Отдаленный, уже многоголосый крик он слышал за собой, но не оглянулся и, уже ничего не сознавая, бросился в первые раскрытые ворота. Перед ним был глубокий, как колодец, двор, правильные кучи домов, множество окон, казалось с жадным любопытством уставившихся на него. Нянька с двумя детьми в голубых капорчиках попалась ему прямо под ноги.
— Чего мечешься, оглашенный! Чуть детей не задавил! — вскрикнула она, но Шевырев, не отвечая, пробежал мимо и опять сквозь ворота, похожие на сырой грязный погреб, выбежал на второй двор.
Ему послышалось, что нянька кричит:
— У те вороты стрельнул… у те!..
Опять бросились в глаза десятки окон и дверей, опять остановились и смотрели ему вслед какие-то люди с незнакомыми странными лицами, и везде было видно, как в пустыне, голо, и все отталкивало его, как врага.
Шевырев остановился и оглянулся. Назади, сквозь темную арку ворот, как на картине, видны были бежавшие за ним через первый двор.
Впереди бежал тот самый толстый городовой в черной путающейся шинели, и Шевыреву показалось, что он на бегу целится в него из револьвера. Но это было мгновенно, как виденье, а в следующую минуту он увидел сбоку новую арку ворот в боковой двор и, уже запыхавшись, давясь слюной, с мучительной болью в груди, бросился туда.
Кто-то, совсем чужой, неизвестный и как будто равнодушно шедший навстречу, остановился, посмотрел туда, назад, через голову Шевырева, и вдруг, исказив лицо бессмысленной, хищной гримасой, расставил руки и загородил дорогу.
— Э… Стойте, стойте-ка! — крикнул он даже как будто весело.
— Пусти! — хрипло ответил Шевырев. — Какое вам дело!
— Э, нет… Постойте! Караул! — заорал человек и схватил Шевырева.
— Держи! — одобрительно кричали сзади.
На мгновение Шевырев увидел сбоку незнакомое лицо с черными усиками и бессмысленно свирепыми глазами и коротко, с невероятной силой бешенства и отчаяния ударил в это лицо кулаком, локтем и всей рукой.
— Ат… — мокро крикнул человек и, как куль, покатался куда-то в сторону.
— А-ах! Держи! — повисло в воздухе, и тонкая трель полицейского свистка вонзилась в уши.
Но Шевырев повернул за угол и вдруг увидел в темной стене запершего его высокого дома светлое отверстие ворот на улицу и черные силуэты людей и лошадей, мелькающие за ними.
XIV
Холодно и жутко было вокруг, как на огромном кладбище. Пахло сырой глиной и битым кирпичом и еще какой-то странный запах, как бы вековой пыли, стоял в углу, где забился Шевырев.
Уже несколько часов сидел он здесь, за кучей мусора, в уголке огромного перестраивавшегося дома. Там, где бурые пятна глины и обрушенные стены, зиявшие, как раны, не поглотили еще следов прежнего величия, виднелись еще клочья богатых древних обоев и остатки позолоты и лепных украшений. Когда-то здесь жили странные напудренные люди прошлого, богатые и сильные, как боги. Может быть, в этой самой комнате спала ленивая и изящная маркиза, вся в кружева* Я батисте, — чудо красоты, изнеженности и роскоши, расцветшее на колоссальном устое векового порядка, который казался вечным и непоколебимым и давил черную землю, пропитанную кровью и удобренную трупами. А теперь все было разрушено жадными грубыми руками новых хозяев жизни, и в голубом уголке, на фоне каких-то бледно-золотых лилий, страшно чернела взлохмаченная дикая фигурка с револьвером в руке.
Шевырев попал сюда, обманув преследователей, пробравшись через дровяной двор и перескочив забор. Сначала подумал, что это ненадежное убежище, что прежде всего станут обыскивать нежилой дом, но бежать дальше не было сил, и он остался.
Долгое время он только хрипло дышал и судорожно сжимал револьвер в ослабевшей руке, готовый убить первого, кто покажется в провале разрушенных дверей. Ему чудились крики и топот многих ног, тяжело бегущих по остаткам мраморной лестницы. Грудь подымалась со свистом, скачками, и дикие глаза горели, как у затравленного насмерть волка. Но минуты, а потом и часы прошли, а все было пусто и тихо, только иногда доносились слабые гудящие звуки улицы.
Шевырев уже не мог связно думать и плохо понимал, что происходит вокруг. Он только инстинктивно ждал темноты и поминутно закрывал глаза, бессильный бороться со страшной слабостью, которая охватывала все тело и трясла его мучительной противной дрожью. А перед закрытыми глазами мелькали улицы, какие-то лица, протянутые к нему руки. В ушах все еще стояли крики и свистки; Два раза по нему стреляли, но это слабо отпечаталось в его памяти и, может быть, даже только показалось. Зато настойчиво и страшно было одно впечатление: все, кто попадался ему навстречу во время страшного предсмертного бега, были враги!.. Никто не пытался скрыть его, задержать преследователей или хотя бы уступить дорогу. Если чье-нибудь лицо не искажалось бессмысленной жадной злобой, если кто не становился на его скорбном пути и не протягивал руки, чтобы схватить, то это были или равнодушные, или любопытные, просто глядевшие на травлю человека.
И воспоминание о них было ярче и больше жгло душу Шевырева, чем лица его преследователей, которые даже и вовсе не рисовались ему. Это было нечто безличное и слепое, гнавшееся за ним, как стая дрессированных гончих.
И Шевырев думал не о том, как близка смерть и как мало надежды на спасение, а думал о том, что ему не удастся выполнить свой грандиозный план, который с такой мучительной ненавистью и мучительной любовью лелеял он столько лет. Он вспоминал того красивого офицера, который выхватил шашку и едва не ударил его, вспоминал солидного пожилого человека, протянувшего палку… чтобы остановить его, вспоминал еще, и весь дрожал от ненависти и презрения. Ему уже не было исхода. Он сознавал, что все кончено и что все эти люди могут спокойно жить, ожидая, пока появится в газетах известие о его мучительной и одинокой смерти. И когда Шевырев во всей очевидности понял свое бессилие, он едва не задохнулся в волне невероятной злобы и отчаяния.
Но время шло, и понемногу унялось судорожно колотившееся сердце, перестала хрипеть грудь, и скорченные руки сами собой начинали опускаться в тупой смертельной усталости. Как будто что-то натянутое до последней степени оборвалось, и все мысли, чувства и ощущения сразу упали, точно лопнувшие струны. Он вдруг успокоился, тяжелым мертвым покоем, какой овладевает человеком, когда петля уже надета и никакие силы, ни божеские, ни человеческие, не могут уже спасти его. Страшное безразличие овладело им, и если бы в эту минуту с радостным криком ворвались преследователи, Шевырев, должно быть, не стал даже сопротивляться.
Слабело измученное тело. Какая-то белая мгла подымалась вокруг и обволакивала его, как саван, отделяя от всего мира. Тихий звон раздавался в ушах, и хотелось одного: закрыть глаза и с головой погрузиться во мрак, тишину и неподвижность.
«Нельзя спать!» — говорил он себе, но тяжелый туман неодолимо надвигался на мозг, все уплывало из сознания, и минутами Шевырев почти с открытыми глазами спал.
Иногда он просыпался, вспоминал все, вздрагивал, остро оглядывался вокруг и вновь погружался в мучительную дремоту, чувствуя, как стынет его тело, насквозь пронизываемое сыростью мокрой глины.
Прямо перед глазами на полуосыпавшейся стеке затейливо извивался прихотливый рисунок лепной розетки и почему-то страшно мучил Шевырева. Временами он ясно видел, что это просто кусок разбитого мрамора, еще сохранивший рисунок каких-то странных растений. Но временами они заволакивались мглой, начинали расти, шевелиться, принимать кошмарные формы, то удлиняясь, то уменьшаясь, то сливаясь в черты ужасного человеческого лица.
Но, должно быть, в конце концов Шевырев совершенно заснул, потому что когда открыл только на минуту, казалось, сомкнувшиеся глаза, вокруг уже синели глубокие сумерки и жутко тонули в них дальние углы и остатки дряхлой роскоши. Мгла подымалась в полуразрушенных стенах, собиралась по углам и глядела из дверей опустелых зал. Какие-то тени неслышно двигались там, точно вставали призраки прежних жильцов, когда-то здесь любивших, страдавших, наслаждавшихся и умерших в свой роковой неизбежный час.
С каким удивлением должны были смотреть напудренные вельможи и маркизы на эту странную маленькую загнанную фигурку, прижавшуюся в уголке и все еще грозившую револьвером в закостенелой руке.
Шевырев очнулся как бы от страшного толчка.
С ним произошло что-то странное: он не мог сразу понять, где он и что с ним; как будто страшный восторг потряс всю его душу; все существо было напряжено в припадке безумного экстаза, и сердце было как хрупкий стеклянный сосуд, готовый разбиться вдребезги.
Было воспоминание о каком-то громадном, прекрасном и ужасном видении. Была ли это галлюцинация, думал ли об этом его не заснувший потрясенный мозг, или это были странные полузабытые воспоминания…
«Что такое? Что я видел? — спрашивал он себя в смятении. — Что-то огромное, важное, во что вся жизнь входит, как капля в море… Что это такое?.. Надо вспомнить… Надо вспомнить…»
Но точно железная завеса опустилась на мозг. Еще чудился за ней непонятный свет, слышались голоса и мерещились какие-то лица, но он не мог вспомнить, и это было мучительно, как пытка.
Как будто кто-то рассказывал ему тихим шелестящим голосом, или он видел, но напряженный до крайнего предела мозг не выдержал страшного напряжения и бессильно сорвался, унеся все в бездну холодной усталой пустоты.
Ему чудилось, что он карабкается по отвесной скале, маленький, загнанный, всклокоченный человечек. Как волны черного прибоя лезут за ним бесчисленные толпы людей, готовых схватить его, разорвать, уничтожить, как былинку. Миллионы рук тянутся, хватают его за ноги, за полы, рвут одежду, и ужас охватывает его. Но он лезет все выше и выше, и вот они уже где-то далеко внизу, чуть видные, а он один, на страшной высоте, и ветер ходит над его головой. И видит еще выше, на остроконечной вершине скалы, две черные фигуры, застывшие высоко над миром, одни среди простора голубых пространств. И чувствует, что в них кроется загадка всей его жизни, что сейчас он узнает все и поймет, зачем лезет он на эту ужасную одинокую высоту, почему так рвутся за ним готовые растерзать черные волны.
И чувство величайшего восторга потрясает его душу.
Они далеки, как сон, но все растут, близятся. Шевырев уже летит к ним со страшной быстротой. Близость тайны, которую он узнает сейчас, наполняет сердце невыносимым восторгом.
«Говорят, перед тем, как окончательно сойти с ума, люди испытывают такой страшный, ни с чем не сравнимый восторг… Я знаю!» — думает Шевырев и чувствует, что все это сон, и не может оторваться от него, делает нечеловеческие усилия, чтобы удержать и видеть все до конца.
Остроконечная скала, врезавшаяся ввысь; далекое золотое солнце; упавшие в бездну безграничные дали, сотканные из тумана; марево отдаленных золотых городов и синь далекого моря. И две громадные нечеловеческие фигуры над всем миром.
Сложив руки на груди и вдавив в нее костлявые пальцы, стоит одинокий, и ветер солнечных пространств треплет его спутанные волосы. Глаза закрыты и губы сжаты, но нечеловеческий восторг дрожит в его тонких воспаленных изломах и дрожат худые пальцы, прижатые к груди. Весь он как струна, и весь воздух, казалось, дрожит вокруг него, возмущенный страшным нечеловеческим напряжением духа.
А тот лежит на краю разрушенной площадки, и жирно, голо и сладострастно облипает твердые камни прекрасное тело, выпуклое, нагое, бесстыдное тело, с женскими грудями, зажигающее кровь звериным желанием. Большие круглые груди колышутся от дыхания. Тайным смехом дрожит розовый живот, руки цепляются за скалу, на самом краю, над страшной бездной чуть видных внизу искрящихся под солнцем полей. Темное пламя черных глаз загадочно играет, Я в них что-то шевелится, точно черные змеи, свернувшиеся на дне глубоких озер.
— Я — все зло мира! — говорит голос в напряженной тишине. — Весь соблазн жизни, вся земля в ее темном и страшном сладострастии, за которое вечной жизнью страданий платит все живущее! Ты очеловечился, Дух Божий! Я вижу Твои мысли и вижу, сколько муки и бесполезных порывов, горших смерти, видишь Ты в грядущем. Ты страдаешь!.. И Тебя распнут люди, ибо я прекраснее и понятнее Тебя. И в это мгновение, неведомо для всего мира, решается его судьба: я — все зло мира! Ты захотел стать человеком, чтобы говорить с ними на их языке… Я стал им, чтобы бороться с Тобой. И когда Ты будешь говорить им, я буду неудержимо влечь к себе, приму в свое голое тело соблазн, затуманю в колыбели своих ног и пошлю на смерть Тебя, странного, непонятного аскета!.. Слышишь: в это мгновение мы смертны оба… Столкни же меня! Уничтожь все зло мира, возьми его на Себя, ибо Ты пришел спасти, и Ты один воцаришься над миром… Столкни!
Нагое тело бесстыдно изгибается на краю, бездны. Черные волосы сбегают по отвесной стене и колышутся в страшной пустоте. Руки скользят по краю, одна розовая нога свесилась вниз, и упруго отвисла над пропастью круглая грудь. Темные страстные глаза горят и сильнее шевелится в них змеиное что-то. Все тело, влекущее и бесстыдное, скользит, цепляется, дрожит от усилий и ждет одного толчка, чтобы исчезнуть в лукаво ждущей бездне. Оно зовет, тянет, искушая своей слабостью. Одно движение, только одно движение!..
— Столкни! Ты будешь один!.. Столкни и благословят Тебя все времена! Столкни же… Я — все зло мира!.. Ведь Ты пришел спасти!.. Что же Ты медлишь?.. Смотри — я падаю!
Тонкие губы, сомкнутые в нечеловеческой борьбе, дрожат, и дрожат прозрачные веки закрытых глаз!
— Столкни!
И вдруг истрескавшиеся губы шевельнулись. Редкие, прилипшие к деснам усы вздрогнули, и Он открыл глаза.
Они холодны, спокойны и светлы и смотрят куда-то далеко неудержимым взглядом, казалось пролетая пространства и века.
— Все счастье мира и вся радость его не перевесят одного злого движения Моего! И зло не восторжествует во Мне! Отыди от Меня, сатана!
Страшно потряслась вся душа маленького человечка, прилипшего на отвесе бездны, и с воплем отчаяния, проклятия и печали он кричит, протягивая слабые руки:
— Ты ошибся… ошибся… ошибся!..
Он хочет остановить его, уничтожить роковые слова, рвется к нему из последних сил. Но жалкий человеческий голос неслышно замирает в пространстве, не достигая вершин. Слабые руки человеческие скользят по вечной каменной твердыне. Он делает сверхъестественное усилие, чтобы удержаться, но камень холоден, непоколебим и громаден. И маленькое распростертое тело, кружась, летит в бездну…
Ужасом страшной смерти вспыхнул дух его, и Шевырев очнулся.
Тьма стояла кругом, храня тайну. Невероятное страдание полного бессилия проникало отчаянием, доходящим до восторга, до экстаза.
«Что же такое я видел?.. Смерть?.. Нет!.. Я умираю или схожу с ума? Надо вспомнить, надо вспомнить!..» — металась растерянная замученная мысль.
Казалось, еще одно усилие, одно последнее напряжение, и он вспомнит. Какие-то слова вертелись в мозгу. Они росли, близились, яснели… Вся душа напрягалась… и вдруг все опять исчезло. Это было мучительно, как ужасная пытка.
Бледный и страшный, поднялся Шевырев на дрожащих, ослабевших ногах, обеими руками придерживаясь за стену. Он жалко и растерянно улыбался, и все лицо его кривилось в ужасную болезненную гримасу.
«Я схожу с ума… Я не выдержу дольше!» — подумал он и громко, голосом странным и зловещим, сказал:
— Хоть бы уже конец!
Дикий звук гулко раздался в стенах пустого дома, и Шевырев очнулся.
Выпавший револьвер случайно попал в блуждавшие по полу руки. И прикосновение тяжелой холодной стали как будто отрезвило его. Шевырев вздрогнул, напряг все силы и встал во весь рост, такой же твердый, спокойный и холодный, как всегда.
— Надо идти!.. Виселица, сумасшествие или жизнь, не все ли равно! Рано или поздно…
Он устало оглянулся вокруг, сунул револьвер в карман и начал спускаться по невидимым ступеням, гулко, мраморным стуком отмечавшим его последние шаги.
Он был уже у самых дверей и видел зарево городских огней, как вдруг остановился и выхватил револьвер.
На пути его, у выхода, как бы заграждая ему дорогу, стояла длинная черная тень. Едва различались во мраке прижатые к груди руки, спутанные волосы и бледное лицо, с мольбой обращенное к нему.
— Кто тут! — вскрикнул Шевырев и внезапно рассмеялся.
Это было простое бревно с клочьями расщипанной пакли, которое мрак и ужас нарядили в величественный страдальческий образ.
Он подошел к нему и, с презрением оттолкнув ногой, вышел на двор.
Склады кирпичей, лесов и извести чернели, как гробницы. Ворота, пробитые во временном заборе, были открыты, и за ними смутно белела мостовая улицы. Шевырев перешел двор и выглянул.
Как раз в нескольких шагах от ворот, на середине пустого переулка, неподвижно стояли три фигуры. Это были городовые с ружьями на плечах.
Шевырев отскочил и прижался к стене.
Но городовые ничего не заметили. Они о чем-то тихо разговаривали, и Шевырев услышал слова:
— Что ж зря людей калечить… это они правильно…
Порывисто билось сердце Шевырева, но ум его был все так же остр, как прежде. И, неслышно двигаясь, он пробрался назад, скользнул за штабеля досок, легко поднялся на забор и спрыгнул на тот же дровяной двор, через который он уже пробегал раз.
Высились склады дров, пахло деревом и сыростью. С темными окнами стояла пустая сторожка, и все было тихо и спокойно. За открытыми воротами светлела большая улица, шли черные силуэты людей, напротив горели желтые огни магазина, и звонко стучали лошадиные подковы.
«Если мне удастся выйти на проспект, я потеряюсь в толпе. Можно будет пробраться на Финляндский вокзал, выйти из города по путям и пешком идти к границе… — быстро мелькала мысль Шевырева. — Мы еще поборемся», горделиво сказал он какому-то невидимому врагу и решительно вышел из ворот.
Свет огней, шум и движение ошеломили его. Он сделал несколько шагов и вдруг отшатнулся: в разных местах, у подъездов и перекрестков, стояли те же черные солдаты с ружьями, на штыках которых блестели вечерние огни.
«Облава!» — с чувством равнодушного отчаяния понял Шевырев.
Немыслимо было, чтобы его не заметили на яркой чистой улице. Все было кончено, но с безумным упрямством Шевырев не хотел сдаваться. И, чувствуя всем существом своим, что его видят, уже не скрываясь, он бросился через улицу и сквозь узкий проезд, по рельсам конки, почти под руками бежавших к нему со всех сторон городовых, выбежал на площадь.
XV
Черное небо, отражая зарево миллионов огней, висело над городом. На каждом углу, вдоль тротуаров, блестели яркие фонари, но улицы казались темными ущельями перед огромным, как бы пылающим внутри, театром.
Разносился заливистый крик кучеров, толпа, как река, выливалась из ночи и вливалась в яркие подъезды, оживленные и радостные, как толпа детей. Стояла цепь серых жандармов, и говор мешался со стуком копыт, мягким гулом подъезжавших экипажей и шорохом тысяченогой спешащей толпы.
Шевырев, как угорь, мелькал, изворачивался, исчезал в черной массе толпы и снова появлялся на пустом месте. За ним гнались по пятам и хватали его всех сторон, но он еще увертывался, хотя это была уже последняя, бессмысленная жестокая игра.
И наконец, у самого подъезда театра железное кольцо сомкнулось. Сбежавшиеся на крик и суету серые театральные жандармы окружили толпу, ошеломленную, непонимающую. Несколько студентов, догадавшихся, в чем дело, тщетно старались усилить панику и дать возможность ускользнуть этому странному, взлохмаченному, затравленному человеку. Кто-то крикнул молодым звонким голосом:
— Бегите в театр!
И, инстинктивно повинуясь этому голосу неизвестного друга, Шевырев вместе с толпой втиснулся в огромные двери театра.
Кто-то толкнул его в проход первого яруса. Капельдинер в красно-золотом фраке пытался остановить, но отшатнулся при виде страшных диких глаз и был сбит в сторону кучкой неизвестных людей. Шевырев успел проскочить в узкий коридор и мимо вешалок, мимо красных лакеев и нарядных дам, с ужасом смотревших на него, вскочил в пустую ложу, обитую красным бархатом и уставленную золочеными стульями. Почти бессознательно он запер дверь, привалил к ней какой-то диванчик и опустил руки. Это был конец.
Слышно было, как в коридоре кто-то кричал неестественным, возбужденным голосом:
— На галерею!.. Я видел!.. На галерею!.. Туда, туда!..
Кто-то попробовал отворить дверь, но как раз в эту минуту внезапно потух свет, и, медленно шелестя, поднялся занавес, открыв странный, ярко освещенный зеленый сад и людей в фантастических золотых, Красных и голубых платьях.
Все, что произошло потом, было дико и стремительно, как вихрь.
Сначала Шевырев ничего не разобрал, кроме моря голов, висящих в тумане ярусов напротив, и каких-то смутных пятен. Он даже не сразу понял, что он в театре, что начинается спектакль, что эти странные фигурки, заходившие взад и вперед по освещенным подмосткам и замахавшие руками, были актеры.
С диким изумлением, как затравленный волк, озирался он вокруг. Все, что было пережито в этот день: бегство, погоня, смертельная опасность, близкая и верная смерть, не имело ничего общего с этим морем торжественно взирающих голов, голых плеч, фантастических декораций и разноцветных огней.
До безумия дико было понять, что это так и есть: что весь ужас, вся величина его страданий и самая смерть — ничего не значат. Так же поднялся занавес, так же замахал руками черный капельмейстер, так же выступил актер в трико и фижмах и, разводя руками, запел тихо, сладко и торжественно, как в храме.
Его ищут, сейчас найдут, схватят и повесят на рассвете, а здесь после небольшого перерыва все успокоится, и опять запоет музыка, опять важно напрягут внимание спокойные, сытые, улыбающиеся лица, потупятся тысячи голов, опять зазвенит прекрасный голос, опять задрожат от восторга голые бледные плечи женщин и с треском разорвутся исступленные рукоплескания.
Одно короткое мгновение что-то громадное росло и напрягалось в воспаленном мозгу Шевырева, и вдруг как бы оборвалось что. Дикий, маленький, с всклокоченными волосами, грязным замученным лицом и безумными глазами, Шевырев высунулся из ложи и, судорожно вытянув руку, не целясь, выстрелил прямо в это море спокойных, ничего не подозревающих голов.
Дикий визг был ему ответом. Оборвалась высокая нота, громадная толпа вскочила на ноги, послышался какой-то странный треск и оглушающий крик многих голосов. Шевырев уже увидел тысячи повернутых к нему, почти безумных от ужаса лиц и с невероятным наслаждением, захлебываясь в ужасном пароксизме мести, ужаса и отчаяния, вновь выпалил, но уже сознательно, целясь в самую гущу толпы.
Сплошной треск выстрелов покрыл дикие крики. Гладкие стволы браунинга били, как молния, по рядам, по головам, по согнутым в паническом ужасе спинам, по ногам бегущих. Дикий хаос криков прорезывал истерические вопли женских голосов. Кто-то, толстый, застрял у самой ложи, в проходе, и визжал, как животное, истошным надрывистым визгом. В дверях ломились, давили друг друга, разрывали в клочья кружево и бархат туалетов, сбивали с ног нарядных нежных женщин и били кулаками по лицам, спинам и затылкам.
А над всем, все покрывая, сплошным треском трещал браунинг Шевырева, с хладнокровной жестокой радостью мстя за обиды, страдания и разбитые жизни, которых так много видел вокруг себя.
В дверь ломились, вышибли ее и схватили Шевырева, сбив его с ног и осыпая тупыми ударами по лицу, груди и спине.
И когда его одолели и приперли револьверами околоточных к концу коридора, Шевырев стоял спокойно, и только глаза его горели беспощадным торжеством.
Издали, из зала и коридоров, доносился гул, похожий на лавину. Всюду, куда было видно, копошилась истерзанная, потерявшая человеческий вид толпа.
Пронесли толстого господина, волоча по полу окровавленные фалдочки его черного фрака; провели под руки женщину в голубом декольтированном платье, с бледным восковым лицом и свесившейся на грудь прекрасной головой, на которой, в кудрях разбитой рыжей прически, висела одна белая лилия на сломанном стебельке.
Шевырев смотрел мимо направленных ему в лицо черных дул револьверов, мимо озлобленных лиц, на эту сбитую лилию и на кровь, пачкавшую атласистую кожу женской груди, выхоленной для утонченных наслаждений.
Кто-то кричал на него, кто-то тряс за плечо, но глаза Шевырева были тверды и холодны и смотрели с выражением непонятным, точно видел он нечто, чего другие видеть не могли.