Город кончался небольшими деревянными домами за кривыми заборами, в одном дворе было развешано белье: простыни, наволочки, синяя мужская рубашка — все смерзшееся, будто жестяное.
У крайнего дома сидела под забором большая рыжая собака. Проходя мимо нее, Нина насторожилась: она боялась собак. Но собака даже не взглянула на нее, и Нина пошла дальше, уже не улицей, а тропинкой, протоптанной вдоль шоссе.
И сразу почувствовала одиночество. Еще недавно и висевшее на веревке белье, и собака напоминали о том, что рядом люди, теперь вокруг — покрытое снегом поле, голые деревья.
Нина была в коротеньком жакете с черным, под котик, воротником, в теплом платке, на ногах туфли с ремешком на подъеме, за плечами — мешок. В уголки мешка мать положила по картофелине, перевязала веревкой и той же веревкой перехватила мешок сверху. Нина вскинула мешок на спину, и теперь он висел за плечами, как рюкзак, и руки были свободные.
Ноша ее была не тяжелая — в мешке лежали спички, пакетики с сахарином, краской, шелковая мамина кофточка, вышитая крестиком, покрывало. Нина вспомнила, как неохотно клала мать в мешок кофточку: это была последняя красивая вещь, что шилась до войны. Жаль было и покрывала, оно береглось на приданое Нине. Смешно! Когда оно будет, то замужество, да и будет ли, она вообще может не выходить замуж, очень ей нужно.
Хотя жаль, конечно, покрывала, и маминой кофточки жаль, да ничего не поделаешь. Нина знает, что такое голод, что такое, когда в доме совсем ничего — ни корки хлеба, ни картофелины, ни горсти муки, когда ни о чем не думаешь, кроме еды. А семья — семь человек: мать с отцом и пятеро детей, если считать ребенком и Нину. Она-то себя уже ребенком не считает, ей скоро семнадцать, а остальные четверо — дети, старшему тринадцать, а младшему нет и трех, и все хотят есть, что мать ни принесет — как в прорву.
Нина прикидывает, сколько она может выменять на свой товар. Конечно, лучше всего принести картошки, муки, да сколько ты принесешь той муки или картошки? Так что лучше сало, а за сало в городе купишь все — и муки, и картошки.
Просто удивительно, что есть люди, которые могут покупать теперь сало. Не все, оказывается, голодают, взять хотя бы Костевичей. Натаскали в первые дни войны столько, что им на десять лет хватит, всей семьей волокли из магазинов — ящиками конфеты, мешками муку.
У Костевичей теперь не квартира, а настоящий склад, а вот они и куска мыла не запасли, ругали Костевичей, мать все говорила: «Что они делают, что делают! Вот дня через три вернутся наши — они им покажут!..»
Прошло три дня, четыре, а наши не возвращались.
Костевичи притащили полный мешок каракулевых воротников, потом ведрами носили патоку с завода. Костевичева Люська, ровесница Нины, только повыше, посильнее, рассказывала, что патока на заводе была в огромном чане, и когда люди черпали патоку, кто-то сорвался, упал в чан и утонул… Правду говорила или выдумывала…
— Вот придут наши, они вам покажут патоку… И воротнички каракулевые припомнят, — не сдержалась Нина.
Люська захохотала.
— Глупая! Наши спасибо скажут, а что, немцам оставлять?
И Нина смолчала. Как это она сама не додумалась? Конечно, лучше, чтоб свои люди использовали, чем немцы… А они, дураки…
Побежала к матери.
— Вот ты сама сидишь и нас не пускаешь, а люди правильно делают, лучше пускай свои растащут, чем немцам достанется!
Мать тоже растерялась.
— А кто тебе так сказал? — спросила неуверенно.
— Люська Костевичевых, вон ведро патоки притащила.
— Костевичи! — рассердилась мать. — Они тебе что хочешь придумают в свое оправдание!..
Прошло три дня… Месяц… Два… И вот уже вторая зима, вторая зима войны, и когда же, когда вернутся наши!
Шоссе то подымалось в гору, то сбегало вниз, длинное, бесконечное. До самого горизонта простиралась его блестящая, укатанная машинами белизна. С обеих сторон шоссе громоздились снежные сугробы, а за сугробами — бесконечное белое поле, изрезанное дорогами и тропинками, вдали темнели крыши незнакомой деревни.
Нине казалось, что она прошла уже километров десять, и как удивилась она, когда на столбе у дороги увидела цифру «четыре».
«Неужели только четыре? — не поверила своим глазам. — Я ведь так долго иду… Может, на столбе не та цифра?»
По шоссе то навстречу, то обгоняя, проезжали машины. Нина чувствовала, что рано или поздно ей придется «голосовать», проситься, чтобы подвезли, но все откладывала. В машинах ездят немцы, значит, нужно их просить. Пусть и не даром — в кармане жакета лежат у нее марки на дорогу, она знала, что немцы если и подвозят кого, так не из жалости — за плату.
И все равно — так не хочется их просить! Она, Нина, здесь хозяйка, она идет в деревню, где родилась, и мать ее родилась в этой деревне, а немцы — кто их сюда звал? Налетели, как коршуны, все разорили, разрушили. Людей вешают. Если б кто другой сказал Нине — не поверила б, а то своими глазами видела, как на Суражском базаре повесили пятерых мужчин. И каждому доску прицепили на грудь: «Так будет со всеми, кто отважится выступить против немецкого порядка». А сколько пленных расстреляли! Гнали от выставки к Товарной станции большую колонну, и через каждые десять шагов — убитый. Нет, она не может смотреть на немцев как на людей.
Нина прошла еще километр, теперь на столбе была цифра «пять», значит, на столбах написано правильно, никуда не денешься — надо голосовать.
Проехала крытая брезентом машина, вся разрисованная пятнами — для маскировки. Но Нина не проголосовала, все еще крепилась, шла, через силу переставляя ноги, засунув руки в рукава жакета, подняв воротник.
День был ясный, из-за белых, как клубы пара, облаков часто выглядывало солнце, и тогда снег блестел, слепил глаза, и шоссе блестело, как слюда, казалось, что машины не едут по нему, а катятся, как санки с горы.
Когда миновала столб с цифрой «шесть», стала оглядываться, не догоняет ли машина. «В конце концов, — оправдывалась неизвестно перед кем, — пешком все равно не дойду, и если сейчас не попрошусь, то сегодня в Болотянку не попаду, придется где-то ночевать».
Теперь, когда решила голосовать, все машины будто сквозь землю провалились. Сколько ни оглядывалась, машины не было. Она снова шла, чувствуя, как стынут на морозе щеки, как мерзнут коленки.
Услышав, наконец, рокот мотора, с надеждой оглянулась. Ее догоняла старая полуторка. Еще издали было слышно, как она дребезжит, да Нина и не ждала «эмки» — лишь бы машина, лишь бы не идти пешком.
Она подняла руку. Полуторка свернула на обочину, затормозила, Нина подбежала к ней. Дверца машины открылась, и оттуда высунулась голова немца в пилотке, повязанной сверху серым шарфом.
— А-а, паненка, — улыбнулся Нине немец. Он что-то стал говорить, показывая то на дорогу, то на ее ноги в легких туфлях. Нина догадалась, что немец ей сочувствует: мол, плохая у нее обувь для такой дороги.
— Может, подвезете? — не отвечая на его улыбку, спросила Нина.
Немец еще что-то лопотал, улыбался, но увидев, что Нина не понимает, спросил не то по-польски, не то по-русски:
— Доконд? Далеко?
— До Валерьянов, — ответила Нина.
— Сендай… Бистро, — указал немец пальцем с грязным ногтем на кузов. — Бистро, бистро, — подгонял он, хотя Нина и так цепко ухватилась за борт кузова, а ногой уже стояла на скате машины.
Как только она перешагнула за борт кузова, машина тронулась с места, Нина упала на дно кузова, а полуторка уже мчалась по шоссе, дребезжа на всю округу.
Нина подползла к кабине, спряталась за ней от ветра, который здесь, в кузове, просто насквозь продувал одежду.
Теперь Нина видела, что в полуторке стучат оторванные доски кузова, лязгают разболтанные крюки, которыми были закрыты борта. И все-таки эта машина была, как старый добрый друг, с которым встретилась в дороге.
«Наша… Советская», — радовалась она.
Машина неслась по шоссе, только ветер свистел да снежная пыль клубилась за бортом. Нина едва успевала считать верстовые столбы. Вот уже и пятнадцать, и двадцать, и двадцать пять.
Одно было плохо — она стала замерзать, чувствовала, что ветер выдувает из-под ее жакета тепло, и его с каждой минутой остается все меньше и меньше. Она ежилась, поджимала под себя ноги, куталась в платок, но холод все больше донимал ее. Но ничего не поделаешь, нужно терпеть, и Нина терпела.
И вдруг она услышала гул. Вначале подумала, что навстречу идет колонна машин, потом поняла, что гул доносится сверху. Она подняла глаза. По ясному зимнему небу с запада на восток летели самолеты. Солнце отражалось на их блестящих крыльях, освещая черные кресты.
Нина сжалась. В последнее время она помимо воли, как только услышит рокот самолета, как только увидит распятый на его брюхе крест, сжимается от страха. Вот и теперь, хотя и понимала, что здесь самолеты вряд ли будут сбрасывать бомбы, что они везут свой груз куда-то дальше, все равно сжалась от страха. Пока самолеты перелетали шоссе, пока гудели прямо над ее головой, она сидела зажмурившись, ожидая уже знакомого свиста и взрыва. Гул вскоре начал утихать, и Нина открыла глаза.
Самолеты летели на восток. Может, на Москву… Сколько их… Не сосчитать. Очень много… Столько же налетело их тогда на Минск, утром двадцать четвертого…
Что она тогда делала? Ага, собиралась на работу. Чтоб собрать денег на зимнее пальто, на туфли, она решила во время летних каникул поработать. Устроилась подчитчицей в типографию.
Двадцать третьего она еще ходила на работу. Шла почти через весь город пешком, потому что трамваи больше стояли, чем ходили. Через каждые десять минут объявлялась воздушная тревога, весь транспорт останавливался, людей загоняли в подъезды домов. Люди злились, не хотели идти, каждый куда-то торопился. Более нетерпеливые удирали, а дежурные в противогазах снова загоняли их в подъезды.
Нина все же пришла на работу и даже не опоздала, хотя какая уж там работа. Одна корректорша, Фаина Абрамовна, все время падала в обморок — боялась за сына, который вместе с детским садиком выехал на дачу. Нина сердилась на Фаину Абрамовну — чего падать в обморок? Что с ее Мариком случится? Ну, война, ну и что же? Всем нужно быть на своих местах и выполнять свои обязанности.
И двадцать четвертого она собралась на работу. Мать не отпускала, Нина спорила с ней, говорила, что не имеет права прогуливать.
В это время и появились самолеты. Они черной тучей ползли с запада — тяжелые, неповоротливые. А люди не знали, зачем, куда они летят, высыпали все на улицу и, задрав головы, смотрели в небо.
Самолеты миновали их поселок, полетели на город.
И вдруг засвистело в воздухе, дрогнула земля под ногами. Раз. Еще раз. Потом снова и снова.
Люди с криком бросились бежать. Побежала и Нина — за дома, к карьеру, который был недалеко.
Нина спрыгнула в карьер, легла на землю, а земля дрожала, в небе свистело, выло, и сыпался, сыпался песок с края карьера.
Сколько это продолжалось — неизвестно. Нине казалось, что очень долго, она уже не верила, что жива, что сможет подняться.
Позже она научилась разбираться, когда нужно прятаться от самолетов, а когда нет. Теперь она понимала, что в тот день ее не могло убить или ранить, бомбили центр города, а они жили на окраине, но тогда было очень страшно.
Когда после бомбежки она, бледная, дрожащая, приплелась домой, мать, обхватив голову, стояла возле окна, из которого был виден город. Над городом, возле Западного моста, над Московской улицей, клубился черный дым, потом из дыма вырвалось, взвилось пламя. Оно то скрывалось в черных клубах дыма, то вырывалось из него огромными красными языками.
— Мамочка-а! — бросилась Нина к матери.
Мать обняла Нину, прижала к себе, прикрывая рот рукой, громко заплакала.
Они плакали обе, а за окном горел город, и пламя все разрасталось и разрасталось.
Спустя час самолеты прилетели снова. Потом еще. И опять. Так было несколько дней. Как только всходило солнце, на западе появлялись самолеты, они летели на город и бросали, бросали бомбы, и несколько дней над Минском стоял черный дым и горели дома.
И как знойно, душно было в те дни. Стояла страшная жара, просто не верится, что когда-то Нине было жарко, ведь ей так холодно теперь, до боли, мучительно холодно, а ветер рвет ее одежду, скорее бы доехать.
Нина знала, что перекресток уже близко, она видела это по столбовым отметкам и внимательно следила, чтобы не проскочить поворота. Нина помнила, что дорога должна идти через лес, по обеим сторонам стоят стены елей.
Скорее бы доехать. Теперь Нина была б уже рада идти снова, очень уж холодно в кузове.
Наконец и перекресток. Нина что есть силы застучала по кабине. Машина остановилась.
Нина побежала к борту, чтоб быстрее слезть. Ноги стали словно деревянные, даже больно было ступать, кажется, вот-вот хрустнут, переломятся. И руки не слушаются, трудно ухватиться за борт. Нина с трудом перевалилась через него, долго искала окоченевшей ногой колесо, чтоб опереться, прежде чем соскочить на землю.
Немец снова высунул из кабины голову. Смеялся, глядя, как неуклюже слезала Нина с машины.
Она подошла к нему, чтобы рассчитаться.
— Вифиль? — спросила, едва шевеля губами. В словарном запасе Нины было несколько немецких слов.
Немец все смотрел на Нину и смеялся.
— Кальт? — спросил он и взялся за свой нос, за щеки, а потом показал на Нинины. Видимо, Нина была вся синяя, стояла съежившись, и немца это смешило.
— Вифиль? — снова спросила Нина, даже слегка повысив голос. Ей было не до смеха.
— Драй маркес, — сказал немец и, чтоб Нина лучше поняла его, показал три пальца.
Нина полезла в карман жакета, где лежали у нее деньги. Достала платочек, в котором они были завязаны, отсчитала три марки. Немец не переставал улыбаться, что-то в Нине казалось ему очень смешным.
Она протянула немцу деньги. Он взял их, положил в карман шинели и вдруг одним рывком высунулся до пояса из кабины, схватил Нину за грудь.
Нина отшатнулась от неожиданности, не смогла даже крикнуть. А немец уже сидел в кабине, гоготал во все горло, закидывая голову назад.
Только когда машина отъехала, Нина смогла заговорить.
— Ах ты, гадина! Ах ты, паскуда! — бросала она проклятья вслед машине. — Чтоб ты не доехал, куда едешь! Чтоб ты под откос свалился!
Она долго не могла успокоиться, шла уже дорогой, которая вела от шоссе, и все посылала проклятия немцу.
Злость подгоняла ее, и она шла быстро, немного согрелась, и лишь пройдя километра два, стала успокаиваться.
Подумать только, Костевичева Люська, с которой Нина до войны училась в одном классе, и Манька, ее старшая сестра, гуляют с немцами… Ходят с ними под руку, целуются… Правду мать говорила, что пустые они люди; когда таскали все из магазинов, тогда кричали, что они это делают, чтоб не оставалось добро немцам, а теперь немцы у них самые дорогие гости. К Люське и Маньке ходят двое в черных шинелях, железнодорожники, что ли. Курт и Ганс. И надо же, Люська с Манькой сшили чехлы на стулья и вышили на одном «Курт», а на другом «Ганс». Когда немцы приходят к ним, каждый садится на свой стул.
Манька еще до войны бросила школу, потому что по нескольку лет сидела в одном классе, пока не стала переростком. Люська тоже была двоечницей, тупицей, а теперь вон как чешут по-немецки! Откуда только и способности появились, так быстро выучились. Она, Нина, в школе была отличницей, а по-немецки знает всего какой-то десяток слов.
Нина шла теперь проселочной дорогой, надеяться на попутную машину не приходилось. А идти было еще далеко, километров восемнадцать до городка и семь от городка до деревни.
Половину этого пути Нина прошла довольно бодро — и злость на немца подгоняла, и разогревалась после езды на машине. А дальше почувствовала усталость. Хотелось есть, но ничего съестного с собой не было, не было чего взять, не нальешь же в мешок похлебки, которой Нина завтракала дома. Мать говорила, чтобы она зашла по дороге в какую-нибудь хату и попросила. Но Нина стеснялась заходить в чужой дом и просить, как нищая. К тому же это отняло бы время, а ей сегодня нужно обязательно попасть в Болотянку.
Интересно, который теперь час? Солнце спряталось за тучи, не видно, где оно. Да Нина по солнцу не очень-то и умеет определять время, но все же увидела б, высоко ли оно.
Небо затянуло серым туманом, вокруг ни души, только деревья в снежных шапках стоят по обе стороны дороги. Однако, наверное, не всегда эта дорога такая безлюдная, видны же на ней следы полозьев, машинных колес, может, по этой дороге ездят партизаны?
От этой мысли Нине делается веселее на душе, даже идти легче и есть не так хочется.
Вот если б встретиться с партизанами!.. Что бы она им сказала? Она сказала бы, что хочет пойти с ними, она выполняла бы все их приказы, она, конечно, не знает, что ей приказали бы делать, но неужели у партизан не нашлось бы для нее работы? Она бы и стрелять научилась, и на задания ходила бы… Однако нет… Если б сейчас ей и встретились партизаны, она бы не могла сразу пойти к ним, нужно отнести домой продукты, да и вообще, что будет делать мать без нее?.. Нет, к партизанам она, наверное, не могла бы пойти… И Нине делается обидно, так обидно, будто она уже встретила партизан, те звали ее с собой, а она отказалась.
Но она могла бы помогать им, рассказывать, например, где разместились в городе немцы, какие у них машины. А они могли бы давать ей сводки Совинформбюро, листовки. Она б расклеивала их на столбах, заборах, раздавала б листовки людям, тем, кому доверяет. Володе Былинке, дяде Коле, показал же ей Володя сводку Совинформбюро.
Володя Былинка до войны пел в хоре оперного театра, он был высокий, красивый, всегда хорошо одет. Нине он казался человеком из иного, не известного ей мира. Она знала, что и другие жильцы их дома смотрели на Володю с уважением. При нем даже старый Костевич не очень-то распускал язык, а когда Володя встречался ему на улице — льстиво с ним здоровался и уступал дорогу.
Теперь же старый Костевич заделался господином, а Володю редко когда видно.
И вообще все переменилось в их доме. Тех, кого до войны уважали, — таких, как дядя Коля, как Володя Былинка, — теперь почти не видно, а повылезли такие, как Костевичи.
Лишь однажды снова все стало по-прежнему — это когда вечером над городом появился наш самолет.
В небе послышался гул, и Нина сразу узнала, что это не немецкий самолет, немецкие гудели совсем иначе.
По самолету стали бить зенитки. Нина выбежала во двор.
Небо полосовали прожекторы, искали самолет. Зенитки били, наверное, наугад, по звуку, а Нина ломала руки и шептала: «Миленький, родной… удирай…»
И тут заметила, что во дворе она не одна, из дома выбежали Володя Былинка и дядя Коля.
Прожекторы полосовали небо, лучи бросались то в одну, то в другую сторону, собирались в пучок, разлетались снова. Вдруг один из них поймал самолет. Тот блеснул в свете прожектора — маленький, одинокий. Все, кто стоял во дворе и смотрел в небо, ахнули. Но самолет развернулся и исчез.
— Пошел в пике. Сейчас бомбить будет, — сказал Володя Былинка.
— Родной, милый, дай им, дай, — шептала Нина. Ей не было страшно, разве наш самолет может сбросить бомбу на своих! Он знает, куда нужно целиться!
А прожекторы снова метались по небу, и били, били зенитки.
И вот раздался взрыв. Один. Второй. Это наш самолет сбрасывал бомбы.
— За городом сбрасывает, — с сожалением сказал дядя Коля.
— Ничего, хоть напугал, — взволнованно говорил Володя Былинка.
— Миленький, бей их, бей, — радовалась Нина. Она не верила, что самолет сбрасывает бомбы не на цель.
Бомбы сыпались из самолета, от взрывов дрожала земля, звенели стекла в окнах. Костевичи сидели притаившись, как мыши, никто из них даже не вышел во двор, видимо, дрожали от страха, может, даже молились, чтоб не упала на них бомба. Они ведь теперь сделались верующими, понавесили в доме икон.
Но вот взрывы прекратились, и в небе снова послышалось гудение самолета. Значит, цел, не сбили. Гул делался все глуше, удалялся. И жаль было Нине, что самолет так мало покружил над городом, и радостно, что вот столько прожекторов у немцев, столько зениток, а не смогли поймать самолет, не сбили.
Снова сделалось тихо. Погасли прожекторы. Не стреляли больше зенитки. Снова над городом висело пустое черное небо, а людям не хотелось идти домой. В тот вечер Володя позвал ее с дядей Колей к себе и показал им сводку Совинформбюро.
Боже мой, только подумать! Наши слова: «От Советского Информбюро…» Названия наших городов. Москва! Не верилось, что все это по-прежнему есть на свете, живет! Даже плакать хотелось. Хотелось потрогать листовку руками — измятую, истертую, отпечатанную синими буквами на машинке.
Но Володя не дал листовку в руки. Только показал, даже прочесть всю ее Нина не успела, показал, а потом, может, сам испугался, что доверился девчонке, почти ребенку.
И обидно было Нине, что не поверил ей до конца, и радостно, что все же позвал и ее.
Потом он бесцеремонно сказал Нине, чтобы шла домой, спать. А они остались вдвоем с дядей Колей. Конечно, дяде Коле он дал прочесть всю листовку и, может, рассказал, кто дал ему ее. Значит, Володя Былинка связан с партизанами. Вот молодец!
И Нине опять хочется встретить на этой дороге партизан, она смотрит в лес — может, оттуда покажутся вооруженные люди? Но в лесу тихо, толстым слоем лежит нетронутый снег, он, видимо, очень глубокий, и нигде ни тропинки, ни человеческих следов.
«И как они живут в лесу, — думает Нина о партизанах. — В таком холоде, в снегу — день и ночь».
Лес кончился, теперь дорога шла полем, далеко слева темнела какая-то деревня, стали попадаться навстречу люди. Прошла женщина с кошелкой, в теплом платке, обогнал какой-то мужчина на санях, с громким треском пролетел на мотоцикле немец.
Вскоре показался и городишко. Низкие домики, присыпанные снегом, над ними возвышалась колокольня церквушки.
Нина сильно устала, болели ноги, спина, внутри сосало от голода. Но к этому чувству она уже привыкла, дома ведь ели раз в день.
«Вот приду к тетке — навалюсь на еду, — думала Нина. — У них все же не так, как в городе, своя картошка, капуста, у тетки и корова есть».
Нина представила, как будет есть картошку с кислым молоком. О боже, разве бывает что вкуснее? Она и до войны любила молоко, и сладкое, и кислое, и картошку любила.
«Вот наемся, — думает она. — На месяц вперед наемся, только бы быстрее дойти, который же теперь час? Пока еще совсем светло, успею до темноты зайти в Болотянку».
И все же, когда она пошла по улице города, когда совсем рядом увидела дома, почувствовала запах жилья, ей очень захотелось очутиться в тепле, отдохнуть. Но тут же отогнала эту соблазнительную мысль, да и смешно было бы проситься на ночлег, когда до родной деревни осталось километров семь. Как-нибудь дойдет!
Только где здесь дорога на Болотянку? Когда-то, до войны, они с матерью шли пешком из Плугович в Болотянку, но Нина забыла, как выйти на ту дорогу из городка.
Навстречу ей шла пожилая женщина с полными ведрами. Нина спросила у нее.
Женщина поставила ведра.
— А вот, дитятко, как дойдешь до конца этой улицы, налево будет дорога, там перейдешь мостик и прямо, прямо… Дорога заведет в Болотянку, — охотно объяснила женщина.
Она подняла ведра, собралась идти, но оглянулась и сказала Нине вдогонку:
— Куда же ты, на ночь глядя?
Нина тоже оглянулась, встретила сочувственный взгляд женщины.
— Ничего! — сказала бодро. — Какая же ночь! Еще совсем светло.
И в самом деле, было совсем не похоже, что скоро наступит вечер. Небо, хотя и в туманной дымке, было светлое, ярко белел снег, нет, вечер еще не скоро, она дойдет, пока стемнеет.
В конце улицы увидела дорогу, на ней мостик. Теперь Нина вспомнила, что именно этой дорогой шли они когда-то с матерью. Мостик показался ей очень знакомым, только тогда, когда они шли с матерью, было лето, под мостиком журчал ручеек, теперь он замерз, а там дальше, за мостиком, — лес. Все правильно. Они и тогда шли почти все время лесом. Нина забегала в лес и рвала мухоморы, их росло очень много, и все с такими красивыми шляпками. Мама кричала ей: «Брось, это же отрава!» А ей не верилось, что такие красивые грибы могут быть отравой.
А вот и лес. Сразу сделалось темнее. Вначале Нина подумала, что потемнело потому, что кругом лес, но скоро поняла, что не только лес тому причина. Помрачнело небо, снег тоже посинел. Значит, женщина говорила правду, смеркается. Это, конечно, плохо, но что с ней случится? Сказала же женщина, что дорога заведет прямо в Болотянку.
Темнело быстро. Кажется, только что было совсем светло, а вон небо над лесом уже совсем черное, и вокруг чернота, только белой полоской светится в этой черноте дорога.
А усталость все сильнее и сильнее, ноют плечи, спина, подгибаются ноги. Коленей не чувствует от холода. Видимо, лучше было бы переночевать в городке. Но не возвращаться же обратно, теперь нужно только одно — идти и идти.
И она идет. Идет, ни о чем не думая, механически переставляя ноги, будто выполняет какую-то работу, тяжелую, но такую, которую обязательно нужно сделать, в которой ее спасение.
Идет, идет. Сколько же она идет этим лесом? Час? Два? А может, только полчаса? Ей кажется, что она идет уже целую вечность.
А может, это не та дорога? Может, в темноте перепутала? Может, заблудилась?
Она присматривается к деревьям, к сухим кустам, торчащим из-под снега, словно хочет спросить у них — те ли это, мимо которых шла с матерью тогда, до войны. Сколько же лет тому назад это было? Четыре или пять? Да, да, четыре. У них тогда не было еще Миши. Миша родился в сороковом. Значит, они ходили в Болотянку в тридцать девятом. А ей тогда было двенадцать.
Нет, она не помнит, та ли это дорога, ничего нельзя узнать. Может, она и заблудилась.
Ей что, страшно? Страшно одной ночью в лесу? Нина прислушивается. Нет. Ей не страшно, просто какая-то настороженность, не надо прислушиваться, надо идти и идти, дорога должна все же кончиться, должна же она куда-то привести, если не в Болотянку, так в другую деревню.
И она идет, идет. Конечно, она заблудилась, тогда они не шли так долго, лес тянется всего каких-нибудь пять километров, с километр от городка она шла полем и, помнится, от леса до деревни — тоже с километр. А она идет лесом уже, наверное, столько, сколько шла от шоссе до Плугович.
Нина до боли в глазах смотрит вперед, надеясь увидеть просвет, конец леса, но лес плотно окружает ее — он впереди, сзади, по обеим сторонам. И вдруг вместо ожидаемого просвета перед ней возникает плотная чернота. Что тут? Тупик?
Нина видит впереди стену леса. Она идет на нее. Идет, потому что обратно возвращаться еще страшнее. Она подходит совсем близко к этому неожиданному препятствию и видит, что это не тупик, дорога обходит деревья, сворачивая в самый лес.
Нина тихо засмеялась. Она узнала это место, как и тот мостик при выходе из городка.
Она не заблудилась, иначе откуда бы знала это место, откуда бы помнила его? Она вспоминает, что здесь было даже болотце, его и огибает дорога.
Значит, она идет правильно, все будет хорошо. Нина старается вспомнить, далеко ли от этого места до деревни, но как ни напрягает память, вспомнить не может, и все же ей стало легче — она идет правильно.
— Господи, дитя, откуда ты?
Тетка Ева стояла посреди хаты — в валенках, в длинной юбке, в кофте с засученными рукавами, обнажавшими ее жилистые руки.
— Да вот… пришла… — улыбалась Нина и чувствовала, как трудно ей улыбаться — так стянуло морозом лицо.
— Ты пешком? Откуда?
— Из Плугович… И от Валерьянов до Плугович шла.
— О господи, — снова удивляется тетка Ева. — Так раздевайся же быстрее. Сбрасывай свой мешок. И волки тебя не съели? — спрашивает она.
— Волки? А разве у вас волки есть?
Там, в лесу, Нина даже не подумала о волках, и хорошо, что не подумала, потому что ко всем ее страхам добавился б еще один — волки.
— Конечно, есть… Стаями ходят…
На Нину с печки смотрели ее двоюродные сестры и брат. Она с трудом разглядела их лица при скупом свете коптилки.
Нина разделась. Когда снимала чулки — едва оторвала их от ног, на коленях они почти примерзли, в тепле ноги сразу покраснели, будто их обдали кипятком.
Тетка Ева гремела чугунами.
— Почему же мать тебя послала? Сама не могла пойти? — спросила она.
— Миша заболел… Не могла оставить, — ответила Нина.
— А отец?
— Отец? Ну, мужчинам теперь ходить опасно… Да и старый он.
— Старый… Как детей каждый год плодить, так не старый…
Нина сидела на лавке, слушала, как гремит чугунами тетка, как шепчутся на печи дети, и не верила, что она все же пришла, что она в хате.
Она едва добрела до деревни. Казалось, если б нужно было сделать еще шаг — не дошла б. Не хватило бы сил. А в хате, как только вошла, повеяло на нее знакомым, своим. Хотя сколько она и была здесь, когда-то, совсем маленькая, приезжала, когда бабка еще была жива, да вот в последний раз перед войной. И все же хата показалась родной — и огромная белая печь, и не застланный скатертью стол, и лавки у стен, и земляной пол, и тетка Ева. Говорит громко, на всю хату, будто здесь кто-то глухой, растягивая слова, делая ударения на «о» и «э». Они у нее катятся, как обруч, тянутся, как бечевка.
— Иди поешь… Голо-одная же, наверное, — поставила тетка Ева на стол полную миску щей.
На печи зашевелились дети, стали слезать друг за дружкой.
— И они… Стоит стукнуть миской или чугунком — как здесь… Словно по сигналу, — улыбаясь, говорила тетка.
Две сестры — пятилетняя Оля и старшая, лет тринадцати, Вера — уже мостились у стола. Карабкался на лавку и брат Костя, мальчик лет одиннадцати.
Костя в свои одиннадцать лет не умел говорить, лишь несколько слов мог прогнусавить: «Мама», «дай» и «боби», последнее на его языке означало «больно».
Старшая дочь тетки Евы, на год старше Нины, сейчас была неизвестно где. До войны поступила в Минский торговый техникум, когда наши отступали, она вместе с техникумом двинулась на восток.
И муж тетки Евы, родной брат Нининой матери, тоже неизвестно где. Перед самой войной послали его в один из колхозов России за скотом, хотели развести в Болотянке высокопродуктивную породу. Так и остался он где-то за линией фронта, теперь, наверное, воюет.
На столе в большой миске дымились щи, теткина семейка уже расправлялась с ними. И Костя старался не отстать — таскал ложкой из миски, прихлебывая на всю хату. Нина проглотила ложки две щей и вдруг почувствовала, что ей совсем не хочется есть. Даже сделалось обидно. Подумать только, как вкусно, кислые щи, заправленные шкварками, хлеб на столе, а ей не хочется есть. Если б такую еду дали ей в Минске! Или даже сегодня в пути! И почему же ей не хочется есть? Что-то подташнивает.
— Чего это ты положила ложку? Или невкусно? — спросила тетка.
— Что вы, тетя Ева… Вкусно… Но мне что-то нехорошо, — призналась Нина.
— Это ты устала… И неудивительно, столько за день пройти. Ну, я тебе молока налью, выпей и полезай на печь.
Но и молоко показалось Нине горьковатым, она отпила немножко и встала из-за стола. Ее повело в сторону, едва удержалась на ногах. Взобралась на печь, легла на разостланные там тряпки. Она не могла понять, хорошо ей теперь или плохо. Хорошо, потому что она в хате, на печке, а не в лесу, на холоде. И все же ей как-то не по себе, что-то дрожит внутри, по-прежнему тошнит и кружится голова. И холодно — никак не согреться. Она набросила на себя кафтан, который висел на жерди, но и под кафтаном ее трясло. Она долго корчилась, куталась, вертелась с боку на бок, пока, наконец, не уснула.
Проснулась — за окнами темно. В хате горела коптилка, а тетка Ева чем-то гремела возле печи. Вначале Нина подумала, что это все еще вечер, но потом догадалась, что уже утро, и, свесив голову вниз, посмотрела на хату.
Дети спали все на одной кровати, коптилка стояла на лавке, а тетка Ева мыла картошку, стрелки ходиков показывали пять часов.
«Это она так рано поднимается?» — подумала Нина и почувствовала себя неловко. Она не могла спать, если уже кто-то трудится, но вставать очень не хотелось, все тело было, как побитое, словно на ней молотили рожь, болели руки, ноги, спина.
Она зашевелилась на печи, чтоб дать знак тетке, что не спит и, если нужно, готова встать и помочь ей.
Тетка увидела, что Нина проснулась.
— Ты чего это? — спросила она. — Еще рано. Спи.
— Я думала, что еще вечер…
— Спи, спи, — снова сказала тетка. Она подняла большой чугун, понесла его к печке.
Нина увидела, что тетка теперь без валенок, в галошах на босую ногу, одна нога перевязана. Нина вспомнила, что у тетки больная нога, еще до войны она лечила ее, даже ездила в город, в больницу, уже лет десять мучается с этой ногой.
И Нине стало жаль тетку, она подумала, что нужно будет обязательно дать ей кое-что из того, что принесла для обмена. Сахарина… Спичек… Как гостинец.
Она почувствовала, что ее снова клонит ко сну, и скоро действительно уснула.
Когда проснулась второй раз — в хате было светло, сквозь замерзшие стекла пробивались солнечные лучи, ясно очерчивая узоры — елки, кустики, пальмовые листья, нарисованные на окне морозом.
Тетки Евы в хате не было, пятилетняя Олечка сооружала что-то из щепочек на полу и пела. Костик сидел на кровати, чесал нестриженую голову, Веры дома не было.
Нина слезла с печки. Снова почувствовала, как болит все тело, даже ступать больно, не пошевелить ни ногой, ни рукой. Но лежать нельзя, она ведь не в гости приехала, нужно быстрее менять свой товар и собираться домой, там ждут.
— А где мама? — спросила она у Олечки.
— Мама пошла скотину кормить, — ответила Оля и снова запела:
А мое сердечко ноет
Да по миленьком болит…
Нина умылась, причесалась сломанным гребешком, лежавшим на подоконнике, посмотрелась в мутное зеркальце на стене. Или это зеркальце было такое, или в самом деле Нина так осунулась: почернела, синяки под глазами.
Нашла свой мешок, развязала его, вынула пачку сахарина, две коробки спичек. Подумала и вынула еще пачку краски, решила дать это тетке Еве.
Загремела щеколда в сенях, и тетка вошла в хату, неся охапку дров, бросила их возле печи.
— Встала? Ну и хорошо, будем завтракать, — сказала она, вытирая руки о юбку.
— Вот это, тетя, вам, — протянула ей Нина гостинец.
Тетка еще раз вытерла руки о юбку, взяла пакетики и спички.
— Вот спасибо, — сказала она. — Спички — это хорошо… А это что? Краска? И краска хорошо… Спасибо. А это? — Тетка вертела пакетик с сахарином. — А-а, сахарин, — догадалась она. — И сахарин хорошо… Только, знаешь, — тетка замялась, — мне он, пожалуй, не нужен. У меня молоко есть. Это у кого маленький ребенок, водичку хорошо подсластить. Сахарин у тебя купят. На, — протянула она Нине обратно пакетик.
— А может, возьмете, — не очень решительно настаивала Нина. — У меня еще есть.
— Нет, нет, ты в такую даль шла… Лучше что-нибудь выменяешь.
Она положила спички и краску на полку, чтоб дети не достали. Подошла было к печке, но в это время что-то прогнусавил Костя.
— Чего тебе нужно? — ласково отозвалась тетка Ева.
Мальчик продолжал что-то бормотать, и она подошла к кровати. Наклонилась к Косте и вдруг разразилась бранью:
— А чтоб тебя разорвало, а горе ты мое, а дурак же ты несчастный! Это ж надо, снова мокрая постель!
Тетка стала бить мальчика, дергала его за волосы, за уши.
Костя кричал на всю хату, а тетка Ева все колотила его и причитала:
— Лучше бы ты в земле гнил, чем сгноил все в хате! Хорошие дети умирают, а этот безмозглый живет! Где только мне взять сил! Ты меня в могилу сведешь!
Костя орал что есть силы, и только можно было разобрать, как он гнусавил:
— Боби! Боби!
— Ему боби! А мне не боби? — кричала тетка. — Слазь, чтоб тебя холера задушила! Слазь! — тянула она мальчика с кровати.
Костя, в одной рубашонке, босой, стоял на земляном полу и дрожал, а тетка стягивала подстилку, матрац. Проклиная мальчика, потянула все это на печку, чтоб сохло.
Затем надела на него штанишки, натянула заштопанные на коленях и пятках чулки. Взяла мальчика за руку, подвела к кадке, сполоснула ему лицо, вытерла полотенцем.
— Иди к столу, чтоб ты не дошел до него, — толкнула Костика в спину.
Тот все еще всхлипывал, с опаской поглядывал на мать.
Гремя посудой, тетка Ева поставила на стол миски, положила хлеб.
— Такое мне горе с ним, Ниночка, — словно оправдываясь, говорила она. — Ведь ни в хате его одного не оставишь, ни на улицу не выпустишь — на улице дети его бьют, дразнят. Только отвернись — так что-нибудь и натворит. То сломает что, то влезет куда-нибудь. За какие грехи такое наказание?.. А где Верка? — спросила она у Оли.
— Пошла гулять, — ответила Оля, терпеливо ожидая, когда мать подаст завтрак.
— Гулять… Только и бегает. Горе мне с вами, — сказала тетка уже спокойнее, даже улыбаясь.
На завтрак тетка подала разваристую картошку, налила в миску кислого молока, поджарила несколько ломтиков сала. О такой еде Нина могла только мечтать, но и сегодня ей что-то не елось. Через силу жевала картошку, пила молоко. А когда тетка протянула ей на вилке кусочек сала и Нина откусила, ее снова затошнило. Закрыв рот ладонью, выбежала во двор.
Тетка бросилась за ней.
— Что с тобой? — трясла она Нину за плечи. Подала ей кружку с водой. Нина выпила. У нее вспотели ладони, лоб. — О, господи, вот несчастье, — сочувственно качала головой тетка.
Нина вытирала ладонями лицо. Ноги у нее дрожали, всю охватила страшная слабость.
— Это, видимо, от голода… Да и устала вчера, — как сквозь вату в ушах долетали до нее слова тетки. — Ну, иди, иди в хату, а то еще простудишься…
— Понятия не имею, что со мной такое, — виновато оправдывалась Нина.
— Ну ничего, ничего, пройдет, — утешала ее тетка.
Они вернулись в хату.
— Вы бы, тетя, сказали женщинам на селе, что я принесла менять, — попросила Нина, когда немножко отошло. — Может, пришли б, потому что мне ходить по хатам не хочется.
— Хорошо, хорошо, я скажу, — кивала головой тетка. — Придут. Магазинов ведь теперь нет, вот пойду сейчас на деревню и скажу. Да и Верка уже, наверное, раззвонила, что ты пришла менять, а ты приляг пока, на тебе лица нет. Ох, дети, дети, — вздохнула она.
Тетка Ева прибрала в хате, оделась и ушла.
Нина лежала на печи, Олечка играла, сидя на полу, и все время пела. Нина дивилась, как много песен знает эта пятилетняя девочка, наверное, ходит с Верой на посиделки, а там поют, у девочки хороший слух и хорошая память, и петь любит.
А-а в по-оле верба,
Под вербой вода,
Там ходила, там гуляла,
Девка-а молода.
Кончает одну — начинает другую:
Ро-осла, ро-осла
Девчи-и-нонька,
Расти-и перестала-а-а,
Жда-ла-а-а, ждала
Миле-енького
И пла-акати ста-ала-а…
И так весь день, поет и поет.
До чего же хорошая девочка Оленька, ловкая, подвижная, в живых карих глазах озорной огонек, зубки мелкие, как у мышки, даже не верится, что Костик — ее родной брат.
Нина почувствовала себя лучше. Тетка оставила на столе еду, и Нина слезла с печки, немного поела.
Ей захотелось побывать в «комнатке» — как называли небольшую пристройку, в которую вела отдельная дверь из сеней. Когда-то, до войны, в «комнатке» стояла кровать, стол. В ней ночевали гости. А иногда и дядька Игнат, муж тетки Евы, закрывался там с книжкой в руках. Тетка не любила, когда он читал, считала, что он зря тратит время. Там учила уроки их старшая дочь; когда Нина приезжала с матерью в прошлый раз, до войны, они тоже спали в «комнатке».
Стены в ней были оклеены газетами, страницами из журналов. И газеты и журналы были старые, некоторые еще с буквой «ять». Но попадались и более свежие. Нина очень любила читать и, пока они жили там, перечитала все эти газеты, все страницы из журналов. Запомнилось даже одно стихотворение. Тогда она еще не знала, что это спародированный монолог Чацкого, в школе они еще не проходили «Горе от ума».
Не образумлюсь, виноват.
И слушаю — не понимаю,
Как будто я попал из рая прямо в ад,
Растерян мыслями, чего-то ожидаю…
Слепец, я в чем искал забвенья от трудов,
Спешил, дрожал — вот передача близко,
Но, кроме воя, скрежета и писка,
Не слышу ничего уж больше двух часов…
Какой-то автор высмеивал плохое качество радиопередач.
Нина решила сходить в «комнатку», посмотреть, как там теперь.
В сенях было холодно, пахло кислым, на стенах — решето, какие-то узелочки, мешочки. Дверь в «комнатку» теперь, видимо, открывалась редко, щеколда поржавела, и Нина с трудом открыла ее. И не узнала «комнатку». Окно пыльное, грязное, едва пропускает свет, нет ни кровати, ни стола, все завалено хламом — пустыми бочками, тряпками, стены ободраны.
Сделалось грустно. Даже сюда, в эту «комнатку», заползла война.
Нина стала осматривать стены в поисках пришедшего на память стихотворения. Она долго не могла его найти, наконец увидела. Большой кусок страницы был оторван, осталось лишь две строчки:
Как будто я попал из рая прямо в ад.
Растерян мыслями…
Наконец вернулась тетка. Сказала, что скоро придут женщины, управятся по хозяйству и придут. Покупатели найдутся.
Тетка снова принялась за работу. Стала готовить корм свинье, пойло корове. А Нина тем временем обдумывала, сколько же ей просить за свой товар. Кто его знает, сколько можно взять за коробку спичек, за пакетик сахарина? Мамина кофточка, покрывало — тут ясно, дешевле, чем по килограмму сала за каждую вещь, не отдаст.
И вот пришла первая покупательница — тетка в полушубке, в валенках, в теплом платке. Поздоровалась, села на лавку, с любопытством уставилась на Нину.
— Так это Ганнина дочка? — спросила не то у тетки Евы, не то у Нины.
— Ага, Ганнина, — ответила тетка Ева.
— Ну, как же там мать живет? — спросила тетка у Нины.
— Мама? Ничего! Так себе, — не знала, что ответить Нина.
А та вдруг стала вспоминать, как они были молодыми, как гуляли вместе, как им было весело.
— И не заметила, как состарилась, — вздохнула она. — Эх, молодость, молодость…
Звякнула в сенях щеколда, послышались шаги, и в хату вошли еще три женщины. И их Нина не знала, хотя лицо одной показалось знакомым.
Женщины поздоровались и, тоже не раздеваясь, уселись на лавках. И они повели разговор о чем-то далеком, что вовсе не интересовало Нину.
Наконец тетка Ева подала команду:
— Так развяжи свой мешок, Нина, покажи бабам, что у тебя есть.
По тому, как загорелись любопытством глаза женщин, Нина догадалась, что они давно этого ждут.
Она развязала мешок, стала выкладывать на стол все, что в нем было.
Женщины живо поднялись с лавок, подошли к столу.
В это время снова открылась дверь, и в хату вошли сразу пятеро. Четыре женщины и мужчина в коротком потертом полушубке, в шапке-ушанке.
— Ого! Здесь уже торг идет, все, наверное, расхватали, — с порога заговорила женщина в суконной свитке, в сапогах.
— Чтоб ты да опоздала, — отозвалась другая, — разве без тебя какой торг обойдется?
— А и без тебя, вижу, не обошелся, — незлобиво ответила вошедшая.
— Идите, идите, всем хватит, — успокаивала их тетка Ева, хотя было видно, что женщины шутят.
Бабы обступили стол. Рассматривали пакетики с сахарином, с краской, коробки спичек. Каждая откладывала себе то, что намеревалась взять.
— Тэкля, бери вот сахарин, у тебя маленький ребенок, пригодится, — советовала тетка Ева женщине в суконной свитке.
— Если не дорого, то можно будет взять, — ответила Тэкля.
Мужчина смотрел на стол поверх голов женщин, но ничего не брал, только качал головой, причмокивая.
— Вот что значит город. Война не война, а там все есть, и спички, и краска, а здесь как не было ничего, так и нет, — сказал он.
— Вот уж, дядька, позавидовали городу, — рассмеялась Тэкля. — Были вы там хоть раз, видели, как он разбит?
— Разбит или не разбит, а там все есть, — настаивал мужчина.
— В городе теперь голод, — не выдержала Нина. Ей сразу не понравился этот дядька, подумать только — говорит, что в городе все есть. Это чтоб выставить Нину богатой, а самому прикинуться бедненьким.
Две женщины развернули покрывало. Третья прикладывала к себе шелковую блузку.
— Вот хорошее покрывало, но и попросишь ты, наверное, за него много, — сказала женщина, которая пришла первой.
— Кило сала, — ответила Нина.
— Ого, — покачала головой женщина и стала складывать покрывало.
— Покрывало Стэфка Буракова возьмет, приданое к свадьбе будет, — сказала Тэкля.
— У нее от приданого и так сундуки ломятся…
— Куда уж больше, — заговорили женщины.
— А разве вы не знаете, что добро к добру льнет?
— Кто много имеет, тому еще больше хочется иметь, — сказала тетка Ева.
— Вот чужое богатство глаза колет, — вступился за неизвестную Нине Стэфку мужчина.
— А за кофточку сколько ты хочешь? — неуверенно спросила голубоглазая молодая женщина, которая до этого молчала и вообще не лезла к столу.
— Тоже кило, — твердо сказала Нина.
Женщина держала в руках кофточку, по всему было видно — она ей нравилась.
— Хорошая кофточка, — сказала она. — И кило стоит… Но весна придет — без сала плуга не потянешь… Самим нужно.
— И кофточку Стэфка возьмет… Вот посмотришь, — снова засмеялась Тэкля.
— А что это за Стэфка такая? — спросила Нина. Ей было интересно, что это за богачка, которая все может купить.
— Стэфка? Дочь…
Не успела тетка Тэкля сказать Нине, кто такая Стэфка Буракова, как дверь в хату открылась, и вошла молодая девушка. В плюшевом жакете, в цветастом платке. По тому, как прикусила тетка Тэкля язык, как сразу замолчали бабы, Нина догадалась, что это и есть та самая Стэфка.
— Вечер добрый, — сказала, как пропела, она.
— Добрый вечер, — не очень охотно ответили женщины.
У девушки было красное от холода лицо, большой мясистый нос, толстые губы.
«Если эта Стэфка покупает себе приданое, значит, собирается замуж, значит, она невеста», — подумала Нина. Нине всегда казалось, что невеста должна быть обязательно красивой. Ну, а как же иначе? А эта… Нет, не похожа она на невесту, один нос чего стоит…
— Иди, Стэфка, иди, здесь для тебя кое-что есть, — льстиво обратился к ней мужчина.
Стэфка подошла к столу. Глаза ее забегали, ощупывая все, что там лежало. Остановилась на кофточке. Огромными красными руками взяла Стэфка кофточку, развернула, приложила к себе. Посмотрела на баб, спросила, переводя глаза с одной на другую:
— Ну как, идет мне?
— Тебе, Стэфка, все идет. Что ни возьмешь — все тебе идет, — весело сказала Тэкля.
— Если есть за что покупать, так неудивительно, что все пойдет, — вставила женщина с голубыми глазами, которая первая смотрела кофточку.
— Бери, Стэфка, бери, — подбадривал ее мужчина, — не слушай, что они говорят. Это от зависти.
— Сколько же ты хочешь за кофточку? — спросила Стэфка у Нины.
Та сказала.
— Ого, — покачала головой Стэфка. — А это что? — потянулась она к покрывалу.
Не выпуская из рук кофточки, Стэфка стала разворачивать покрывало.
— Что ж, как раз на свадебную кровать, — снова сказала Тэкля.
Стэфка стрельнула глазами в сторону Тэкли. Видимо, хотела понять, искренне та говорит или насмехается.
В глазах Тэкли была явная насмешка, и лицо Стэфки сделалось злым, колючим.
— У тебя-то не спрошу, покупать или нет, — сказала она. — А сколько за покрывало? — повернулась она к Нине.
— Как и за кофточку, — ответила та.
Стэфка крепко держала в одной руке кофточку, в другой — покрывало. На лбу у нее собрались морщины, под носом выступили капельки пота. Видимо, думала.
— Полтора кило, — наконец сказала она. — Возьму и покрывало и кофточку.
Все затихли. Ожидали, что скажет Нина. Но та тоже молчала, думала — отдать или нет. Она теперь понимала, что если эта Стэфка не купит, то другие женщины вряд ли возьмут. Боялась потерять покупателя. Но за полтора килограмма сала было жаль отдавать такие вещи. Решила все же поторговаться.
— Не отдам, — сказала она. — Давайте два.
Стэфкины пальцы разжались, она вздохнула.
— Ну, если Стэфка не возьмет, то мы купим, — сказала вдруг Тэкля. — Манька — кофточку, — кивнула она на женщину с голубыми глазами, а я — покрывало. Была не была! — махнула она рукой.
Стэфкины пальцы вновь впились в кофточку и покрывало.
— Очень уж ты быстрая, — набросилась она на Тэклю. — Мы ведь еще не кончили торговаться… Лишь бы перебить… — Так давай за полтора кило, — снова обратилась она к Нине.
— Что же я вам буду отдавать за полтора, если мне два дают, — ответила Нина.
Она начинала понимать Тэклину игру. Тэкля ведь и не собиралась покупать покрывало, и Манька кофточку не купит, хотя та ей и нравится; наверное, просто хотят помочь Нине выгоднее продать.
Стэфка молчала, сопела, но кофточку и покрывало из рук не выпускала.
— Ох и хорошая кофточка, — подлила масла в огонь Манька.
— А покрывало… Новехонькое… Это тебе не постилка своей работы, — вздохнула Тэкля.
— Хорошо, возьму, — неожиданно охрипшим голосом сказала Стэфка.
Она сложила покрывало и кофточку, запихнула их за пазуху.
— Сало завтра принесу. Но два кило… Ай-яй-яй, — простонала она.
Словно боясь, что Нина передумает или бабы отнимут у нее покупку, она потопталась немного возле стола, затем повернулась и быстро вышла. Уходя, сильно хлопнула дверью, выражая этим свое презрение к оставшимся в хате.
Как только она ушла, женщины засмеялись, заговорили.
— Так и вцепилась в кофточку, — злобно говорила Манька.
— А как сопела… — вставила одна из баб.
— А что я говорила, что говорила? — толкала женщин Тэкля. — Говорила ведь, что Стэфка возьмет!
— Так вы же сами помогли ей, — сказала Нина.
— Помогла, потому что видела — ты за полтора кило уже готова была отдать. А скулу ей в бок! Пускай дает два!
— А кто эта Стэфка? — снова спросила Нина. Она теперь видела, что Стэфку не любят, но за что? Что она плохое сделала людям? Или не любят только за то, что Стэфка богата?
— Дочка одного гада. Полицая. И замуж за такого же гада выходит, — сказала Тэкля.
Нина вдруг побледнела. Что же это происходит?.. Что она наделала?.. Мамину кофточку теперь будет носить жена полицая. Покрывало… Ее приданое перешло к невесте полицейского…
— Почему же вы мне раньше не сказали… — едва проговорила Нина. — Да чтоб я… Где она живет?.. Я побегу… отниму… Я не хочу…
Нина бросилась искать свой жакет. Ткнулась в один угол, в другой. Нашла, набросила на плечи.
— Куда ты, глупая! — схватила ее за руку тетка Ева.
Нина вырывалась, хотела бежать на улицу, но женщины окружили ее.
— Погоди, что ты делаешь!
— Вот ненормальная…
— Одумайся, — заговорили они все разом.
Тетка Тэкля по-матерински обняла ее за плечи, усадила на лавку.
— Не горячись, — говорила она. — Кто ж еще купит твою кофточку, если не эта гадина. Честный человек в войну не разбогатеет, а бедному не до нарядов.
— Но я не хочу… Не хочу, — сквозь слезы говорила Нина.
— Хочешь ты этого или нет, а придется отдать, — сказала тетка Ева. — Да и не горюй уж очень. Им все равно чужое добро боком выйдет, а ты радуйся, что продала.
— Да и как ты будешь забирать обратно? — рассуждала Тэкля. — Скажешь Стэфке, что не хочешь отдавать полицаям? Так и из деревни не выйдешь, убьют, и вся недолга.
Нина понимала, что женщины говорят правду. Она сидела на лавке с наброшенным на плечи жакетом, совершенно опустошенная.
— Неужели вы здесь не можете сладить с полицаями? — сказала она наконец. — Или у вас партизан нет?
— Тсс, глупая, — цыкнула на нее Тэкля, глянув на мужчину, который все время с интересом наблюдал за происходившим в хате. — Если ты, собачья кость, кому-нибудь скажешь, что здесь было, так помни… На одном суку с теми гадами болтаться будешь.
— Тьфу, сгори ты, еще и угрожает, — плюнул мужчина под ноги. — По мне что хотите делайте…
Он повернулся и вышел, как и Стэфка, громко хлопнув дверью.
— Еще одна собака.
— Прихвостень, — зашумели бабы.
— Что, может, и этот полицай? — спросила Нина.
— Какого он дьявола полицай… Так, к властям подлизываться любит.
Нельзя сказать, чтобы женщины совсем успокоили Нину, ей все равно было не по себе, не покидало сознание, что она сделала что-то плохое. Но женщины убедили, что теперь уже нельзя ни в коем случае отнимать вещи, и что в самом деле все, что подороже, могут покупать только гады. Она сидела на лавке и молчала, сложив руки и опустив голову.
— Давай, девка, кончай свой торг, — сказала тетка Ева. — Говори бабам, сколько хочешь за спички, краску, сахарин.
— Да, Ниночка, говори.
— И брось ты горевать — сидит как в воду опущенная, — утешали ее женщины.
— Ну вот, я взяла две коробочки спичек, пакетик краски и сахарин, — показывала ей Тэкля, держа в руках. — Сколько за это хочешь?
Нине вдруг стыдно стало что-то просить, назначать цену. Словно она и в самом деле торговка, приехавшая из города. Эти женщины были к ней так добры. После того, что здесь произошло, просто невозможно было торговаться с ними.
— Сколько дадите, — не глядя ни на свой товар, ни на Тэклю, ответила Нина.
— Ну, а за это сколько?
— Сколько дадите…
Тетка Ева, видя такое состояние Нины, сказала бабам:
— Вы ей жирами… Понемногу, сколько сможете… Что-нибудь другое ей тяжело будет нести. Лучше жиры.
— Ну вот, хорошо…
— Не обидим… Спасибо, — благодарили бабы.
Вскоре они ушли, и в хате без них стало тихо и пусто, Нина, грустная, сидела на лавке.
Тетка Ева что-то говорила ей, но Нина не слушала. Поужинала и полезла на печь.
Старалась отогнать от себя мысли, сомнения, старалась уснуть, и вскоре сон сморил ее.
Проснулась, когда уже было светло. Пошевелила рукой, ногой — они уже не так болели. И на сердце было спокойнее. Может, и правда ничего плохого она не сделала…
Оля снова пела свои песни, Вера сидела у стола, читала какую-то книжку, Костя ходил взад-вперед по хате — от кровати к печке и обратно.
Вошла тетка Ева с белым узелком под мышкой.
— Ходила вот к Стэфке за твоим салом, — сказала она. — Боялась, чтоб не выкинула какой фокус. Бери, два кило, — положила она узелок на лавку.
Смеясь, тетка стала рассказывать, как отдавала ей Стэфка сало.
— Она сказала отцу, что купила кофточку и покрывало за килограмм, — громко говорила тетка. — А еще килограмм — украла… Как вор, вынесла тайком.
Это развеселило Нину.
А днем стали приходить бабы, приносить плату за остальное.
Нина складывала свою выручку в мешок, и он становился все тяжелее и тяжелее.
«Ничего, донесу», — думала она. Ей уже хотелось поскорее идти домой, решила, что завтра утром пойдет, сказала об этом тетке.
— А может, еще немного отдохнула б, отъелась бы, — сказала та.
— Некогда отдыхать, дома у нас, сами знаете, совсем пусто. Я, может, скоро еще раз приду, жить как-то нужно… Может, придем с мамой, когда Миша поправится.
— Ну, как знаешь, — ответила тетка.
Остаток дня и весь вечер Нина лежала на печи, смотрела на все, что делалось в хате.
Олечка играла в куклы — пеленала деревянный чурбачок и все пела. Костя сновал по хате, и Олечка то и дело на него покрикивала:
— Куда полез, дурак! Не тронь, отойди!
Вера снова где-то бегала по деревне, а тетка хлопотала по дому.
Вечером она стала перевязывать свою ногу, и Нина увидела, какая она у нее красная, толстая, вся в болячках.
— А что, тетя, ее нельзя вылечить? — спросила Нина.
— Ах, Ниночка, чего только я с ней не делала! Перед войной уже немного лучше стало, доктор в Плуговичах был понимающий, какой-то мази дал, но его немцы убили — он был еврей. А теперь где ты ее лечить будешь, разве у знахарок, но я им не верю.
Тетка намочила тряпочку в каком-то отваре, обернула ею ногу.
— Вот траву прикладываю, но помогает слабо.
Перевязав ногу, она стала укладывать детей. Подвела Костика к тазику, умыла его теплой водой. Мальчик послушно подставлял лицо под мокрую руку матери.
— Ну вот, и чистенький будешь, и красивенький, — приговаривала тетка. Причесала русые волосы мальчика, поцеловала его.
Нина с удивлением наблюдала, как ласкала тетка мальчика. Значит, она все-таки любит его, жалеет.
Дети уснули, а Нина, лежа на печке, смотрела, как тетка пряла лен.
— До войны во всем покупном ходили, — говорила тетка, — а теперь вот снова — и прясть нужно, и ткать. Вернемся еще и к лучине, наверное… Очень уж трудно стало доставать керосин.
— И у нас в городе тоже все по-допотопному пошло, — сказала Нина. — Ни трамвая, ни электричества. Кино только для немцев. Школ нет. Это же нашему Вите еще в прошлом году в первый класс нужно было идти…
Тетка перестала прясть. О чем-то задумалась. Потом сказала:
— И Верка вон по селу бегает… А ей тоже учиться надо бы.
Еще не рассвело, когда Нина покидала деревню. Нарочно вышла рано, чтоб больше было светлого дня на дорогу. Мешок за плечами был довольно емкий — килограммов пять, еще тетка дала кусок сала. Нина не хотела брать, отказывалась, потому что тогда выходило что тетке она дала не гостинец, а тоже продала, как и всем. Но тетка насильно положила сало в мешок.
Когда шла деревней, в домах еще горели огни, из труб вились дымки — светлые на темном небе, мычали в хлевах коровы, скрипели журавли колодцев.
Светать стало, когда подходила уже к лесу. Он стоял, припушенный инеем, глубоко в снегу, и снег был белый, как крахмал, слегка подсиненный рассветом.
Дорогу в лесу обступали елки. Их ветви гнулись от огромных белых шапок снега: иногда он осыпался с них белой пылью, а вокруг стояла глубокая тишина.
Нина настроилась на длинную дорогу, знала, что ей будет трудно, но пока шла довольно легко, даже любовалась окружающим. Но скоро почувствовала, что веревка от мешка врезается в плечи. «Тяжелый, холера», — подумала она про мешок. Но в этом была и радость. Она хорошо наторговала. Сколько Нина помнит, мать никогда столько не приносила, да еще одного сала. Сколько можно будет купить за него картошки!
Уставать было рано — вся дорога впереди, и Нина удобнее устроила мешок за плечами, подложила под него руки и так прошла еще километра два. И вдруг будто ее ударили, будто что-то свалилось ей на плечи — мешок потяжелел, ноги ослабели.
«Что же это такое? — думала Нина. — Почему я так быстро устала? Здесь ведь и полпуда нет… Не такой уж это большой груз…»
Она пошла медленнее, стараясь ровнее дышать, но все равно чувствовала, что слабеет с каждым шагом.
«Может, это оттого, что переболела у тетки? — думала она. — Мне ведь было очень плохо, даже есть не хотелось. Или хорошо не отдохнула?»
Она остановилась. Постояла с минутку, но это принесло мало облегчения.
Нина снова пошла, но уже не видела вокруг себя зимней красоты, видела только дорогу, бесконечную белую дорогу, которую она должна осилить, пройти своими ногами. Эта дорога была теперь ее врагом. Она отнимала силы, приносила страдания, и мешок теперь казался намного тяжелее, чем вначале, тяжелое было все: и собственные плечи, и руки, и одежда.
Она совсем выбилась из сил и прилегла, прилегла прямо на снег у дороги. Всем телом чувствовала его — твердый и холодный, непривычно было видеть его перед самыми глазами, и лес опрокинулся над ней — высоко поднимались на длинных стволах заснеженные вершины сосен.
Она отдыхала. «Вот так полежать бы часок, может, и вернулись бы силы», — думала Нина.
Но долго лежать было нельзя, она могла простудиться, да и время шло, если она будет подолгу отдыхать — домой ей сегодня не добраться.
Нина заставила себя подняться. После отдыха какое-то время идти было легче, но вскоре задохнулась снова. Снова заболело в груди, в висках застучало, перед глазами поплыли красные, зеленые круги.
И снова она легла. Снова у ее лица был снег, а над нею лес с вершинами сосен. Вокруг стояла глубокая тишина — ни звука, ни шороха. Нина знала, что вокруг на несколько километров не было ни одной живой души, и если б умирала она, никто не пришел бы ей на помощь.
Она теперь отдыхала через каждые двести метров. Полежит, отдохнет — и снова идет. Снова полежит, снова поднимется. Так она вышла из леса. Так перешла поле, доползла до Плугович.
В Плуговичах села на скамейку возле чьей-то хаты, сняла мешок, положила рядом с собой, прислонилась к стене.
Что делать дальше? Если едва дошла до Плугович, то как добраться до шоссе? Ей лишь бы дойти до шоссе, которое ведет в Минск. Там ходят машины, там бы она снова подъехала. Но как добраться до шоссе? Она уже понимала, что сил у нее не хватит, ночь застанет в лесу, а там нигде рядом и жилья нет. Ночевать в Плуговичах? Отдохнуть? А завтра с новыми силами двинуться дальше? Нет, она не может так задерживаться в дороге. Дома ведь ждут… Да и проситься ночевать у чужих людей, отойдя от родной деревни только семь километров, как-то нелепо.
И она решила идти. Может, доберется как-нибудь до шоссе, может, кто подвезет.
Она снова взвалила мешок на плечи. Пошла, так же часто останавливаясь, намечая себе, сколько пройти, прежде чем отдохнуть.
«Вон до той хаты дойду, а там постою, — говорила она себе. — Вон до того столбика нужно дойти».
Возле последней хаты, за которой начинался тракт, остановилась. Стояла у дороги, держа мешок за веревку, как дитя за руку.
Мимо прошла женщина в полушубке, в валенках, пробежала лохматая собака, над полем кружилась, громко каркая, ворона, села темным пятном на снег.
Нина позавидовала и женщине, и собаке, и вороне.
Им хорошо, легко… Они дома…
Стала замерзать, стучала одной ногой о другую, дышала на руки. Уже не ожидала чуда, стояла, и все, а что она могла делать?
И вдруг увидела лошадь, запряженную в сани. Лошадь резво бежала по хорошо укатанной дороге. В санях сидел пожилой мужчина, погоняя лошадь поводьями.
Нина вышла на середину дороги.
— Дяденька, может, подвезете? — умоляюще посмотрела она на мужчину.
Тот остановил лошадь.
— Садитесь, — сказал добродушно.
Нина вместе с мешком повалилась на солому, и лошадь снова резво побежала, разбрасывая копытами снег.
— Далеко идете? — спросил мужчина.
— Мне до Валерьянов, — ответила Нина. — Там уже я на машине подъеду. А теперь до Валерьянов бы добраться.
— До самых Валерьянов-то я не еду, версты три придется вам пройти, — сказал мужчина.
— Ну, три версты — это ничего. Три версты я дойду, а то устала очень, — оправдывалась Нина.
Мужчина подстегнул лошадь, и та побежала еще резвее. Нина не верила своему счастью. Ей вспомнились поговорки, которые часто любила повторять мама: «Бедный — ох, ох, а за бедным бог» или «Даст бог день, даст бог и пищу». Мать, конечно, не верила в бога, даже детей не крестила, хотя, когда Нина родилась, еще многие крестили детей. Говорила же мать так потому, что верила: пока человек жив — он всегда что-то придумает, чтоб выбраться из беды. Верила и в случай, который приходит на выручку в трудный момент. В их жизни таких случаев было немало. Иногда в доме нет ни крошки хлеба, ни картошины, но глядишь — что-то подвернется, и поели. Одним словом, пословицы матери убеждали, что человека в тяжелый момент выручает счастливый случай. Вот и теперь такой случай сжалился над Ниной, послал ей эту рыжую лошадку.
Мужчина расспросил Нину, откуда она, зачем сюда приходила, и, удовлетворив любопытство, отвернулся, поднял воротник.
И Нина плотнее запахнула свой жакет, ноги прикрыла соломой.
Отдохнув в санях, три версты до шоссе одолела легче, чем ту дорогу до Плугович, хотя раза два отдыхала. Ела снег, выгребая, который почище, — мучила жажда.
Когда вышла на шоссе, показалось, что она уже дома. Самое тяжелое — позади. Теперь нужно только подождать, когда будет идти машина, и попроситься. Если повезет, часа через три может быть в городе.
Она перешла на другую сторону шоссе, прислонилась спиной с мешком к столбу и стала ждать.
Как назло, шоссе будто вымерло. Не везло Нине. И все же она не очень беспокоилась, не могла допустить, что попутной машины не попадется. Шоссе обычно гудело с утра до вечера, какая-то машина появится и теперь, возьмет ее, ведь иначе ей до города не добраться.
Наконец далеко на горизонте появилась живая точка. Нина с надеждой стала ожидать, даже отошла от столба, и мешок снова обвис на спине тяжелым грузом. Машина то скрывалась за холмами, то вползала на них. Вот уже хорошо виден крытый брезентом верх. Нина подняла руку, но машина, не сбавляя скорости, пронеслась мимо, только бензиновый перегар какое-то время висел над шоссе, пока и его не разогнал ветер.
Спустя несколько минут проехала легковая машина. Нина даже не голосовала, она знала, что в легковых машинах ездят офицеры, не будут же они подбирать людей на дорогах, да и сама Нина не очень-то хотела в их компанию.
Машины стали проезжать чаще. То с грузом в кузове, то крытые брезентом, но ни одна из них не остановилась.
Нина с обидой и завистью смотрела им вслед. Представляла, как эти машины будут въезжать в город, от которого еще так далеко она.
Смеркалось. День кончался. Значит, снова в дороге ее застанет ночь. Стало тревожно: что она будет делать?
Из-за пригорка показалась еще одна машина. Нина уже не верила, что она остановится, машинально подняла руку. И вдруг шофер затормозил.
Нина бегом бросилась к машине, боясь поверить удаче.
В кабине сидели два немца в зеленых шинелях, в теплых шапках. Один за рулем, другой возле него с сигаретой в зубах. Оба весело уставились на Нину.
— Масле, яйки? — спросил тот, что был за рулем.
— Масле, яйки никс, — подделываясь под их разговор, ответила Нина. — Марки… Марки вот, — похлопала Нина себе по карману.
— Э-э, марки… Марки шайзэ, — сказал второй немец. — Маслё, яйки, ко-ко-ко.
Он наклонился к Нине, и она почувствовала запах водки.
«Пьяные», — подумала она.
— Но у меня нет яиц, — с отчаянием сказала Нина. — Если б были — отдала б, лишь бы довезли…
Немцы что-то залопотали между собой, потом тот, что был за рулем, показал Нине на кузов.
Второй раз ее просить не нужно было. Она быстро побежала к кузову, шмыгнула под брезент. Поехали.
Теперь часа два — и она в городе. Мать заждалась, беспокоится, а у нее все хорошо, приедет и привезет сало, вот будет радость!
Под брезентом было темно, и вначале Нина не могла рассмотреть, что там лежит, потом глаза немного привыкли, и она увидела ящики, на них было что-то написано по-немецки. Возле самой кабины большой грудой лежали какие-то вещи. Одежда, что ли? Нина подползла ближе. Солдатские шинели! Вот роскошь! Она сейчас закутается в них и будет сидеть, как пани.
Нина сняла с плеч мешок, положила возле себя. Шинели были старые, от них несло плесенью, но Нина одну накинула на себя, второй укрыла ноги. Прилегла, облокотившись на мешок.
Сумерки сгущались, но теперь ей не было страшно. Она едет! Ей тепло! Она скоро будет дома! Что это — снова тот счастливый случай, который в трудную минуту приходит на выручку? Снова это: «Бедный — ох, ох, а за бедным бог»? Ну, как иначе объяснить эту машину с шинелями?
Ее стало клонить ко сну, и она вскоре задремала, а потом уснула, даже видела сны. Будто она в школе, учитель вызвал ее к доске, а она не выучила урок, и ей стыдно. Она хочет оправдаться, объяснить, почему не подготовила урок, хочет рассказать, как ходила в деревню за продуктами, но почему-то не находит нужных слов.
Потом будто она идет по городу, а город мертвый, кругом пустые обгоревшие дома, на улицах — какие-то узлы с одеждой, стоит швейная машинка, бродит белая свинья с лошадиной головой. И нигде ни души. Нине делается страшно, она хочет кого-то позвать, открывает рот, хочет закричать — и не может, пропал голос. Хочет убежать, но ноги подгибаются, не идут. Она делает шаг — и падает. Поднимается, делает еще шаг — и снова падает.
Когда машину подбрасывало на ухабах, она просыпалась. Щупала вокруг себя руками, искала мешок — находила и успокаивалась. Прикосновение к мешку было особенно приятным. Она терла глаза, отгоняла сон, но урчание машины укачивало, и она снова засыпала.
Проснулась окончательно оттого, что машина не ехала, стояла. Возле нее топали, громко разговаривали немцы. Кто-то, не иначе какой-то начальник, громко кричал на кого-то, ругался.
Нина выбралась из шинелей, взяла в руки свой мешок. Сидела, смотрела на дверцу в брезенте и не знала, что ей делать — слезать или сидеть тихо.
«Где мы? Что там такое? — думала она. — Остановились на дороге или уже приехали?»
Тяжелые шаги затопали совсем рядом. Кто-то отвернул брезент. В глаза ударил свет фонарика. Она невольно подняла руку, закрыла лицо.
Тот, кто светил, увидев Нину, стал ругаться еще яростней. Это был тот самый начальничий голос, который Нина услышала, когда проснулась.
— Р-рауз! Вэк! Доннэр вэтэр! — кричал немец на Нину. — Партизан?!
Таща за собой мешок, Нина подалась к брезентовой дверце. Пока слезала, немец не переставал ругаться.
Затекшими ногами ступила на дорогу. Машина стояла у въезда в город. Он темной массой возвышался перед ними, без единого огонька.
Возле машины ходили два немца с автоматами на груди. Шофер и тот, второй, который ехал с ним в кабине, стояли навытяжку возле машины.
Немец с фонариком толкнул Нину в спину, приказывая идти вперед. Подтолкнул к шоферу и к тому, другому немцу. Тыкал в Нину пальцем, тряс кулаком перед лицами немцев и все ругался, кричал. И часто слышны были слова «шнапс» и «партизан».
Нина догадалась, что это, видимо, пост при въезде в город задержал их машину. Очевидно, офицер ругает немцев за то, что они пьяные и везли Нину. Так боятся партизан, что каждый наш человек им кажется партизаном.
Уже давно стемнело, но вокруг был белый снег и в небе висел холодный серп месяца. При этом свете Нина видела испуганные лица немцев, которые везли ее, злое лицо офицера и застывшие лица двух немцев с автоматами, готовых выполнить любой приказ.
Наконец офицер выдохся, даже немного успокоился. Что-то скомандовал немцам, которые везли ее. Те быстро шмыгнули в кабину, зарокотал мотор, машина тронулась и вскоре исчезла в темноте городской улицы.
Нина тоже хотела идти, но немец схватил ее за руку.
— Хальт! Партизан? Динамит? — дернул он за мешок.
Она вначале не поняла, а потом засмеялась:
— Никс динамит… Здесь эссен… Дома киндер малые, — показала она рукой на город.
Немец вырвал у нее из рук мешок, бросил тем двоим, с автоматами. Один из них стал развязывать.
— Никс динамит, — говорила Нина, подбегая к солдатам. — Здесь эссен, эссен, — повторяла она.
Немец долго возился, развязывая узел. Нина с тревогой следила за его большими руками. Наконец развязал, засунул руку в мешок, вытянул оттуда кусок сала, который положила тётка Ева.
— О, шпэк! — весело сказал он.
Офицер, который все время стоял в стороне, подошел к ним, посветил фонариком внутрь мешка.
— Шпэк, — подтвердил и он, потом улыбнулся, что-то сказал тому, который развязывал. И тот тоже рассмеялся, что-то весело стал говорить офицеру.
У Нины отлегло от сердца. Смеются… Может, ничего плохого ей не сделают…
Солдат, который держал мешок, повернулся к ней.
— Рауз! Вэк! Бистро — взмахнул он рукой перед ее лицом.
Нина хотела взять свой мешок, чтоб выполнить это «рауз» и «вэк», значение которых она хорошо понимала, но немец отодвинул мешок к себе за спину, а Нину толкнул в грудь.
Теперь она все поняла. Немцы хотят забрать ее мешок. А ее отпускают, гонят. У нее потемнело в глазах, тело покрыла испарина. Она как кошка бросилась на свой мешок, вцепилась в него обеими руками.
— Там дети, киндер, — захлебываясь словами, заговорила она. — Отдайте, там дети, киндер…
Но немец одной рукой тянул мешок к себе, а второй толкал Нину в грудь.
— Вэк! Рауз! — злобно говорил он.
— Что вы, пан, я не могу отдать… Не могу… пустите, — в отчаянии повторяла Нина.
Она называла немца паном, просила его. Ей было гадко, противно, что она так просит, что говорит немцу «пан». Но как еще спасти мешок?
Она изо всей силы держала мешок, боялась и на секунду выпустить его из рук, думала, что если выпустит его хоть на секунду — все пропало.
— Доннэр вэтэр! — ругался немец. Он старался оторвать Нинины руки от мешка, но она держала его изо всех сил, не выпускала.
Немец дергал мешок, надеясь вырвать его из рук Нины, но она моталась вместе с мешком, и вырвать его у нее казалось невозможным.
— Сакрамэнто! — выругался немец и схватил автомат. Он что-то сердито кричал. Нина поняла одно только слово: «шиссен» — «стрелять». Немец пугал ее, что застрелит.
— Ну и стреляй, сволочь, стреляй! — крикнула Нина.
И в самом деле, ни автомат, ни угрозы немца не испугали Нину. Самое страшное теперь для нее было — лишиться мешка. Она и представить себе не могла, как с пустыми руками придет домой.
Офицер, глядя на борьбу солдата с Ниной, вдруг захохотал, сказал что-то второму солдату. Тот без особой охоты подошел, тоже взялся за мешок. Немцы вдвоем потянули мешок и Нину, которая все не выпускала его из рук. Они тянули ее куда-то в сторону от дороги. Тянули, проваливаясь в снег, и Нина тянулась за ними. Она упала, но мешка не выпустила. Снег набивался в рукава, таял на лице. Она давилась снегом, слезами и кричала:
— Помогите, люди! Помогите! Гады, сволочи… Не отдам!.. Не отдам!..
Она чувствовала, как слабеют пальцы. Еще немного, и она выпустит мешок. И это ей было страшнее всего.
А немцы тянули и тянули ее вместе с мешком. Еще шаг, еще. Нина чувствует, как мешок ускользает у нее из рук, последнее усилие — сжать сильнее пальцы, но силы иссякли.
Она упала лицом в снег и громко заплакала. Ей казалось, что она плачет так громко, что ее слышит весь город, весь мир. Такой боли, такой обиды Нина еще никогда не знала, не знала, что они, такие, есть на свете.