Современная электронная библиотека ModernLib.Net

Рабочий Шевырев

ModernLib.Net / Отечественная проза / Арцыбашев Михаил Петрович / Рабочий Шевырев - Чтение (стр. 2)
Автор: Арцыбашев Михаил Петрович
Жанр: Отечественная проза

 

 


      И сразу рабочие стали расходиться.
      Шевырев вышел последним. Он засунул руки в карманы, выпрямился, высоко поднял голову и быстро пошел по улице.
      При водянистом свете осеннего дня большой город казался особенно грязным и холодным. Прямые, как стрелы, мокрые улицы уходили в синеватый туман, и там, где люди, лошади, дома и фонари сливались в одну мутную синеву, призрачно золотился, как будто вися в воздухе, тонкий шпиц адмиралтейства.
      Шевырев шел по липким от грязи тротуарам среди разбросанной торопливой и озабоченной толпы, мимо открытых дверей зелено-желтых пивных и красных чайных, мимо бесконечного ряда слепых окон, в несколько этажей висящих над беспокойной, копошащейся улицей.
      Люди шли навстречу, обгоняли, переходили улицу, толпились у лотков, скрывались под воротами, похожими на погреба, и опять выбегали оттуда. Местами шел тяжелый и мрачный скандал, и над кучкой каких-то оборванцев висела круглая зловещая брань. Все были такие грязные, безобразные, в таком тряпье, что казалось странным, как они не устыдятся своего зверского вида и не разбегутся во все стороны, чтобы где-нибудь, по лесам и оврагам, нарыть себе темных нор. А над этой копошащейся в грязи толпой высоко и стройно стояли электрические фонари и бесконечными линиями тянулись проволоки телеграфа и телефона.
      Из открытых пивных с чадом и гамом, как оголтелые черти, вырывались хриплые крики граммофонов, а порой, точно комья рвоты из обожравшегося желудка, вываливались на мостовую пьяные груды, не похожие на людей. Они или тут же валились в заплеванную грязь, или, толкая встречных, брели куда-то в сизый туман бесконечной улицы. Где-то вдали раздавались дикие вопли, и не всегда можно было разобрать, кричит ли это зверь, обезумевший от голода и боли, или поет пьяный человек.
      На перекрестках неподвижно чернели железные фигуры конных городовых и бесстрастно смотрели куда-то поверх толпы. По временам они подымали руки в белых перчатках, а их крупные лошади непонятно качали большими умными мордами.

IV

      В подвальной кухмистерской, где обедал Шевырев, было шумно, как на пожаре, и от табака, пота и кухонного смрада стоял такой плотный липкий пар, что люди тонули в нем, как в болотном тумане.
      Шевырев сидел у окна, за которым туда и сюда непрестанной чередой мелькали человеческие ноги и, поставив локти на мягкую от жира скатерть, безучастно смотрел в соседнюю комнату, где за разбитым бильярдом двигались в табачном дыму какие-то тени с палками. Сухой треск, хохот и ругань доносились оттуда. За соседним столиком сидела компания подвыпивших сапожников. Один, тощий, отчаянного вида парень, с серьгой в ухе, видимо, забавлял всех, издеваясь над другим, простоватым мужичонком, глядевшим ему в рот бессмысленно заинтересованными глазами. Парень что-то врал, врал с азартом, захлебываясь от удовольствия и по временам сам не выдерживал, разводил в восторге руками и, поворачиваясь к публике, восклицал блаженным голосом:
      — Вот дурак-то, братцы! Я ему все вру, все вру, а он все верит!.. Как есть все верит братцы.
      Мужичонка конфузливо улыбался, махал рукой и отворачивался, но парень с серьгой неожиданно ложился грудью на стол, широко раскрывал рот и начинал торжественным тоном:
      — А то еще, когда я был в Пензе…
      Мужичонка вздрагивал, вытягивал шею и покорно устремлял глаза в рот рассказчику.
      Поминутно визжала дверь на блоке и вместе с клубами уличной сырости впускала новых и новых посетителей, которые еще со ступенек лестницы начинали ругаться.
      Мрак густел, густел туман, и крик висел под низким потолком, точно все это: крик, вонь, пар, люди и брань переплелись в один кошмарный грязный ком, в котором ничего нельзя разобрать.
      За одним столиком с Шевыревым, вскоре после него, сел худой длинношеий человек с очень черным и как будто восторженным лицом. Он, очевидно, все время находился в страшном волнении: то подпирал голову руками, то оглядывался по сторонам, то ерзал на стуле, что-то отыскивая у себя по всем карманам и ничего не находя. По временам он посматривал на Шевырева и, кажется, очень хотел заговорить, но не решался. Шевырев заметил это, однако смотрел холодно и никакой поддержки не оказывал.
      Наконец, после одной особенно козырной выходки парня с серьгой, вызвавшей громовой хохот мастеровых и окончательное смущение легковерного мужичонки, длинношеий человек повернулся к Шевыреву и, искательно улыбнувшись, показал на парня головой.
      — Отча-янной, должно быть, жизни человек! — вежливо заметил он.
      — Да… — неохотно отозвался Шевырев.
      Длинношеий человек, точно этого только и нужно было, решительно повернулся и с таким видом, как будто махнув на все рукой, сказал:
      — Вы, товарищ, из наших… рабочий, видно?
      — Да, — опять коротко ответил Шевырев. Длинношеего человека всего передернуло.
      — Послушайте, можно вас просить… Я только три дня, как приехал в столицу… Нельзя ли у вас узнать, как бы мне насчет работы. Слесарь я… А?
      Глаза его смотрели на Шевырева просительно и робко, но лицо все-таки сохраняло восторженное выражение.
      Шевырев помолчал.
      — Не знаю, — ответил он, — я сам без работы. Работы нигде нет… Застой. В городе сейчас несколько десятков тысяч безработных…
      Человек с восторженным лицом, слегка открыв рот, молча смотрел на Шевырева. Потом лицо его стало меняться, бледнеть и распускаться и вдруг приняло выражение наивного бессильного отчаяния. Он откинулся на спинку стула и развел руками.
      — Зачем вы сюда приехали? — неожиданно и даже озлобленно спросил Шевырев. — Неужели вы не знаете, сколько голодного народу сюда едет. Сидели бы там, где были.
      Человек опять развел руками.
      — Нельзя было… Рассчитали по волчьему билету… Что ж станешь делать?
      — За что ж так? — почти равнодушно спросил Шевырев.
      — Так. Забастовка. Ну… депутатом товарищи выбрали… Тогда-то не смели трогать, а теперь, как успокоение пошло, и припомнили, значит… Ну, и вон!
      — А вы где работали?
      — На копях… В слесарях был.
      — Депутатом были?.. Что ж товарищи не выручили?
      Шевырев произнес это со странным и недобрым выражением, но смотрел в сторону, точно внимательно прислушивался к новой брехне парня с серьгой.
      Слесарь удивленно посмотрел на Шевырева.
      — Какая там выручка!.. Пригнали три роты солдат, пулемет поставили… Вот и все!
      — А вы разве не знали, что этим кончится?
      — То есть… в будущем, разумеется… а пока, конечно, знал…
      — Зачем же шли?
      — То есть как зачем?.. Товарищи выбрали…
      — А вы бы отказались, — по-прежнему безучастно глядя в сторону, возразил Шевырев.
      — Ну, как же так… Если все станут отказываться, тогда что ж…
      — Однако же против пулеметов лезть все отказались?
      — Это дело другое… Мало ли что, на смерть!.. Люди семейные, жены, дети.
      — А вы бессемейный?
      Слесарь слегка вздрогнул, потупился, потер лоб и тихо ответил:
      — Мать есть…
      Он помолчал, глядя в угол; и, казалось, тоже внимательно слушал забористого парня с серьгой.
      — И хотел посля того инженер выдать за меня дочь, да я отказался…
      — П-пчему? — с жалостливым недоверием спросил мужичонка, вперив восхищенный взгляд в рот парню.
      — А пытаму, милый человек, что я мастеровой, пролетарий, а она дворянка. Конешно, очень она мне и самому приглянулась, а только нам не рука… На прощанье, значит, она мне сама шампанского вынесла и говорит: «Я вас, Елизар Иваныч, очень уважаю и всегда помнить буду…» Ну, и… кольцо золотое дала… Как же!
      — Ну? — придвинулся мужичонка.
      — Ну, что ж… Кольцо и теперь… в ломбарде за пять цалковых лежит. Нонича я не при деньгах, опосля уже выкуплю, носить буду… Нельзя, потому память!
      — А что, братцы, я вам скажу! — вдруг совершенно другим голосом сказал парень, поворачиваясь к прочим слушателям. — Попал я в Пензе на аглицкий завод, братьев Морис называется… Так вот, братцы, штука!.. Штрафов никаких, за болезнь без вычету, для рабочих каменные флигеля с мебелью… Ну, просто как в царствие небесное попал… Обращение деликатное, сам старый англичанин все на вы и за руку, как товарищ все равно… Не то что у нас, а прямо, можно сказать, рабочему человеку человеческое житье предоставлено и…
      — Ну, будя врать! — неожиданно рассердился мужичонка и махнул рукой с разочарованным видом. — Мелет, не знай что!.. А я, дурак, слушаю…
      — Ей-Богу, верно! — с искренним жаром побожился парень.
      — А, ну тебя! — окончательно рассвирепел мужичонка. — Вот врет! Тьфу!
      Он сердито встал и отошел в угол, где принялся свертывать ножку, что-то оскорбленно ворча про себя.
      Слесарь быстро пригнулся к Шевыреву и пробормотал:
      — Шестой месяц из дому… Может, и померла старушка с голоду…
      Черное лицо его покривилось.
      — Что ж, если вы правду говорите, что на работу рассчитывать нельзя, тогда что же… С моста да в воду?
      Он быстро поставил локти на стол и запустил пальцы в вихрастые волосы.
      — Пустое, — возразил Шевырев.
      — А как же иначе? — моментально поднял голову слесарь. — С голоду умирать, что ли?
      Шевырев медленно и недобро улыбнулся.
      — Говорят, смерть от воды — самая мучительная… С голоду, пожалуй, лучше…
      Чернолицый слесарь широко открыл глаза и вопросительно посмотрел на Шевырева.
      — Да и что вы докажете тем, что утопитесь?.. Одним голодным меньше, им же лучше!..
      — А что же делать?
      — Ищите работы, если ничего другого не придумаете, — вскользь заметил Шевырев. Слесарь отчаянно махнул рукой.
      — Я шесть месяцев ищу… Нигде не возьмут — политический!.. По ночлежкам ночую, по три дня голодаю… Теперь на работу стань, пожалуй, и силы не хватит… Позавчера милостыню просил… До чего дошло!
      — Как?
      — Да так… Просил, и все тут… Шла какая-то барыня, ну, я и попросил…
      — Дала?
      — Нет. Говорит, мелочи нет…
      — Ага, мелочи! — обронил Шевырев одним уголком губ.
      Он положил руку на стол и забарабанил пальцами. Слесарь внимательно и безнадежно следил за этим мелким нервным движением. Вокруг кричали, шумели и ругались, а в бильярдной тупо стучали мастиковые шары и один, видимо разбитый, катался с грохотом, точно где-то далеко шел поезд. Парень с серьгой перебрался в бильярдную, и оттуда доносился его залихватский голос. Мимо окна все так же, туда и сюда, мелькали ноги. Казалось даже, что это одни и те же люди нарочно ходят мимо окна: пройдут и воротятся, постоят за углом и опять пробегут мимо.
      — Ну, хорошо… а добились вы чего-нибудь, по крайней мере? — заговорил Шевырев.
      — А как же! — воскликнул слесарь.
      С его черным безнадежным лицом произошла мгновенная перемена: глаза заблестели, голова приподнялась и прежнее восторженное выражение разлилось по всей его длинновязой фигуре.
      — У нас, знаете, горнорабочие — самый тупой народ. Да и что с них спрашивать: целый день, с пяти часов утра до восьми вечера, под землей. Вечером домой прибежит, поест и спать… А в четыре часа гудок — вставай. Грязь, вода, простуда, то и дело, гляди, взрыв… В нашей шахте два взрыва было: один раз восемнадцать человек, а другой — двести восемьдесят два убило… Жизнь совершенно каторжная… Если горнорабочего на каторгу сошлют, ему там лучше покажется!.. Ну, конечно, народ тупой и забитый до бесконечности. Мастеровые наши, те развитые… Партийный народ… Мы одни и орудовали сначала… Трудно было. Шпионство развито — страсть. Чуть что, сейчас на ухо инженеру: Иванов, Петров, там, нехорошо себя ведут. Ну, и в двадцать четыре часа, через полицию, вон… Пропаганда страшно трудна была… Однако в конце концов раскачали-таки.
      Слесарь восторженно и горделиво улыбнулся.
      Сразу было видно, каких нечеловеческих усилий стоила ему эта раскачка, сколько опасности, страха и муки перенес он, пока работал в темном подполье, и сколько восторга пережил, когда увидел первый успех.
      Шевырев внимательно смотрел на него.
      — Всего добились: представительства рабочих, права собраний, квартирный вопрос поставили, больницу улучшили, прогнали старого доктора… Скотина был… Библиотеку завели и своего туда посадили…
      — И много народу перебито было? — вскользь заметил Шевырев.
      — Нет, тогда ничего… Солдаты были, но стрелять не смели. Тогда боялись… А потом, действительно…
      Слесарь махнул рукой, и восторженное выражение медленно сошло с его черного худого лица.
      — Явилась, как водится, черная сотня… Пошел раскол, а начальство, как увидело, что все пошло вразброд, сейчас же придралось к случаю, и началось!.. Представителей наших из комиссии вышибли, набрали черносотенников и мастеров, депутатов пересадили по тюрьмам, библиотеку закрыли…
      — Вы что ж смотрели?
      — Я тогда в тюрьме был.
      — Да не вы один, а все.
      — То есть как все? Депутаты?
      — Не депутаты, а все рабочие… которых вы раскачали?
      — Да… я ж говорю, пулеметы поставили против шахты…
      — Ах, да… пулеметы… — неопределенно выговорил Шевырев.
      Слесарь с минуту молчал, и лицо его все больше и больше кривилось.
      — Знаете… Что они только творили — одному Богу известно!.. Все было, и нагайки, и пальба, и насилия над женщинами… Депутатам больше всего досталось… Мне еще ничего, потому что меня в первых арестовали… А другим попало здорово… Библиотекаря нашего казак к седлу привязал и погнал рысью в город… Руки у него связаны назад были, так что если он отставал, то их выворачивало, и он падал в грязь и волочился прямо по земле… а сзади ехал другой казак и пикой его колол, чтобы поднять… Черт!.. Многие плакали, как его гнали…
      — А, плакали! — повторил Шевырев.
      В его холодном голосе прозвучало лютое, непримиримое презрение. Но лицо было по-прежнему неподвижно, и только пальцы быстрее барабанили по столу.
      Слесарь, очевидно, понял, потому что глаза его засверкали.
      — Да, плакали! И еще будем плакать… Только плачем-то ведь мы кровавыми слезами!
      Он поднял руку и погрозил черным пальцем. Лицо у него стало исступленное, точно вся душа напряглась в грозном восторге.
      Шевырев холодно улыбнулся.
      — Слишком дешево цените вы свои кровавые слезы! — презрительно сказал он.
      — Дешево или нет, а они отольются в свое время! — с выражением почти безумной, непреклонной веры ответил слесарь.
      — Отльются ли?.. И когда?.. Когда вы уже с голоду сдохнете?
      Слесарь испуганно взглянул ему в глаза. Какая-то страшная борьба отразилась на его голодном черном лице с блестящими фанатическими зрачками. С минуту они прямо смотрели в глаза друг другу. Шевырев не двигался. Слесарь вдруг опустил глаза, его длинное тело как-то ослабело, и, положив голову на руки, он упрямо ответил:
      — Ну, и сдохну… Разве моя жизнь чего-нибудь стоит в сравне…
      — Нет, ничего не стоит! — жестоко перебил Шевырев и встал.
      Слесарь быстро поднял голову, хотел что-то сказать и опустил ее опять.
      — Вишь, назюзюкался! — крикнул кто-то из-за соседнего столика и захохотал пьяным идиотским смехом.
      Шевырев немного постоял, подумал. Губы его шевелились, но он ничего не сказал, криво усмехнулся и, подняв голову, пошел к выходу.
      Черный слесарь не поднял лица.

V

      Широкий и стройный проспект под белым холодным небом уходил в синюю даль. И насколько мог хватить глаз, черно-пестрая и живая толпа, разрезанная бесконечной лентой экипажей и рельсов трамвая, куда-то торопилась, сливаясь, развиваясь, толпясь, толкаясь и как будто не прибывая и не убывая ни на одну минуту.
      Нарядны были дома, велики и зеркальны окна, легки и изящны фонари и кронштейны трамвайных столбов. Самый воздух и свет неба тут казались белее и чище. Дышалось легко, как на просторе, и кровь веселее и ярче бежала в жилах.
      И впереди, и сзади, и по бокам Шевырева непрерывной вереницей шли люди с оживленными, нарядными лицами. Колыхались в толпе тонкие талии женщин и их причудливые костюмы с огромными шляпами пестрили черную вереницу мужских пальто, цилиндров, котелков и военных фуражек. Танцующей и заманчивой походкой, точно волнуясь и торопясь, они огибали встречных, и их кружевные юбки загадочно колыхались в такт постукиванию высоких каблуков. Со всех сторон слышался смех, бойкие голоса и шелест шелковой материи, а над всем этим пестрым гомоном висели звонки трамвая и мягкий, то нарастающий, то упадающий, как волны, экипажный гул.
      Шевырев шел, засунув руки в карманы и высоко подняв голову.
      Впереди его довольно долго подвигался полный, солидный господин в кокетливой, не по возрасту, смятой сбоку шляпе, из-под которой выделялся розовый двойной затылок с мягкой выхоленной складочкой. Он шел солидной и в то же время легкой походкой, слегка размахивая тросточкой и рукой в коричневой перчатке.
      Голова его, на короткой розовой шее, беззаботно вертелась по сторонам, поворачиваясь то к окнам магазинов, то к встречным женщинам. Особенно женщин он рассматривал легко и приятно. Чувствовалось во всех его движениях, с какими он слегка поворачивал навстречу каждой хорошенькой свое плотно сбитое тело, что он их знает, любит и с гурманским аппетитом использовал достаточно, чтобы чувствовать себя хотя на время спокойным.
      Должно быть, чувствовали это и женщины. Черные, серые и карие глазки из-под слегка подрисованных ресниц лукаво скользили по его лицу и притворно-конфузливо опускались, когда он ловко и самоуверенно улыбался… не то им, не то самому себе. Но ни на одной взгляд его не останавливался долго. Видно было, что он недавно пообедал, чувствует себя удовлетворенным, веселым и добрым, и ему просто приятно подышать свежим воздухом, лишь платонически щекоча разнежившиеся от еды нервы хорошенькими женскими личиками.
      Шевырев долго не замечал его, но розовый затылок упорно маячил перед глазами и аппетитная складочка на шее при каждом шаге вздрагивала сочно и лениво. И, наконец, холодный и твердый взгляд Шевырева остановился на нем.
      Тяжелая и тупая мысль долго усиливалась сосредоточиться в этих металлических глазах, и вдруг они приняли странное и зловещее выражение.
      Шевырев уже сам шел за этим затылком. Когда группа дам загородила ему дорогу, он быстро, хотя, видимо, машинально, обогнул, толкнул какого-то офицера и, не слыша возмущенного крика: «Болван!», опять пошел за розовым затылком, медленно, настойчиво и неуклонно.
      Странное выражение все больше и больше напрягалось в светлых глазах, и была в них какая-то прозрачная ясность определенной, беспощадной силы. Если бы паровоз, настигающий человека, которого должен сейчас раздавить, мог смотреть, он смотрел бы так холодно и определенно, как Шевырев.
      И если бы толстый, с розовым затылком господин оглянулся, увидел и понял выражение этих ясных глаз, он бросился бы в толпу, влип в ее живую массу, потерял бы все человеческое и с исказившимся лицом стал бы вопить гулким голосом ужаса и отчаяния: «Помогите, помогите!»
      Мысль Шевырева с бешеной быстротой крутилась в горящем мозгу, все сужая и сужая круги, и, наконец, с кошмарной яростью остановилась над розовым затылком, точно тысячепудовый камень, повисший над головой человека. Что-то тонкое, как ниточка, натянутое до последней степени, еще держало этот страшный камень, и не зримый никому ужас рос и креп в воздухе над беспечной нарядной толпой.
      Если бы можно было словами выразить страшную суть этой мысли, она звучала бы так:
      «Ты идешь… Иди!.. Но знай, что когда впереди меня идет кто-нибудь счастливый, сытый, веселый, я говорю себе: ты весел, счастлив, ты жив только потому, что я это позволяю тебе!.. Быть может, в эту самую минуту я передумаю, и тебе осталось жить две, одну, полсекунды… Для меня уже нет жалких слов о священном праве на жизнь всякого человека! Я — хозяин твоей жизни!.. И никто не знает ни дня, ни часа, когда переполнится мера терпения моего, и я приду судить вас, тех, кто всю жизнь давит нас, лишает солнца, красоты и любви, обрекая на вечный безрадостный и голодный труд!.. И я, может быть, именно тебе откажу в позволении жить и наслаждаться… Вот я протяну руку, и из твоего розового черепа брызнут кровь и мозги, разлетаясь по камням тротуара!.. И там, где был ты, будет труп, мрачный и безобразный. Кто сказал, что я не смею сделать этого, что я должен терпеть и молчать?.. Я смею все, ибо я — один!.. Я сам судья и палач своей души… Жизнь каждого человека в моих руках и я брошу ее в пыль и грязь, когда захочу!.. Знай же это и передай всему миру!.. Так говорю я».
      И страшная нечеловеческая злоба охватила сердце Шевырева. На мгновение все исчезло из его глаз, и сверкающей точкой в белом мраке остался перед ним один розовый человеческий затылок. Ощущение черной стали холодного револьвера в судорожно сжатых в кармане пальцах и розовая живая точка впереди…
      Господин шел, помахивая перчаткой, и розовая складочка невинно подрагивала над твердым белым как снег воротничком.
      Шевырсв сделал резкий шаг и порывисто дернул головой снизу вверх, как бы бросая в воздух бешеный крик ярости и мести…
      Но внезапно он остановился.
      Странная улыбка проползла по тонким искривленным губам, пальцы разжались, и вдруг Шевырев, быстро повернувшись, пошел назад.
      Господин с розовой складочкой под кокетливо заломленной шляпой, помахивая тросточкой и заглядывая под шляпки хорошеньких женщин, пошел дальше и скоро как песчинка затерялся в шумливой и торопливой толпе.
      А Шевырев едва не попал под колеса трамвая, и, не заметив этого, перешел улицу и скрылся в пустых переулках, пробираясь в свою странную пустую комнату, как зловещая тень, вышедшая из мрака и опять ушедшая во мрак: глаза его по-прежнему были спокойны и светлы.

VI

      Еще на лестнице был слышен отчаянный надорванный женский крик, и, когда Шевырев проходил по темному коридору, ему бросилась в глаза открытая дверь в комнату, откуда утром доносился писк детей. Как ни быстро он прошел, но успел увидеть какие-то кровати, сундуки, заваленные тряпичным хламом, двух маленьких полуголых ребятишек, сидевших на кровати рядом, вытянув ножки и с испуганными лицами, девочку лет семи, прижавшуюся к столу, и высокую худую женщину, которая обеими руками рвала себя за взлохмаченные жидкие волосы.
      — Да что же мы делать будем? Ты об этом-то думал, дурак несчастный! кричала она пронзительно и отчаянно, как потерянная.
      Шевырев, не останавливаясь, прошел в свою комнату, разделся и сел на кровать, внимательно прислушиваясь.
      Женщина продолжала кричать, и крик ее, болезненный и надорванный, разносился по квартире, как вопль утопающей. В нем не было особой злобы, хотя она проклинала, упрекала и бранила кого-то. Это был просто крик последнего беспомощного отчаяния.
      — Куда мы с ними пойдем?.. С голода на улице умирать? Милостыню просить?.. Что ж мне, продаваться, что ли, чтобы троих детей кормить? Что ж ты молчишь, говори!.. Что ты думал?.. Куда теперь идти!
      Голос ее подымался все выше и выше, и страшные свистящие ноты чахотки зловеще прорывались в нем.
      — Скажите пожалуйста!.. Революционер!.. Протесты подавать!.. Да имеешь ли ты право протесты подавать, когда тебя из жалости на службе держали!.. Туда же!.. Что ты такое!.. И лучше тебя люди живут и терпят… Не мог стерпеть?.. Да если бы тебе в морду плюнули, так ты должен был бы молчать… да помнить, что у тебя пять голодных ртов дома сидят!.. Как же, самолюбие!.. Какое у тебя, нищего, самолюбие может быть! Тебе кусок хлеба нужен, а не самолюбие… Как же, учитель, видите, к чиновничьему низкопоклонству не привык!.. Дурак!.. Идиот несчастный!
      Женский голос сорвался и захрипел, разразившись мучительным, выворачивающим все внутренности кашлем. Она, видимо, давилась, хрипела, плевала и, окончательно сорвавшись, несколько секунд только хрипела, как придавленная насмерть собака.
      — Машенька… Побойся Бога… — чуть слышно забормотал жиденький забитый голосок, и в нем слышались слезы отчаянья и кроткого беспомощного сознания напрасной и жестокой обиды. — Я же не мог… Все-таки ведь я человек, а не собака…
      Женщина пронзительно и дико засмеялась.
      — Какой ты человек! Собака и есть!.. Если наплодил щенят, так молчи и терпи… Если бы ты был человек, мы не жили бы в этой конуре, не голодали бы по три дня… Не приходилось бы мне босиком бегать и чужие тряпки стирать! Человек! Скажите пожалуйста… Да будь ты проклят со своим человечеством!.. Полтора года голодали, пока я тебе место слезами вымолила… У людей в ногах валялась, как нищая!.. Уж показал свое благородство раз… Россию спасал… Сам чуть с голода не подох под забором!.. Герой!.. О Господи! Чтобы тот день проклят был, когда я тебя увидела!.. Подлец!
      — Машенька, побойся Бога! — с воплем прорвался сквозь ее исступленные крики отчаянный мужской голос. — Разве я тогда мог иначе поступить? Все надеялись… Разве я думал, что…
      — Должен был думать! Должен!.. У других, может, не было за плечами голодных ртов… А ты какое право имел за других рисковать? Ты нас спрашивал? Детей спрашивал, хотят ли они с голода за твою Россию умирать! Спрашивал?
      — Да ведь я же не думал… Я, как и все, лучшей жизни хотел… Для вас же, для тебя же…
      — Лучшей жизни! — взвизгнула женщина в решительной истерике. — Да какое ты право имел о лучшей жизни мечтать, когда худшей у тебя не было, когда мы чуть по деревне не побирались!.. Когда я голая в мороз на речке твое рванье полоскала… когда я… когда я чахотку…
      Трескучий, точно изорванный в клочки кашель задавил и заглушил ее вопли. Несколько минут ничего нельзя было разобрать в ее хрипении, и потом жалким, упавшим шепотом, слышным по всей квартире, как самый отчаянный предсмертный крик, она проговорила:
      — Видишь… вот… умираю…
      — Машенька! — вскрикнул мужчина, и слабый крик его прозвучал такой безысходной скорбью, раскаянием, любовью и жалостью, что даже спокойное лицо Шевырева исказилось судорожной гримасой.
      — Что, Машенька! — с беспощадной жестокостью несчастного человека крикнула, как бы торжествуя, женщина. — Надо было раньше — Машенька!.. Какая я теперь Машенька, я мертвец… Понимаешь, мертвец!..
      — Мамочка! — вдруг прозвенел детский голос. — Не говори так! Мамочка!..
      Женщина вдруг оборвалась и затихла. Было тихо, и в тишине послышались новые, странные звуки: не то лаял кто-то, не то захлебывался.
      — Да не плачь ты… хоть ради Бога! — не закричал, а как-то завыл мужчина. — Ведь… ведь… ведь… Не мог я… когда мне… в глаза… скотина и дурак говорят… ведь… Не плачь же, не плачь, ради Бога! Я… я повешусь… ведь…
      — Ага, повешусь! — с какой-то страшной выразительностью и как будто даже спокойно произнесла женщина. — Ты повесишься, а мы что ж?.. Я-то ведь и повеситься не могу… Ты повесишься, а они пусть с голоду дохнут?.. Пусть Лизочка на Невский идет, что ли?.. Что ж, вешайся, вешайся! Только знай, что я тебя и в петле прокляну!..
      — Ах, Боже мой! — надорванно и едва слышно вскрикнул мужчина, и странный тупой звук удара головой о стену долетел до Шевырева.
      — Оставь, не смей! — дико крикнула, бросаясь к нему, женщина. — Оставь! Леша!..
      Послышалась какая-то прерывистая судорожная возня, упал стул. Мужчина хрипел, и противные тупые удары человеческим черепом о стену прорывались сквозь крики и хрипение.
      — Леша, Лешенька, перестань! — пронзительно кричала женщина, и вдруг послышался новый звук, как будто бы голова ударилась во что-то мягкое. Должно быть, она подставила руки между головой мужа и стеной, о которую бился он в припадке страшной нечеловеческой истерики.
      Вдруг заплакали дети. Сначала один голос, должно быть, старшей девочки, потом разом два, тех мальчиков, что сидели на кровати, протянув ножки.
      — Леша, Лешенька! — бормотала, как в горячке, женщина. — Не надо, не надо… Прости… Не надо!.. Ну, ничего… как-нибудь… Ну, выбьемся… Ты, конечно, не мог, тебя оскорбили… Лешенька-а!..
      И она заплакала жалобным, прерывистым плачем.
      Шевырев сидел, вытянув шею в ту сторону, и бледное лицо его дергалось мучительной судорогой.
      А там все стихло. Слышно было только, как кто-то жалко и беспомощно всхлипывал, и нельзя было понять: взрослый это или ребенок.
      Уже спускались сумерки, и в их неверном, как паутина, синеньком свете как-то невыносимо тяжко, и жалко, и страшно звучало это всхлипывание.
      Потом и оно затихло.
      Тогда в коридоре за занавеской послышалось прерывистое торопливое шептанье. Два шепотка, каждую минуту умолкая, как бы прислушиваясь, не подслушивает ли кто страшный, торопливо сообщали что-то друг другу. Не то ужасались, не то осуждали кого-то, но так тихо и трусливо, что казалось, будто это не люди, а две старые запуганные мыши шепчутся в подполье. Шевырев прислушался.
      — Не стерпел, а?.. Начальнику согрубил… Начальник его дураком назвали… а?.. Покорности в человеке нету… а?.. Покорности нету… а?.. Скажите пожалуйста… начальнику согрубил… благодетелю… а?..
      Пальцы Шевырева быстрее и быстрее заходили на коленях.
      Резкий звонок прозвучал в коридоре. Старички сразу затихли. Никто не отпирал. Опять прозвучал звонок. Тогда за занавеской послышалось торопливое шептанье, кто-то кого-то посылал, кто-то отказывался. Звонок в третий раз прокричал о помощи.
      Тогда за занавеской послышалось старческое шмыганье, кто-то заторопился и по коридору трусливо прошаркали колеблющиеся ноги.
      — Что вы не отпираете?.. Спите, что ли? — недовольно спросил при звуке отворяемой двери голос Аладьева.
      Ему не ответили, только что-то подобострастно пискнуло.
      Аладьев широкими шагами прошел по коридору, отворил дверь в свою комнату и крикнул веселым и добродушным басом:
      — Максимовна!.. Самоварчик мне, а?..
      Странно было слышать его жизнерадостный голос среди подавленного жуткого молчания. Никто не отозвался. Тогда Аладьев высунул голову в коридор и спросил:
      — Иван Федосеевич, Максимовны нет?
      Подобострастно-липкий голос ответил из-за занавески.
      — Максимовна, Сергей Иваныч, отлучились ненадолго… в церковь пошли с Ольгой Ивановной.

  • Страницы:
    1, 2, 3, 4, 5, 6