николаевич иногда и косил, иногда и печки для своих крестьян клал – но ведь для своего удовольствия, для разминки. Этот абориген всерьез жил и крестьянствовал, хотя тоже был и дворянин, и помещик. Разница между ним и графом была огромная: этот человек жил с земли. Не в мечтаниях, а на деле хозяйствовал, наравне со всяким рядовым мужиком, только был умнее, образованнее и всерьез размышлял над крестьянским житьем-бытьем.

Звали его Александр Николаевич Энгельгардт.

Он окончил одно из лучших учебных заведений России – Михайловское артиллерийское училище и курсы офицеров при Артиллерийской академии. Происхождение и образование давали гвардейскому офицеру Энгельгардту возможность сделать прекрасную военную карьеру, вести праздную жизнь в одном из гвардейских полков столицы.

Гвардейского офицера, однако, не получилось. После увлечения народничеством он занимался чем угодно, только не гвардейской шагистикой. Его даже увлек ученый шлейф Менделеева – получил Ломоносовскую премию по исследованиям в области химии… минутку, тут уж совсем рядышком к доломитам… к французскому геологу Гратё де Доломьё! Жизнь прожить, чтоб твоим именем назвали какой-то завалящий желтый камень… с ума сойти! Но французский геолог с ума не сошел, как не тронулся умом и гвардейский артиллерист, покоривший Столыпина. Просто русскому немцу вышла другая планида. Покинув военную службу, Энгельгардт стал профессором химии Петербургского земледельческого института.

Но здесь, подобно коллеге Менделееву, своей Периодической системы он не открыл… ибо еще больше панибратствовал со своими студиозами. Да и вообще со всеми, кто с ним соприкасался. Время было такое – «хождение в народ»!

Дело кончилось ссылкой в деревню Батищево Смоленской губернии. Слава богу, что хоть не в Сибирь, а в свое родовое имение. Там-то и началась настоящая жизнь…

Имя его было на устах всей образованной России: «Письма из деревни» стали Библией послереформенных губерний.

Но Столыпин ехал вовсе не для споров-разговоров: Энгельгардт слыл первым человеком, внедрившим в своем смоленском хозяйстве тот самый доломит, о котором спорили в Ковенской, по сути соседней, губернии. Природные условия и земли были почти одинаковые. Только в Ковенской губернии о доломите только лишь рассуждали, а здесь французскую муку уже не первый год рассевали по полям. И не только по дворянским – по крестьянским тоже. Вот в чем дело.

Конечно, Столыпин, хорошо знакомый с профессором Менделеевым, понимал, что Смоленщина – вовсе не французское доломитовое предгорье; плодоносный камень залегал в других местах – на Валдае, в Эстляндии, на Урале, а особливо на Кольском полуострове. Несподручно, да и дорог не было; на Смоленщине, под пристальным взглядом Энгельгардта, хоть немного, но находили доломитовых камушков. За полгода, пока смоленский абориген и ковенский новопоселенец сносились письмами, на случайных залежах удалось нагрести некоторый запас доломита. Еще не перемолотый, он лежал в буртах; это легко можно было делать и в Ковенской губернии, на обычных жерновах. Да и сподручнее перевозить камень, нежели сыпучую муку. Так что в неделю нагрузив два вагона и отправив их на Вильнюс – «поелику дорога железная позволит», то есть дорога, еще толком не налаженная, сам Столыпин на несколько дней задержался в Дорогобужском районе.

Это были замечательные дни!

Помещичий дом в Батищеве оказался похуже, чем в Колноберже, но разговоры лучше, гораздо лучше. Не имело значения, что Энгельгардт был на тридцать лет старше. Запал-то – какой молодой!..

– Сегодня получил газеты за целую неделю и в один присест все прочитал. Везде совещания, заседания, комиссии… снова заседания, комиссии, совещания…

(Ну как можно было с таким острым, ехидным умом служить в гвардии?)

– А мужик, представьте себе, ничего обо всей этой сутолоке не знает. Да и не думает о ней. Даже в шинке, разгорячившись…

(Они тоже при такой беседе разгорячились. Но не сивуха же на столе была!)

– Пронесся слух, что с нового года вино будет по 25 рублей за ведро. Ужас, говорю знакомым мужикам! А они: «Да ведь, чать, не каждый день. Это вы, господа, водку-то каждодневно перед обедом пьете. А мы только по праздникам. Наломаешься на молотьбе иль на сенокосе – так ложку и без водки заглотишь!» Каково, Петр Аркадьевич? Ну, за умного мужика!

– За умного, Александр Николаевич!

О доломите они еще раньше наговорились. Теперь пошло, что называется, «за жизнь». Деревенскую, само собой.

– Или другой слух: запретят жениться ранее двадцати пяти лет. Прежде нужно солдатскую службу отслужить. И что же? Все бросились поскорее женить своих ребят… Попы как на молотьбе кадилами махали! Столпотворение!

Столыпин от души хохотал. Давно он так не смеялся. Но все же напомнил:

– А если серьезнее, Александр Николаевич?..

– Помилуйте, Петр Аркадьевич! Самое серьезное – самое и смешное. Вот вышло распоряжение: письма с железнодорожных полустанков отправлять прямиком в волостное правление. Чтоб канители было меньше. А там поняли: следить велят, следи-ить!.. Ну, чтоб прокламаций там никаких не залетело. Особливо в письмах господских… Бунтуют-де господа, студенты да жиды разные… Попробуй-ка сейчас получи не перлюстрированное письмо. Все ваши письма, дорогой Петр Аркадьевич, приходили заклеенные картошкой. Какие у нас перлюстраторы! Чай, не внутреннее министерство…

Столыпин невольно покраснел. Ведь после университета он попал именно в Министерство внутренних дел. Правда, быстренько перевелся в департамент земледелия, но в связи с назначением в предводители дворянства снова был возвращен назад. В Западном крае предводителя не избирали, как в Центральной России, а именно назначали, и проводили по ведомству этого министерского пугала. Вот так-то, Александр Николаевич!

Энгельгардт таких тонкостей не знал, и после перемены закусок беседа пошла своим чередом.

– Хотите серьезнее, Петр Аркадьевич?

Изгоняя из души конфуз, Столыпин невольно кивнул.

– А что может быть серьезнее земли?

– Да, да.

– Но с землей-то надо обращаться умеючи. Чего-чего не перепробовали охотники до агрономии! В том числе и мою доломитовую муку. А толку никакого. Научных знаний нет, нет и практической смекалки, как у мужика. Не барин, а именно мужик смекнул: ого, доломитка-то вдвое увеличивает урожай! Теперь отбою нет… Так за мужика?

– За мужика! – отринув всякий конфуз, уже легко вздохнул гость. Небось, и тут мужик смекнул: землю лучше выкупить, а не толкаться локтями в пьяной общине.

– Ого, и учить не надо! Да где денежки взять?

– В столицах мысли идут об учреждении Крестьянского банка…

– Слышал, слышал. Дело хорошее. Если не заболтают чиновники…

– …да жулики!

– Ну-у, Петр Аркадьевич, это все едино! Что чиновник, что жулик. Одним миром мазаны.

(Помолчали, зажевывая крамолу.)

– При всей дороговизне земли крестьяне охотно покупают. Ссуда! Крестьянин с лихвой выручит, и очень быстро, те 27 рублей, которые он заплатил за десятину. Банк может быть совершенно спокоен за свои деньги; они будут возвращены, а за благодеяние, им оказанное, крестьянин будет вечно благодарить. Он уже не холоп, а земельный собственник. Кстати, как там у вас, в Литве?

– У нас похуже. Помещики сами норовят хозяйствовать, и что еще хуже – разнородные. Поляк, литовец, белорус и забредший в те края русич. Вроде меня, грешного…

– Бро-осьте, Петр Аркадьевич! Вы еще слишком молоды, чтобы много нагрешить.

– Да ведь все земельные несчастья на меня запишутся. Как наш брат, помещик, считает? Сам не гам – и другим не дам. Трудно от дворянских предрассудков отказаться…

– Истинно так, Петр Аркадьевич… Но знаете кто кроме Крестьянского банка в этом деле поможет?

– Уж сделайте милость, Александр Николаевич, объясните своему молодому другу по несчастью.

Энгельгардт хитровато подмигнул:

– Купец!

– Вот уж не подумал бы…

– А вы подумайте. Я имею в виду купца-лесоторговца. Крестьянам выгодно, когда он покупает помещичью землю. Редко-редко такой купчина сам ведет хозяйство. Обыкновенно он тотчас же начинает сводить лес, чем дает зимний заработок крестьянам. А потом им же сдает аренду. По пожогам хлеб, как вы знаете, прекрасно родится и без удобрений. Крестьянин за несколько лет поднимается на ноги. А дальше?.. Земля купцу уже ни к чему. Скопив некоторый капиталец, крестьянин ее и покупает. Кому больше? Помещикам не с чего подняться. Выкупные свидетельства прожиты. Деньги, полученные за проданные леса, пропиты. Имения большей частью заложены. Денег нет, доходов нет. Славно я оправдал купчину?

– Да уж куда лучше! – отдыхая душой за такой беседой, рассмеялся гость. – Вот сидят два крупных землевладельца, попивают винцо… и все надежды свои сваливают на купца да на того же несчастного крестьянина…

– Дайте мужику волю – он себя покажет!

Много еще они говорили промеж собой, но почему-то именно эти слова и запали в душу, когда Столыпин возвращался в свое Колноберже. Полный надежд и каких-то радужных предчувствий…

А там…

VII

Зарево по всему окоему Нямунаса!

Когда подъезжал на паре наемных – день приезда заранее не намечал, поэтому своих лошадей не выслали, – первая мысль была: «Усадьба!» Но стоило еще полверсты галопом проскакать, как стало ясно: не усадьба, а склад сельхозинвентаря. Это могло бы и успокоить, но спокойствия в душу не снизошло. Кроме усадьбы были хлопоты с закупкой машин и плугов… черт бы все это побрал. Столыпин выпрыгнул из дрянного наемного тарантаса и пустился наперегонки лошадей, будто мог опередить восемь ног!

– Барин, барин! – закричал возница.

Ах да, он забыл расплатиться.

Слуги уже бежали навстречу. И с тем же криком:

– Барин, барин!..

– Когда? С чего началось?

– Поджог! Явный поджог.

Его даже не удивило, что отвечает забытый было уже Микола, когда-то сослуживший медвежью услугу: правая рука ведь до сих пор плохо слушалась. Он и распоряжался всем этим пожаром.

– Паровики и большинство сеялок-веялок мы успели вытащить, ну а уж плуги…

– К черту плуги! Почему не заливаете?

– А что заливать, Петр Аркадьевич?..

В самом деле, нечего было заливать. Как будто услышав этот разговор, крыша с треском и огненным вихрем рухнула. Как всегда бывает при сильном нервном потрясении, вдруг пришло и спокойствие.

– Паровики целы? Сеялки-веялки? Тогда какого рожна – растаскивайте все обгорелое на стороны!

Тут были многие из хозяев поместий. Но лезли в огонь те, у которых ничего за душой не было. Да немного было таких, как Юзеф Обидовский. Он-то и правил дворянским племенем – племенем бессмысленных зевак. Тяжелые и самые ценные паровики жарились еще слишком близко от огня. Странно, Юзефа слушались, когда он вне себя кричал:

– Давайте своих холопов! Надо откатить подальше.

Паровики были на колесах, но ведь тяжелы. Одним дворовым людям было не поднять их на прибрежную гору, а другого пути не было. Позади огня лес сплошной. При внезапном появлении своего предводителя все словно опешили, всю надежду возложив на него.

Даже Юзеф Обидовский перестал покрикивать на остановившихся пожарников.

Один Вацлав Пшебышевский проявлял завидную хлопотливость. Возле него и люди были, его собственная дворня. Имение самое близкое, немного выше по Нямунасу. Дворни набежало с добрый десяток. Были даже некие гайдуки, одетые в кунтуши и летние конфедератки – нечто напоминавшее форму прежней польской армии. Все они сломя голову бежали по первому зову своего пана-командира. А он дельно и толково приказывал:

– Пся крев! Веревки!

Откуда-то и веревки появились. Может, с конюшни самого предводителя. Зацепили первый паровик, плечевой тягой отволокли на безопасный бугор. Второй, третий…

Пся крев! Сеялки!

Сеялки легче, в один миг вознеслись на бугор.

– Веялки, будоляки!

Тоже не тяжелы. Все в безопасности. Столыпину оставалось только сказать:

– Благодарствую, пан Вацлав.

Тот махнул красной от огня и от природы рукой:

– А, какое благодарение, пан предводитель! Яко съездилось?

– Хорошо ездилось… плохо приехалось… Как это случилось?

– Быдло, яно и мае быть быдлом. Что мое, что ваше.

Ну, тут была некоторая разница. Столыпин с горьким смешком ответил:

– Не думаю! С какой стати моим на меня обижаться?

– Холоп всегда обижается, пан предводитель. Зависть к своему хозяину!

На это нечего было возразить. Не в лучшей доле жили мужики. Зависть могла быть, но обида?..

Он прекратил ненужный сейчас спор и кивнул стоящему в стороне Юзефу Обидовскому:

– Угли уже можно не гасить, догорят и так. Вели людям подсечь лес в округе, чтобы не пошло дальше.

Юзеф нарочито стал сзывать людей самого предводителя. Пшебышевскому это не понравилось:

– Шляхтич, а голота? Какое к нему доверие?

Столыпин промолчал, а сам совершенно ясно подумал: «Если поджог, так без твоей руки, пан Вацлав, не обошлось…»

Эта мысль явилась так неожиданно, что он торопливо замял ее поспешным рукопожатием:

– Еще раз благодарствую, пан Вацлав, за добрые распоряжения.

И поспешил отойти, в оправдание своей невежливости крича уже Обидоскому:

– Пан Юзеф! Слишком-то не усердствуйте. Там уже не мой лес.

Да, границы поместий охранялись получше, чем пограничье между Россией и Литвой или там Польшей. Можно новых неприятностей нажить, если будет доказано, что пожар произошел по вине его собственной дворни.

Тут ему показалось странным, что среди суетящихся на пожарище людей нет управляющего. Всем распоряжался откуда-то взявшийся хохол Микола.

Он хотел было уже порасспросить его, но заметил Ольгу. Она куталась в шерстяную шаль и опиралась на руку служанки Алены. Скорый шаг был виноватым и покорным.

– Оля, как ты здесь оказалась? – не стесняясь служанки, он обнял жену.

– А ты как здесь оказался? – не мешала она его рукам.

Зарево увидел – и прикатил на перекладных.

– Прямо со Смоленщины?

– Не смейся, Оля. От железной дороги. Да, светло тут… полыхнуло!.. Подумала, что уже мы горим. Матя не перепугалась?

– Нет, она ведь спит на противоположной стороне дома. Кажется, и нянька не проснулась.

– Ну, и славно… Погоди. Устал я, видно, мысли путаются… Что-то я не вижу своего управителя?

– И я не вижу уже третий день.

– Ладно, Оля. Разберемся. Я провожу тебя, а потом сюда вернусь. Неладно тут…

Он проводил ее до подъезда, передал на руки Алене и вернулся.

На пожарище суета уже затихла. Единственное – с усадьбы волокли пласты брезента. Здесь опять ордой людей заправлял Микола.

– Хорошо, укройте самое ценное, – остановил он его. – И вот что еще… Завтра поговорим, как ты здесь оказался. А пока человека два-три оставь подежурить. И повнимательнее на все смотрите. Вора обычно тянет на разбойное место… Ты понял меня, Микола?

– Понял, Петр Аркадьевич.

– Вот и хорошо. Я распоряжусь, чтоб вам принесли чего горяченького. Ночь прохладна…

Он ушел опять, так и не решив, на кого кинуть черный глаз. Пан Пшебышевский?.. Но не будет же он самолично пачкать свои панские руки. Пропавший управитель?.. Ему-то с какой стати? Иль плохо жилось в поместье?

Опять странное. Делать на затухавшем пожарище было совершенно нечего, а в стороне от дороги стояли дрожки Пшебышевского. И в сгущавшейся темени явно его голос прорезался:

– Еще спрашиваешь – куда?.. В свой маёнток, пся крев! До хаты!

Решение истинно верное. Столыпин тоже пошел до хаты. Жена, поди, заждалась.

VIII

Даже с дороги долго не спалось. Петр Аркадьевич осторожненько отодвинулся от милого, угретого бочка, накинул халат и вышел на веранду, потягиваясь.

В дальнем уголке сидел Микола.

– Не беспокойтесь, Петр Аркадьевич, – поклонился он вежливо и спокойно. – У паровиков трое наших осталось, с дубинами. Я понял, что вас будет мучить мысль, как и зачем я здесь объявился, и вот решил: не стоит искать меня. Спрашивайте, пожалуйста.

– Садись, Микола. Пожалуй, спрошу.

Микола лишь на минуту задумался. Видно было, что он давно готов к рассказу.

– Князь меня выгнал почти сразу же после злосчастной дуэли. Откуда-то прознал обо всем… Я немного после того шатался по свету, побывал даже у Нейдгардтов в Петербурге…

– У Нейдгардтов! Хм…

– Хотел в услужение, да теперь к ним не подступись…

– И что же?..

– Сменил несколько мест, даже в сыскной полиции побывал…

– Ну Микола!..

– Не в главных же. В стукачах. Худая работа, Петр Аркадьевич.

– Согласен, Микола. В министры не поступал?

– Нет, Петр Аркадьевич, – складно говорил Микола и так же складненько, простодушно рассмеялся: – Вот в подручных у вашего брата-газетчика поработал…

– Да неужели?.. В «Новом времени»?

– Время-то новое, да я не газетчик. Материалы полицейские для Александра Аркадьевича собирал, но слишком ретиво схлестнулся с полицией. Чтоб брата вашего не подводить, посчитал за благо сокрыться. Это уже недавно было. Считайте, сюда прямиком из Петербурга.

– С тобой не соскучишься, Микола!

Петр Аркадьевич заметил выжидательно стоящего в дверях камердинера:

– Распорядись, чтоб чаю на двоих.

За чаем единственно спросил:

– Ты выглядишь как-то слишком образованно – откуда?

– Московский университет. С третьего курса, с юрфака, вышибли. Волчий билет, разумеется.

– Да-а…

– Если возьмете меня в какое-нибудь услужение, не подведу, Петр Аркадьевич.

Вот так повороты судьбы!

– Но не могу же я, коллега-студиоз, в слуги тебя затолкать… Впрочем, погоди, дай после подумать. Видишь, сколько ко мне народу прет?..

Верно, в аллею въезжали сразу три пароконки: открытое ландо, нечто вроде кареты и телега с солдатами. Жандармскими, конечно.

Микола исчез за углом веранды, а Петр Аркадьевич, бросив недопитый чай, поспешил одеваться. Не в халате же таких гостей встречать.

Народ-то все известный: ковенский исправник, начальник сыскной полиции, прокурор, предводитель губернского дворянства, письмоводители-протоколисты, а жандармов в лицо и знать необязательно.

– Вот, всей нашей ордой приехали разбираться, – на правах главной власти сразу разъяснил начальник сыскной полиции.

– Рад гостям, рад, – со всеми поздоровался, хоть и наспех, но согласно своему положению уже одетый предводитель уездного дворянства. – Разбирайтесь, господа. Но не на пустой же живот.

Полдня разбирались за столом, еще полчаса осматривали пожарище, да остальные полчаса прощались. Что из этого следовало? А только одно: заново придется строить гараж для сельхозинвентаря. Само собой, кое-что и прикупить придется.

Более дельный разговор уже к вечеру состоялся, когда до зубов вооруженные, но совершенно бесполезные гости навеселе обратно в Ковно укатили. Увозя с собой кучу столь же бесполезных обещаний.


За дело взялись уже свои люди.

Едва проводив бесполезных гостей, Петр Аркадьевич заметил на берегу Нямунаса большой костер и вокруг него толпу людей. Едва гости сокрылись за поворотом дороги, как появился Юзеф Обидовский. Поклонившись в знак приветствия, он без лишних слов оповестил:

– Петр Аркадьевич, там собрался сельский круг, – указал он в сторону костра, – и вас со всем уважением просят к себе.

– Ну, если просят, так отказываться нельзя.

У костра собралось несколько дворян, включая литвина Ленара Капсукаса и штабс-капитана Матвея Воронцова, но больше всего зажиточных хуторян. На его памяти вот так, общим сходом, никогда не сбирались. Дворяне с дворянами, хуторяне с хуторянами – не иначе. Сходы бывали по разным случаям – ремонту дорог или моста через Нямунас, но каждый круг на особь. А тут – все вместе. Больше того – было и несколько не хуторских крестьян, начавших подниматься на ноги лишь в последние годы.

– О чем разговор, уважаемые?

Хуторяне, а тем более деревенские литвины молчали. Со стула, принесенного, видимо, из коляски слугой, поднялся Ленар Капсукас, только он один и сидел, остальные просто стояли кругом у громадного кострища. Бревна, разрубленные на чураки, были явно с пожарища; там еще что-то подымливало, иногда постреливало вырывавшимися искрами.

Столыпин с интересом наблюдал за необычным собранием. Ленар выждал какой-то необходимой ему тишины и заговорил, обращаясь к предводителю, но называя его попроще, видимо, в угоду собравшимся:

– Уважаемый Петр Аркадьевич. Здесь большинство составляют наши крестьяне, потому с извинением не называю вас предводителем. Сейчас вы просто дворянин, владелец поместья. Но признаюсь: я созывал этот сход. Все дворянство оповещено. Ну, кто пришел, тот пришел. Не мне судить. Я тоже здесь обычный помещик. Кажется, ума еще не потерял. За счет прошлогоднего пользования первыми паровыми молотилками, сеялками и всем другим собственных грошей немало сэкономил. Выгоду понимаю. Что же сейчас – опять цепами зерно выколачивать? Одному мне, как и любому другому, молотилку не купить. Да и хорошую немецкую сеялку содержать накладно – она одиннадцать месяцев в сарае пылиться будет. Богатых дворян у нас немного. Так что надо строить новый гараж и закупать, что погорело. Я все сказал, Петр Аркадьевич.

Столыпин еще по дороге понял, зачем его зовут. Поэтому спросил:

– А как другие думают?

Штабс-капитан Матвей Воронцов прокашлялся со вчерашнего и подтвердил:

– Так же и думают.

Остальные молчали, посматривая друг на друга.

– Но другие-то? – настаивал Столыпин.

Ленар Капсукас похмыкал:

– Другие на нас с вами смотрят. У кого рубль длиннее – длиннее и речь. Без рубля никто не будет глотку драть. Так ли я говорю, хуторяне?

Крестьянами никого не назвал, но и этого довольно.

У кого рублишки были, маленько прорезались:

– Так, пан Ленар, так.

– Сколько можем, и мы внесем в общую скарбницу.

– Поменьше вашего, зато руками отработаем.

– Лес валить заново…

– Срубы тесать…

Слушая эти покорные с виду, но по сути упрямые заявления, Столыпин в душе над собой посмеивался: кто он теперь? Не деревенский ли староста?..

В Западном крае сельской общины не было, все решал помещик. Даже выделившийся на хутор литвин, откупив землю, все равно глядел в рот своему прежнему хозяину. Да от него же во многом и зависел. Лошадь ли пала, неурожай ли постиг, пожар ли на собственном хуторе – к кому пойдешь?

Петр Аркадьевич недолго раздумывал над словами обычно немногословного Ленара.

– Строить так строить. Но сами понимаете, я не могу руководить сельским сходом. Выберите по крайней мере себе старосту.

– А мы уже выбрали, – ответил Ленар. – Юзеф Обидовский согласился. Лучше, чтоб дворянин. Тогда, может, и еще кто из наших примкнет.

– Дельное решение, – пожал руку новоиспеченному старосте предводитель дворянства. – В Центральной России сейчас ратуют за отмену общины, а мы здесь вроде как наоборот – заново создаем. Как бы там ни было, Юзеф, поздравляю. Что потребуется от меня – не стесняйся. У меня теперь, пожалуй, и вторая должность появилась – быть твоим заместителем, а?..

Обидовский стеснительно поклонился.

А предводитель дворянства, уходя, отозвал в сторону Капсукаса.

– Как вы думаете, пан Ленар, кто поджог наши с вами деньги?

Капсукас был хитрый литвин, только и сказал:

– Погорели ведь последние грошики и у некоторых хуторян. Думаю, пан предводитель, они сами и разберутся. Получше всяких полицейских.

Ждать пришлось недолго. Через два дня, когда на новой лесосеке, отведенной Столыпиным на своих угодьях, стучали топоры – под их перестук и поднялся крик:

– Висит!

– Кто висит?..

– Да вот же, вот!..

И верно, на осине, которая в строевой лес, конечно, не годилась, висел пропавший управляющий. С запиской на груди: «Злодей-поджигатель!»

Ясно, по чьему-то наущению поджигал, но кара-то заслуженная?!.

Столыпин позвал к себе в домашний кабинет хохла Миколу.

Тот не слишком уверенно ходил по коврам. А тем более неловко садился в указанное кресло. Хозяин не стал его томить, просто сказал:

– Вот тебе, Микола, и должность. Теперь ты Николай Юрьевич Карпуша. Чтоб иначе тебя и не называли! Управляй именьем и всеми моими землями с толком и с честью. Сообразно должности и приоденься, – оглядел он хоть и городской, но подзатрепанный вид. Деньги на обзаведенье выложил из стола: заранее припасенный конверт. – Съезди в Ковно, потом покажешься мне. Как управляющий имеешь право пользоваться одноконной бричкой. С Богом, Николай Юрьевич!

Микола, в одночасье ставший Николаем Юрьевичем, вскочил с кресла:

– Да я, Петр Аркадьевич, расшибусь, если надо!..

– Все, все. Расшибаться не надо. Эй там! – хлопнул в ладоши. – Мы с управляющим желаем закусить.

Нет, без таких перевертов жизнь неинтересна. Хоть для управляющего, хоть и для самого хозяина.

Петр Аркадьевич был сегодня в отличном настроении.

Год 1889 грозил перевалить уже в последнее десятилетие уходящего века…

Но не успел…

Пришло известие о смерти матери – Натальи Михайловны Столыпиной, генеральши и скромной героини Балканской войны. Господи, матерь упокой!

Сын самолично возложил ее боевую медаль на застывшую грудь и, набираясь житейского тепла, подзастрял в Москве и Петербурге. Отец тоже был не в самом лучшем здравии, а после похорон нуждался и в сыновьем участии. Конечно, гнал в Колноберже, к семье, к любимой внучке, к делам оставленным. Хотя кто запретит сыну побыть возле своего старого генерала? Только жена. Но Ольга умоляла, требовала остаться пока возле ее свекра, убеждая, что у них все в порядке. И только когда генерал вспомнил о своих обязанностях кремлевского коменданта и буквально выгнал сына домой, мол, мешаешь мне исполнять государев долг, – только тогда Петр Аркадьевич и засобирался восвояси. Вышло уже не через Москву, а через Петербург. С братом Александром они давно жили порознь и по душам давненько не разговаривали. Такова жизнь – провести последний вечер вдвоем…

Впрочем, втроем.

Третьим был Алексей Лопухин, одноклассник по орловской гимназии. Правда, мало ли сыщется одноклассников у человека, который теперь столь успешно служил в департаменте полиции – столоначальником или кем-то вроде того. Но Петр Столыпин с юношеских лет был на особом счету, и уж тут ничего не поделаешь. Да и проходил тоже по Министерству внутренних дел: честь только для предводителей дворянства Западного края. Вроде как сослуживцы.

Для брата Александра, годом постарше Петра, не было секретом, что друзья-одноклассники, как по уговору, после университетов записались в недоступное для других МВД. Был ли, не был ли уговор – теперь уже не имело значения. Они могли сходиться, расходиться по разным углам необъятной империи, но всякий раз, как выпадал случай, садились за один стол – будь то в ресторане, на квартире или на какой-нибудь даче. А разве ныне не случай, хотя и тяжелый?

Алексей Лопухин и для старшего брата закадычный приятель. Александр успешно вершил газетные дела в «Новом времени», а эта всесильная газета не чуралась всесильного министерства. И опять же будет неправдой, что кто-то перед кем-то заискивал. Разве что все трое перед единым ликом: Россией!

После похорон матери было, конечно, не до ресторанов; просто Петр пришел на квартиру к Александру, а там уже сидел и Алексей. Пока братья молча обнимались, он в разговор не встревал, а после сказал:

– Ничего, ничего, Петро. Жизнь продолжается. Как всегда в России: радость и горе на троих. Помянем?

– Да уж спасибо, Алексей. Пора на поезд.

– Ну, поезд полиция может и остановить!

Хорошо смеялся никогда не унывающий Лопухин. У Петра в таком тесном дружестве отлегло от сердца.

– Коль поезд стоит, да и мы стоим – так стоя и помянем…

Какие могли быть возражения?

– Господи, упокой рабу Божию Наталью Михайловну!..

– …матерь нашу!..

– …маму незабвенную!..

Помянули как след быть, и не однова, уже за столом. Но ведь были-то они где? В России, да еще в самом Петербурге. Явилось неизменное:

– На троих?

– На троих!

– Лучше сказать – за троих!..

Ничего грешного в том, что русские люди после официальных, отшумевших поминок и себя не забыли. А главное, понимали, помнили – куда идут-едут… и куда на этот вечер никуда не уйдут, не уедут. Алексею Лопухину и по должности следовало опекать предводителя дворянства. Чего там! Он без всяких хитросплетений решил:

– Не пущу, Петро. Как хошь – не пущу!

Вполне приятельское, словесное коловращение:

– Не пустит, братец, уж поверь мне.

– Верно, завтра уедешь.

Если не послезавтра.

– Утро вечера мудренее?

– Мудренее, вестимо!

– Значит, я иду к телефону…

И пошел, сам Бог не мог бы его остановить!

– Андрей Никанорыч, нынешний билет Петра Столыпина сдай да забронируй на завтрашний вечер… Что? Не пришлось бы на послезавтра переносить? А это как Бог даст. Не будем загадывать. Мой нижайший поклон супруге Настюше Павловне!

Петр отходил душой.

– Ну, что с вами делать?..

– А ничего не поделаешь, братец.

– И не моги делать! У-у, какой я грозный!..

Сюртуки давно уже скинуты, и всплыл бражной пеной неизменный вопрос:

– Так о чем говорят русские люди хоть на свадьбе, хоть на поминках… да хоть и после драки в полиции?..

– Он еще спрашивает!

– О России, да, все о ней, многогрешной…

Вот вроде бы серьезные люди, и всплакнули, как положено, и пошутили, а перед главным вопросом задумались…

– А не выпить ли сейчас кофейку?

Это уже дело хозяйское. Не голь перекатная в квартире жила. Одного взгляда довольно, чтоб народ услужающий мигом приносил, что нужно.

После кофейку-то Петр Аркадьевич и признался:

– Вот я недавно был на Смоленщине. У Александра Николаевича Энгельгардта… Да, да, того самого… гвардейского офицера-артиллериста, профессора химии, народника, которого полиция вышвырнула в родное Батищево… – Лопухин выдержал насмешливый взгляд друга, промолчал. – И что же? Озлобился он, как какой-нибудь недоумок Чернышевский? Пошел стрелять в императоров и губернаторов, как все эти Каракозовы, Кибальчичи, Перовские и иже с ними? Вы, конечно, слышали, а может, и читали «Письма из деревни»? – Утвердительный кивок брата это подтверждал. – Поверьте, друзья, я не встречал большего патриота России! Не на словах, а на деле. Там, в своем Дорогобужском уезде, он сделал то, чего не сделали ни целые дворянские сборища краснобаев, ни наши воровские министерства, ни даже всемогущая полиция… Да, да, Алексей, – упредил, чтоб не перебивали, – мало того, он научил не только помещиков, но и крестьян любить и понимать землю, он утихомирил целый бунтовавший ранее уезд. Без единого солдата, без единого полицейского. Когда человек работает, ему бунтовать некогда. Бунтуют только бездельники. Значит, не мешайте человеку работать! Развяжите ему руки, а тем более ноги… чтоб он мог идти, куда хочет, и делать, что хочет!

На этот раз Алексей Лопухин не утерпел:

– А ведь твои воззрения, Петро, недалеки от воззрений умных полицейских!

– Что, есть таковые?

– Есть, Петро, есть… Правда, немного.

– Немного и Энгельгардтов, – вставил свое слово Александр. – Взять хотя бы нас, борзописцев. Каждый думает, когда чирикает пером: «Я хорош до тех пор, пока хорош перед хозяином». Каково?

– Соглашусь, – повеселел Лопухин. – То же самое и у нас: «Хороший полицейский – хорошо глядящий в рот начальству!»

– Значит, начальство менять надо?.. – все подливал да подливал масла в огонь отбросивший грустные мысли Петр.

– Дружище, – обнял его Алексей, – так ведь помаленьку и меняем. Бьюсь об заклад: быть тебе губернским предводителем, а там и повыше…

Теперь уже Александр не вытерпел:

– Ну, Алексей! Прожектёр ты великий.

– Почему же? Предводитель Ковенской губернии – человек неплохой, да и только. Дела никакого не делает. К тому ж на старческом выдохе. Надо его менять? Надо. Кого ставить во главе губернии, как не лучшего уездного предводителя?!

Петру оставалось только развести руками:

– Нет, у нас какой-то триумвират заговорщиков!

– Заговора – не допущу, – прорезался истинный голос полицейского.

Что-то слишком серьезное начиналось. Александр как один из ведущих сотрудников главной российской газеты первым уловил лихой тон разговора.

– Вот представьте, что я описываю прощальный ужин трех закадычных друзей. Что бы из этого вышло?..

– В лучшем случае – нагоняй от хозяина Суворина, – досказал очевидное Алексей Лопухин. – А в худшем – пришлось бы проситься ко мне на службу.

– Да почему именно к тебе? – маленько даже обиделся Александр.

– Да потому, друже, что лучшие полицейские как раз из бунтарей и выходят. Я не говорю о каких-нибудь городовых – говорю о людях думающих. Кто-то же должен определять и полицейскую политику. А мы с твоим Петром как-никак по ведомству МВД служим…

– …с той лишь разницей, что ты вроде уже столоначальник, а я так, дама на выданье!

– Значит, ее надо замуж выдавать, пока не состарилась?..

– …или пока не заснула, – вступился брат. – Как-никак в дорогу. Так и завтра-то не уехать.

Но как ни одергивали себя, а просидели за разговорами все-таки до рассвета. Да после небольшой дремоты – и до отъезда на вокзал. Чтобы совсем не засиживаться, истинно, как у приснопамятного старика Апухтина, у подъезда была припасена «пара гнедых, запряженных с зарею…»

Да, и за него, в неизлечимой водянке доживавшего свои последние дни, по наитию и сочувствию по доброй чаре осушили…

Теперь, сидя в уютном купе и в самом уютном одиночестве, Петр Аркадьевич мог поразмышлять насчет всего такого, житейского. Вот ругаем, мол, жизнь, а она куда-то же идет, движется… по каким-то своим незримым рельсам. Давно ли в каретах тряслись по пыльным российским дорогам, а сейчас с ветерком по дороге железной! Ну, вместо привычной пыли на поворотах в раскрытое окно заносит немного угольной гари. Но окно-то можно закрыть, верно? Стоит ли ради такой мелочи перекрывать дорогу? Ан нет, находятся люди – перекрывают… Ему ли не знать Западный край? Поляки, русские, литвины, белорусы, евреи… и еще бог знает кто! Истинно, всякой твари по паре… без обиды, господа, просто библейская аналогия. И что же опять? Только он начал налаживать отношения между людишками в этом взбаламученном Ноевом ковчеге – нате, донос! Потакает, мол, инородцам, особливо евреям, и все, мол, в ущерб нам, русским. Это уже по дороге на вокзал Алексей Лопухин сказал: «Не хотел зря тебя тревожить, да все-таки лучше будет, коль узнаешь. Возьми на память», – протянул листок обычной почтовой бумаги. – Не силен был в познании русских, а сдается мне – уши поляка из письма торчат…» От нечего делать перечитывая сейчас донос, Столыпин с большим пониманием убедился: «Ах, пся крев!..» Ну разве придет такое на ум какому-нибудь орловскому недопёхе или после заграничных походов осевшему штабс-капитану?

Что-то стал он углубляться в эти полицейские дела…

Хоть и числится по ведомству Министерства внутренних дел, да не сыщик же? Промеж собой разобрались с поджогом – как-нибудь разберутся и с доносчиками. Лучше – чтоб без него. К черту и доносчиков… и сами доносы! Скомканное письмо полетело в окно. Он даже ладонь о ладонь ударил, сбивая невидимую грязь.

Домой, домой! Вот так-то.

X

Прозорливцем оказался Алексей Лопухин!

Впрочем, нетрудно быть прозорливцем, если ты уже начальник департамента полиции всей Российской империи. Друг Петр давно это ему напророчил – почему же другу Алексею не ответить тем же самым?

Избежать судьбы предводителя дворянства всей Ковенской губернии Столыпину не удалось…

Видел Бог, он не особенно-то и стремился к этому. Вполне устривала жизнь отнюдь не бедного, тороватого помещика, довольного судьбой. Но если кто-то в Петербурге решает, что без Столыпина не обойтись, что именно он должен править уже не уездом, а всей дворянской губернией – значит, так тому и быть. Отнесись к этому философски, человече. Обязанности почетны, но на самом деле невелики. Собирай почаще дворянские собрания, говори красивые, обязательно веселые речи, задавай шикарные пиры и балы, с важным видом давай советы коллегам-дворянам, под остроумные комплименты целуй ручки их толстобоким женам, иногда и в мазурке первой парой пройди, благо, что ты не стар и статен собой… ну, что еще?.. Конечно, иногда и споры решать придется – эка беда, под шампанское-то!

И хоть назначение было по присказке: без меня меня женили, Столыпин не стал кочевряжиться. Не на Сахалин же губернатором ехать. Под боком любимое Колноберже. А дом в Ковно все равно на зиму держали. Единое условие выдвинул на первом же общем собрании:

– Уважаемые господа! Шановные панове! Нарушать государево установление я не хочу, но мы живем в Российской империи, значит, и сделать следует по-российски. Как? Как делают дворяне во всех губерниях. Голосование. Баллотировка. Черные и белые шары. Без этого я права предводителя дворянства на себя не возьму.

Удивление, шепот прошел по рядам дворян, еще не пропустивших и чарки. Возможно ли?! Государь постановил: в Западном крае предводителей дворянства не избирать, а назначать из Петербурга, рукой министра внутренних дел, и обязательно с ведома государева… не крамола ли выходит?..

Столыпин предвидел это.

– Крамолы никакой нет. Войска никто на нас не пошлет. Коль изберете – отправите от всей губернии благодарственную телеграмму на высочайшее имя, а коль забаллотируете – я просто подам в отставку, и вся недолга. Вашей вины, уважаемые господа и шановные панове, нет и не будет. Решайте пока без меня. У меня супруга приболела, следует навестить. Через час вернусь.

И кучер на паре вороных резво умчал его от дворянского собрания.

Дома он всласть нахохотался, выпил бокал вина, совсем не вовремя обнял милую Олюшку и крикнул кучеру:

– Так осади коней у парадного, чтоб колонны посметало!

Колонны все же уцелели, а на парадной лестнице был раскинут красный ковер. По бокам его шпалерами стояли и господа, и панове.

А главное – в парадной зале все было, как на российских дворянских собраниях. Стол под красным бархатом, две напольные вазы – с белыми и черными шарами, непроницаемая урна и ширма, готовая задвинуться с началом голосования. Был даже избран руководитель этого священнодействия – Вацлав Пшебышевский.

– Славно, – похвалил Столыпин. – Где же вы так скоро шаров набрали?

Ответы были вполне достойные:

– Все городские бильярды опустошили!

– Половину шаров перекрасили!

Оставалось только сказать:

– Лихо, господа и панове! Но не толпиться же нам всем сейчас. Наше место в буфете. Пан Вацлав, надо полагать, возьмет себе кого-то в помощники да и будут по одному приглашать. Не так ли?

Предложение было дельное, все согласно затопали в буфет.

А к вечеру, когда уже чередой взад-вперед прошли, опять собрались у красного стола и под общий вздох вскрыли замок на урне.

Среди белого развала оказался всего лишь один черный шар…


Окрика из Петербурга не последовало. Там все свели к веселому анекдоту. Посмеиваясь, друг друга спрашивали:

– А слышал ли ты, любезный, как Столыпин все шары из бильярдных луз выпотрошил?..

Время шло, и дворянство Западного края все плотнее сплачивалось вокруг предводителя. Только иногда возникал один и тот же вопрос:

– А кто ж гэта, паважаные паны, черный шар в лузу забил?..

Если кто и не очень любил губернского предводителя, так в общем кругу все равно мирился с тем, что в польско-литовском крае предводительствует тороватый и отнюдь не шляхетский барин. Заходи хоть в ночь, хоть заполночь – примут без всякой фанаберии. Дом полная чаша.

Богатый и гостеприимный дом в Колноберже только внешне имел западное обличье, а внутри все дышало роскошной российской стариной. Вывезенная из подмосковных имений «мебля», как на местный лад говорили. Картины – как в любой богатой подмосковной усадьбе. Скульптуры царей и полководцев, включая покорителя Варшавы Суворова и его генерал-адъютанта Столыпина. Азиатские вечные ковры, для шику маленько потертые ногами подмосковных вельмож. Богатейшая библиотека, какой и в Ковно не бывало, с личными книгами главнейших российских писателей, не говоря уже о родиче Лермонтове, и Лев Николаевич вполне достойную дорогу к этой библиотеке проторил. Генерал был на «ты» с графом, и немудрено: они вместе, еще поручиками, в Крымскую войну стояли на севастопольских бастионах, а нынешний генерал, под старость став комендантом Московского Кремля, куда от скуки пойдет? Да не в такие уж и далекие Хамовники. Конечно, подобно графу, на салазках воду с Москвы-реки не возил, но сделать променад до знаменитого и лучшего в России пивного завода в Хамовниках – с превеликим удовольствием! Хотя ни граф, ни сам генерал великими любителями пива не значились. Однако ж пеший променад двух внешне совершенно не схожих людей – один чуть ли не в крестьянском кожушке, другой в роскошной генеральской амуниции – было превосходное зрелище! Кремлевский комендант ведь тоже слыл большим пересмешником, и когда ему под строевой шаг отдавали честь встречные полковники, вполне резонно уверял своего спутника: «Это тебя приветствуют, поручик. Почему не отвечаешь полковнику?» – «Папахи нетути», – ёрнически посмеивался второй пересмешник, который и в Крыму на узкой дорожке мог заставить царя со всей его свитой подождать, когда он пропылит своими отнюдь не гвардейскими сапогами. Рассказывал отец на армейский лад, маленько привирая, но вполне могло быть и так: «Папахи нет? Так обменяемся давай». И как уверял, самолично водрузил папаху на голову графу, а сам вздел поверх генеральской шинели его шапчонку.

Таковы-то тени еще живых людей бродили в польско-литовском крае. Чем не жизнь?! Русские баре частенько до конца дней своих по заграницам шатались, а тут хоть и закраек, но все же своей, Российской империи. Предводитель ковенского дворянства тоже был в отца-генерала: серьезный и солидный с виду, а в душе пересмешник.

Да почему и не посмеяться, если жизнь так прекрасно складывается? При рождении очередной дочери он мог послать в Кремль и такую телеграмму – благо, что телеграф появился: «Дражайший родитель, поздравь нас с Ольгой – прекрасный урожай и на этот год удался!»

А годков-то уже – целый пяток набирался…

По восточному календарю значились тигры, драконы и прочая ужасть, а у них – только радостный писк…

…Мария, она же матя…

…Наташа (с любовью дедуле прописано: растеряша!)…

…Елена-Милена, само собой…

…еще одна Оля (О-ля-ля!)…

…Александра, в просторечии Арабский…

Не забыть бы кого?

Ага, сынка…

– Олюшка? – это уже жене. – Для полного счастия нужно еще сынулю…

– Отстань! Как там в песне – «Ты уж стар, ты уж сед…»

– Давай-давай продолжай: «Ей с тобой не житье, на заре юных лет ты погубишь ее!»

– Так видишь же – «по-гу-бишь!»

– А другого смысла не заметила: «На заре юных лет!» На заре, Олюшка. Еще только на зореньке.

Ну как можно было при такой счастливой жизни думать о каких-то должностях? О званиях?..


Надо же: всё само собой приходило!

По случаю коронации Николая II – внезапное и вроде бы не по чину приглашение на торжества в Москву. Явно отец расстарался. Как такое событие могло произойти без коменданта Кремля? Разумеется, тут было не до шуток. Чин коронации веками отшлифовывался, и генерал Столыпин не мог его ни отменить, ни изменить, ни порушить. Он выглядел молодцом, родитель-генерал. Жаль, мать уже не видела, как он саблей салютовал еще не коронованному императору, а император отдавал честь ему, коменданту Кремля, и жал руку, затянутую в белейшую перчатку.

Сыну коменданта император руку не жал, но как-то само собой вышло, что придворное звание камер-юнкера сменилось на звание камергера. А чтоб на торжествах, среди лощеной царской свиты, сын не выглядел белой вороной, накануне выпал ему на грудь и орден Святой Анны. Ну как же – отец-то при всех орденах!

Петр Аркадьевич Столыпин все это, внешнее, всерьез не принимал. В душе он оставался большим пересмешником. И ничего удивительного, если бы предложил императору, по примеру отца, поменяться шляпами… хотя император-то был, конечно, в военном картузе и мог снимать его только тогда, когда вздевали корону.

Нет, цари, государи, императоры, даже какие-нибудь западные короли, – «шляпопо» свое ни с кем не обменяют!

Сидя в библиотеке Колноберже или зимней порой в дворянском собрании древнего города Ковно, новоиспеченный камергер не прочь был и посмеяться над московскими причудами. Это ничуть не умаляло его родовой мысли: «Я есмь русич!»


С этой мыслью и комендант Кремля Аркадий Дмитриевич Столыпин прожил еще четыре года после достопамятной коронации, но перешагнуть в двадцатый век не смог…

Видя его бренные дни, Петр Аркадьевич в августе срочно приехал в Москву, а в ноябре уже и на похороны.

Уходил год 1899-й от Рождества Христова.

Часть третья

Губернские страсти

I

В высочайшем указе 30 мая 1902 года император Николай II повелел:

«Ковенскому Губернскому предводителю Дворянства, Двора нашего в звании камергера, Статскому Советнику Столыпину Всемилостивейше повелеваем быть Исправляющим должность Гродненского Губернатора, с оставлением в придворном звании».

Едва ли Николай II помнил в лицо сына почившего в Бозе коменданта Кремля; мало ли в его громадной свите во время коронации мелькало молодых и старых, бритых и бородатых, усатых и безусых, умных и глупых лиц. Голову в сие время следует держать высоко, чтобы замечать где-то там, внизу, своих подданных. Право, и при невысоком росте новоявленного царя все движущееся у его ног казалось слишком мелким, недостойным внимания. Если и отягощало что мысль, так одно: «Не споткнуться б да не грохнуться на виду у всех…» Плохая примета, истинно плохая.

Телеграмма, разумеется, пришла не за подписью «Хозяина земли русской», как значилось в соответствующей графе при переписи населения. Довольно и министра внутренних дел.

Но даже и при такой важности государевых дел самого камергера не сразу сыскали. У него были дела поважнее – семейные, личные…


Тяжело заболела старшая дочь, Мария – Матя, которая к тому времени была уже, собственно, на выданье – семнадцатый годик. Вернее, заболела-то она еще зимой, а еще вернее – и раньше признаки болезни замечались: и в прошлом, и в позапрошлом году ездили в Кенигсберг и Берлин – советоваться с медицинскими светилами. Из Колноберже было ближе до Берлина, чем до Петербурга, а Кенигсберг уж совсем рядом. Но что-то приключилось особое, раз так занервничала Ольга? Нельзя нервировать жену; она еще не сдержала свое обещание – к пяти дочкам подарить и сынка в придачу. Так что на этот раз собрались всей семьей, прихватив даже пятилетнюю Ару. Куча дочек, да сами супруги, да сопровождающие служки и нянюшки – ого какая русская помещичья кавалькада собралась! Может, болезнь Мати явилась всего лишь в воображении матери; может, «переходный возраст», как стали именовать хворобы созревающих девочек, но все равно: у предводителя ковенского дворянства была уйма свободного времени, а майский вояж в чужие земли и сам по себе был целителен. Значит, в путь!

На Берлин из северных столиц уже с 1871 года пылили через Минск и Варшаву – но там, говорили, шпалы были несмоленые, приморская дорога на запад раньше прошла. Кенигсберг лежал на задворках другого литовского поместья камергера. И в обычной жизни он ездил туда через прусские земли – как указывали железные рельсы. Вот и сейчас, в середине мая, чуть ли не целым вагоном пустились мимо своего второго поместья на Кенигсберг и далее на Берлин, желая провести лето там, где все порядочные люди проводили его – в Бад-Эльстере. На водах. Как искать жениха для подраставшей невесты, если она не попила живительной баденской водицы?

Впрочем, отцу, тем более матери, было не до шуток. Нервное расстройство – еще какое-то, о котором мать деликатно умалчивала – требовало к дочке особого внимания. Петр Аркадьевич вполне подчинился жене; это не на дворянских беспардонных собраниях – здесь если не черными шарами, так черными, то бишь грязными, тарелками забросают. Дело ясное. Слава богу, женаты уже восемнадцать лет, еще со студенческих времен, как не знать привычки жены?! Грозен муж вполне доверял милой Олюшке… и вполне ее побаивался, как все грозные мужья. Лишних вопросов не задавал, исправно исполнял все, что положено: собирал деньги на дальние и многолюдные разъезды, доставал самые удобные вагоны, давал самые исчерпывающие распоряжения слугам и служанкам, остававшимся без господ. Поместьем в Колноберже исправно правил Микола, давно ставший Николаем Юрьевичем, – управляющий, каких, может, и у царя не было. Но второе имение, примыкавшее к самым прусским землям и дававшее, собственно, основной доход, требовало глаза да глаза. А такого умного и верного Миколы, как в Колноберже, там не было. Так что во время стоянки на своей западной станции собравшимся слугам пришлось сделать довольно сердитое внушение, а по дороге на Берлин кое-кого из бездельников и обратно отправить. В этих краях еще с детства камергер распрекрасно знал местные порядки и вполне доверял немецкой порядочности. Были бы денежки, чтоб за порядочность платить.

Так что вояжируя на Бад-Эльстер, Петр Аркадьевич в часы уединения мог успокоить Олюшку:

– Ну, право? У всех невест так. У тебя, душа моя, разве не бывало?..

– Отстань. У меня давно уж отбыло…

– Ой ли, Олюшка? А как же сыночек?.. Вот отдохнем на водах – да и займемся законным строительством…

– Петенька? Дурачина ты! Да разве можно так под бока?.. Чего доброго, и вагон перекувырнешь!

– Да кого ж мне кувыркать? Не Алесю же…

– Во-во. Все вы, мужики, до гувернанток охочие…

– Ну-у, Олюшка! Алеся-то, чай, служанка всего лишь?

– Все ты знаешь, одна я не…

В самом деле, самое верное средство закрыть рот – дорожным, шатким поцелуем. Хоть купе для родителей и отдельное, но не слишком ли расшумелись?..

Верно, кто-то скребется в дверь. Ольга подхватилась, набрасывая халат.

– Ну что, Алеся?

– Матя еньчит. Говорит, жальба…

Вот уже сколько лет живет эта подросшая белорусская сирота, а от своего наречия не отвыкнет. Ольга побежала мимо череды других купе в дальний угол. Ближе к родителям располагались со всеми нянюшками младшенькие, – а отец разросшегося семейства вдруг совсем иным озаботился: «А не оженить ли Алеську… да хоть на Миколке?.. А то ведь тоже, подобно Мате, взбесишься. У самого дурака кровь дурная не взыграла бы…» Пока Алеся пропускала барыню вперед, он успел-таки пришлепнуть ее по сытому задку. Так, легонько, чтоб Ольга не услыхала. А вдруг как посильнее захочется? Думки о сыне таким делам ничуть не мешают. Служанка обернулась такими глазищами, что он, когда все женские шаги затихли, уже не шутя одернул себя: «Ой-ей-ей…»

Но далеко они вот так, всем семейством, не уехали. Догнала телеграмма министра с кратким приказанием:

ГОСПОДИН КАМЕРГЕР ПОВЕЛЕВАЮТ НЕМЕДЛЕННО В ПЕТЕРБУРГ.

Такой тон телеграммы мог означать только одно: повеление исходит… из высших сфер. А что выше царя в России?

Семейство продолжало лечебный вояж без него, а он повернул обратно.

Очередной министр?..

Их убивали сейчас, как зайцев на псовой охоте…

…Боголепов?..

…Сипягин?..

…Плеве?..


По дороге в Петербург ему было о чем подумать.

Странные все-таки в России министры внутренних дел! Зайцы – они хоть бегать по крайней мере умеют. А Боголепов?.. Профессор римского права Московского университета, потом министр народного просвещения, фактически ненавидимый студентами. Зачем его понесло еще и в карательные министры? Мало ему студенческой ненависти – получил еще и ненависть всероссийскую! Усесться в полицейское кресло не успел, как застрелил собственный же студиоз, из бывших, конечно. Профессору – «со святыми упокой», студиозу – двадцать лет каторги, пять из которых он отсидел в Шлиссельбурге, а потом, само собой, из Акатуя сбежал. Как не бежать, если слезы о нем лили даже такие люди, как Некрасов. Статья в «Революционной России» – под героическим названием и с патетическим взрыдом – «выстрел Карповича» – кончалась именно некрасовской строкой:

За идеалы, за любовь

Иди и гибни безупречно.

Умрешь недаром. Дело прочно,

Когда под ним струится кровь.

Ах, Россия, наивная Россия! Оказывается, можно писать: «Опять я в деревне. Хожу на охоту, пишу мои вирши – живется легко», – и столь же легко, между картишками, призывать к убийству. Обычному человеческому убийству, за которое во всем мире проклинают черным проклятием…

С Дмитрием Сергеевичем Сипягиным было не лучше. До перевода в Петербург, как всегда спешного и внезапного, он сидел-посиживал губернатором в Москве. Особыми трудами, как водится, себя не утруждая. Когда отцу-коменданту становилось слишком уж скучно, а Льва Николаевича не было в Хамовниках, он делал свой променад и до Дмитрия Сергеевича, ну, чтоб в неизменные картишки переброситься. Чем иным губернатору заниматься? Грязища непролазная даже по центру Москвы? Так придет жаркое лето, подсохнет. Деньги, угроханные на водопровод, засоряют чиновничьими отрыжками и без того ржавые трубы? Но помилуйте, как же не воровать бедолаге! Какой-то загулявший поручик чуть не сшиб своей коляской колонну Большого театра? Да ведь устояла, право дело. Известный миллионер и не менее известный шутник Савва Морозов публично поит лошадей шампанским из ведра? Да бог с ним, рысакам морозовским, поди, попить захотелось, не поить же их, как ломовиков, из уличной лужи. Московские студиозы после смерти Боголепова совсем от рук отбились, городовых веревками к фонарным столбам привязывают… гм, розгами постегать разве шутников? Департамент полиции, особливо этот неуемный Лопухин, требует принимать экстренные меры, потому что служивых уже не как зайцев – как зажиревших глухарей отстреливают… Гм-гм! И чего полиции неймется? Ну, затолкай их всех, бузотеров-то, – кого в Шлиссельбург, кого в Петропавловку, кого в Бутырки, да и вся недолга. Чего портить себе аппетит?

Став министром внутренних дел, Сипягин ничуть не изменился. Алешка Лопухин в прошлый раз шампанское горьким ядом разбавлял:

– Явился из Москвы – не запылился! Новому министру представиться следует. Захожу в полном парадном. Славный московский барин! Окладистая борода, карие добродушные глаза – радушие неимоверное. Я еще только успел: «Ваше сиятельство, имею честь!..» А он: «Не изволите ли пирожков покушать?..» Верно, дежурный адъютант только что принес на подносе чай, и там в хрустальной вазе – целая горка горяченьких пирожков… с капустой и с отменной гусиной печенкой! Смею заверить: отведал. Нельзя было не отведать. Что хорошо для подчиненного – о делах ни слова. Да и какие дела, если Россией правят сорок тысяч столоначальников!

Конец бесплатного ознакомительного фрагмента.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6, 7