— Ее обвинили ложно, и началась смута, повествует легенда дальше. Покарай взамен меня, сожги заживо или покарай себя. Ведь твои пренебрежение и презрительное равнодушие понудили нежную женскую душу Геруте искать утешения.
— Королева — моя, как бы гнусно ты ни использовал ее и как бы ты ни чернил брак, о котором она говорила лишь то, что льстило тебе и извиняло ее мерзкое кровосмесительное падение. Смирись с ее потерей, Фенгон, как и с потерей своей доброй славы. Во имя истины и порядка вы оба должны понести кару. Я позабочусь, чтобы твои поместья в Ютландии были конфискованы, а всякие права на королевские прерогативы уничтожены.
— Прерогативы, которые по праву наследства принадлежат Геруте больше, чем тебе, — перебил Фенгон.
Горвендил отмахнулся от этого аргумента.
— Ты будешь скитаться нищим бродягой, Фенгон, а клеймо стыда и коварства, каким наградят тебя мои наемные языки, превратят твоего будущего убийцу в героя. Ты будешь ниже грязи, потому что у грязи нет имени, чтобы его опозорить. Гори, если уж хочешь гореть, от мыслей, что прекрасная Геруте все еще жена мне, как бы ни терзали и ни удручали ее те шипы раскаяния у нее в груди, которые помогут ее изъязвленной душе петь на Небесах по завершении всех наших ничтожных испытаний.
Его мысли продвинулись дальше. Фенгон чувствовал, что в удлиненных ледяных глазах брата он не более чем комар, которого прихлопнут… уже прихлопнули, и он уже всего лишь крохотный мазок на этой странице истории. Горвендил снисходительно объяснил ему:
— Былым хитроумным способам отмщения в нашей христианской эре места нет; ее судьба останется той же, какой оставалась тридцать лет: быть моей неизменной супругой. Ты ошибаешься во мне, мой кровосмесительный завистливый брат, если думаешь, будто я уступаю тебе даже в любви к Геруте. Но моя любовь так же тверда и чиста, как твоя распутна и лишена корней. Хотя ты низок, опоры снизу у тебя нет, моя же широка, как вся Дания. Ха!
Горвендил одержал верх почти с таким же торжеством, с каким отрубил ступню короля Коллера. Фенгон ощущал, как его кровь неудержимо хлещет из раны. Быть разлученным с Геруте… После какого-то срока горя и раскаяния ее податливая добросердечная натура вновь найдет убежище в муже, а ее слабая плоть и кроткий разумный дух вернут ему все, что принадлежало ее любовнику. Этот царственный мясник разделал его до самой сердцевины — до беспомощного бунта. Пока. Выпотрошенный так, что не осталось и тени надежды, Фенгон почувствовал, как его душа перешла от свойственной людям смешанности к твердокаменности воинства Дьявола, зачерненная слепой клятвой не сдаваться. Он отрывисто поклонился:
— Так я жду твоего решения.
— Подожди в молчании. Государственные заботы, прием польского посольства призывают меня сейчас к более широким и более достойным делам, чем это тройное предательство, которое поистине надрывает мне душу. Я не черпаю ни малейшей радости из мысли, что все мужчины — помои и женщины тоже и что королевские любовь и милости порождают сладострастную неблагодарность.
— Молю тебя, благочестивый мой брат, посади меня на кол, если так тебе угодно, но пощади голову услужливого старика и избавь королеву от публичного позора, оставив придуманные тобой наказания в тайне. Она всегда так невинно гордилась своим положением лелеемой дочери Родерика.
— Только я решаю, о чем оповещать, а о чем нет, и любые твои суждения о королеве — это подлая наглость. Я ведь тоже ее знаю, не забывай. Я поклялся у алтаря лелеять ее. Больше не говори со мной. Я проклинаю тебя, брат, и чудовищную шутку, которую сыграла природа, дав нам появиться на свет из одной утробы.
* * *
Прогнанный с позором Фенгон оставил короля в аудиенц-зале, чувствуя, как внутри него все преображается — как по ту сторону гнева открываются холодные дали, которые его мысль покрывает с молниеносностью выпадов опытного дуэлянта. Кости сущего обнажились. Геруте более не представлялась ему la princesse lointaine [15], или Образом Света, но сокровищем, которое он должен снова отнять, территорией, которую не должен потерять. Однако он по-прежнему не представлял себе, что должен делать, но в любом случае — не останавливаться ни перед чем. Точно запущенный сокол, его ум парил неподвижно, вглядываясь черными, освобожденными от колпачка глазами в каждый клочок земли внизу — расширенный разделением на множество быстро оцениваемых кустов, где могла таиться жизнь.
Выйдя из аудиенц-зала, он увидел, как всколыхнулся занавес возле двери, и не прошел и десяти шагов по пустой аркаде, как рядом с ним оказался хрипло дышащий Корамбис. Старик слышал все и был вне себя от ужаса. Зеленая коническая шляпа исчезла с его головы, и седые волосы дыбились вокруг лысины, словно разбегаясь в панике. Лихорадочные красные пятна на пергаментных щеках выдавали отчаянное волнение, однако его голос, его главный инструмент, во всей полноте обрел былой тембр, юношески настойчивую дикцию, воскрешенную шоком.
— Он будет сидеть за обедом три часа, — сказал он, словно продолжая стремительный разговор. — Поляки пьют усердно и долго ходят вокруг да около, прежде чем перейти к делу. Он отяжелеет от вина. И не сочтет нужным тотчас же разделаться с нами и с королевой, настолько он убежден в незыблемости своей власти. И, готов спорить, он отправится вздремнуть в яблоневом саду, как обычно. С тех пор как годы начали давать о себе знать, у него вошло в незыблемую привычку предоставлять своим бдительным глазам и мозгу отдых от просьб горожан и придворных, посвящая час, а если удастся, то и два дневному сну с апреля по октябрь и даже в ноябре, которому только что положил начало День Всех Святых, побеждая наступающие холода с помощью мехов, или толстых шерстяных тканей, или колпака плотной вязки на голове, хотя в летние жары этого не требуется…
— Да-да. Что дальше? Меньше говорено, больше сказано, Корамбис. Здесь нас могут увидеть и подслушать.
— …в беседке, бельведере или миловиде, как сказали бы другие, или под навесом, построенным для этой скромной цели из нетесаных бревен и досок, почти не тронутых рубанком, возле южной стены среднего двора, чтобы использовать тепло нагретых камней, в яблоневом саду по эту сторону рва, но по ту сторону стены среднего двора, как я уже сказал, в любую, кроме самой уж скверной погоды, даже во время дождя, но только без сильного ветра, так его величеству нравится воздух яблоневого сада, весной белый от цветочных лепестков, гудящий пчелами, а потом в густой зеленой тени, а теперь благоухающий осыпавшимися плодами и осами, что питаются паданцами…
— Ну, говори же, Бога ради!
— Там он будет спать один, никем не охраняемый.
— А, да! И вход?
— Единственная винтовая лестница, такая тесная, что два человека не могли бы на ней разминуться, ведет из покоев короля к узкой двери, ключи от которой есть лишь у очень немногих, в том числе у меня, на случай, если понадобится без отсрочки доложить ему о военном или дипломатическом кризисе.
— Дай его мне, — сказал Фенгон и протянул руку за ключом, почти не бывшем в употреблении, который Корамбис дрожащими пальцами кое-как снял с кольца. Ладонь Фенгона запачкала ржавчина. — Сколько у меня осталось часов до того, как он уснет?
— Господа из Польши, как я уже упоминал, склонны говорить не о том, уклоняться от темы и пускаться в споры до такой степени, что невозможно точно сказать…
— Прикинь. От этого могут зависеть наши жизни.
— Три часа во всяком случае, но меньше четырех. День для осени теплый, и он не захочет ждать, чтобы сумерки принесли вечерний холод.
— Этого времени мне хватит, чтобы съездить в Локисхейм и обратно, если помчусь, как сам Дьявол. У меня там есть субстанция, чьи свойства подходят для этого случая. Он всегда один?
— Его защищает ров, и он, который всегда на людях, наслаждается тем, что в этот час его никто не видит.
— Я смогу пройти через королевские покои, спуститься и выждать.
— Государь, а если тебе кто-то встретится?
— Скажу, что ищу королеву. Тот, от кого требовалось хранить нашу тайну, теперь ее знает.
— Надо ли мне оповестить королеву о том, что только что произошло?
— Ничего ей не говори! Ни-че-го! — Старик охнул, так крепко Фенгон сжал его плечо. — Ее надо держать в неведении ради нее и нас. Только неведение убережет чистоту ее сердца и поведения. Поляки задержат его на несколько часов, но бди и не позволяй ей встретиться с ним, иначе он может открыть ей глаза и нанести рану, вырвав крик, который выдаст нас всех. А теперь скажи мне, можно ли вернуться из сада в замок каким-нибудь другим путем?
Корамбис задрал растрепанную большую голову — тыкву, нафаршированную интригами пяти десятилетий датского правления. Даже на краю собственного четвертования он наслаждался причастностью к заговору. И ответил:
— Подъемный мост, по которому в сад через ров переходили сборщики плодов, уже поднят и закреплен цепями на зиму. Однако (забрезжил смутный свет) из нужника конюхов в конюшне вниз ведет узкий сток. В него можно проникнуть снизу и влезть наверх. Но для вельможи нечистоты…
— В этой тонкости я разберусь сам. Расстанемся без промедления 'в надежде снова встретиться, если не в этом мире, то в беспредельном будущем.
Фенгон стал бесчувственным оружием в собственной яростной хватке. Он сам оседлал своего коня, к счастью, самого быстрого в его конюшне, вороного арабского жеребца, чья морда уже подернулась сединой. Он возился с пряжками, проклиная Сандро, который управлялся с генуэзским седлом так любяще и ловко. Наконец, усевшись в седло и миновав надвратную башню, он карьером промчался все двенадцать лиг до Локисхейма через лес Гурре и дальше, так что его конь был весь в мыле, а он — в поту под жаркой одеждой. Его слуги изумились его появлению — ведь уехал он на заре этого же дня, — обернули дрожащего скакуна попоной и напоили его, а Фенгон сразу кинулся в дом.
То, что он искал, было спрятано в резном сундуке с веревочными ручками, стоявшем под скрещенными алебардами. Когда он открыл застежки в форме рыбок и откинул крышку, изнутри сундука пахнуло йодистым ароматом Эгейского моря. Почти на дне, под слоями сложенных шелков и резных фигурок из слоновой кости и кедра (запас сокровищ на случай, если его ухаживания за Геруте потребуют и их) он нашел массивный крест из нефрита, греческий, так как его поперечины были одинаковой длины. Подарок знатной дамы. «На случай, если тебе повстречается враг», — томно объяснила она. Он был тогда моложе и, пытаясь взять галантный тон, сказал какую-то глупость: дескать, ему не страшны никакие враги, пока она остается его другом. Она была старше его и пренебрежительно улыбнулась его лести. В Византии само собой разумелось, что и жизни, и любови просто кончаются. Она сказала: «Подобно тому как крест знаменует и агонию смерти, и обещание жизни вечной, так и сок хебоны объединяет эссенции тиса и белены с другими ингредиентами, враждебными крови. Введенный в рот или ухо, он вызывает мгновенное свертывание — бешеный брат медленно подкрадывающейся проказы. Смерть быстра, хотя наблюдать ее ужасно, и неизбежна».
В одной из равных поперечин креста, тщательно выдолбленной и запечатанной пунцовым воском, был спрятан узкий флакончик венецианского стекла. Фенгон счистил воск кончиком кинжала, и флакончик выскользнул наружу. Смертоносная жидкость за долгие годы дала коричневый осадок, но едва —он встряхнул флакончик, как она стала прозрачной, чуть желтоватой, и даже в сумраке низкой комнаты флакончик словно засветился. А что, если она лгала? Она ведь лгала очень часто. Лгала просто так — из чистого удовольствия творить множественные миры. Руки Фенгона затряслись в такт его прерывистому дыханию, когда он подставил жидкость свету, а потом засунул флакончик во внутренний карманчик своего дублета. Его ягодицы и кожа с внутренней стороны бедер саднили, спина в крестце разламывалась после тряской скачки. Он же стар, стар; он промотал свою жизнь. Он почувствовал, что от него разит старостью, давно не ворошенной прелой соломой.
Скачка назад в Эльсинор высосала все силы вороного. Фенгон хлестал состарившегося жеребца немилосердно, выкрикивая клятвы, вопя в ничего не понимающее ухо, снаружи настороженное, волосатое, внутри лилейное, оттенка человеческой плоти, что отправит его — если сердце у него выдержит — на сочное пастбище с табунчиком пухленьких кобылок. Отозвавшись на оклик стража, не сбавляя галопа, Фенгон прогремел по мосту через ров под поднятой решеткой ворот, под надвратной башней во внешний двор, по одной стороне которого тянулись конюшни. Там не оказалось ни одного конюха: вот и хорошо, свидетелем меньше, если будут искать свидетелей. Он сам отвел жеребца в стойло. Погладил черную морду, всю в хлопьях пены, окровавленные ноздри и шепнул ему: «Пусть и у меня хватит сил». Две поездки, обычно по два часа каждая, заняли меньше трех. Отражение Фенгона — в лиловом лошадином глазу, осененном длинными ресницами, выглядело укороченным, приземистым — бородатый тролль.
Спешенный, ощущая воздушную легкость в голове, он на подгибающихся ногах никем не замеченный проскользнул вдоль внутренней стены малого зала, поднялся по широким ступеням лестницы, за долгие века истертым до ребристости, и через пустую приемную вошел в большой зал — и опять вверх по лестнице со всей осторожностью, через аудиенц-зал, а оттуда в личные покои короля и королевы с еловыми полами. Из дальней комнаты до него донеслись звон лютни и переплетающиеся жиденькие голоса флейт — королеву и ее дам услаждали музыкой, пока они трудолюбиво склонялись над пяльцами. Быть может, королевские лакеи собрались там под дверями послушать. Со змеиной бесшумностью Фенгон скользнул через пустой солярий брата и нашел арку, низенькую, точно церковная ниша, в которую ставят чашу со святой водой. За ней начиналась винтовая лестница. Он все время задевал стену, такой узкой она была, освещенная единственной meurtriere [16] на полпути вниз. Вертикальный вырез пейзажа — сверкающий ров, кусок соломенной кровли, дым от чего-то, сжигаемого в поле, — заставил его заморгать, а у него за спиной по вогнутой стене бежала отраженная водяная рябь.
Он спустился в колодец тьмы. Его шарящие пальцы нащупали сухие филенки и ржавые полосы железа. Дверь! Он поглаживал эти грубые поверхности в поисках замочной скважины, как поглаживают женское тело, ища потаенное узкое отверстие, дарующее отпущение. И нашел ее. Ключ Корамбиса оказался впору. Хорошо смазанные петли не скрипнули. Сад снаружи был пуст. Слава… кому? Не Дьяволу: Фенгон не хотел верить, что оказался навеки во власти Дьявола.
Греющий солнечный свет добывал золото из некошеной травы. Гниющие груши и яблоки наполняли воздух запахом брожения. Его сапоги давили разбухшие паданцы, оставляя предательские следы на спутанных сухих стеблях. Его колотящееся сердце оттеняло холодную, абстрагированную решимость его воли. Другого выхода нет, каким бы непродуманным и опасным ни был этот.
Он услышал шаги в стене над собой — такая близость во времени указывала на руку Небес. И присел за повозкой, в которую месяц назад складывали сорванные плоды, а теперь с крестьянской беззаботностью бросили тут на милость наступающей зимы. Он ощупал массивный крест, бугрящий его карман. Нефритовые края были обпилены, а поверхности отполированы до гладкости кожи, после чего на них вырезали кольцевые узоры, на ощупь казавшиеся кружевами. Он старался думать о светлой, розовой Геруте, но его душа была узко, мрачно нацелена на охоту, на то, чтобы сразить дичь наповал.
Из арки в нижней части стены сада вышел король. Его королевские одежды засверкали в косом солнечном свете. Лицо выглядело опухшим и усталым, нагим… он ведь не знал, что его кто-то видит. Фенгон извлек флакончик из поперечины креста и начал ногтем большого пальца высвобождать пробку — стеклянный шарик, удерживаемый на месте клеем, за долгие годы ставшим тверже камня. Может быть, ее не высвободить, может быть, ему следует тихо ускользнуть, не совершив задуманного? И что его ждет? Гибель. Но не только его — а и той, которая молила: «Защити меня». Стеклянная пробочка высвободилась. Тонкая пленка жидкости на ней обожгла ему указательный палец.
Из-за брошенной, рассохшейся повозки Фенгон смотрел, как его брат скинул мантию из синего бархата и набросил ее на изножье ложа из подушек, которое стояло на приподнятом полу беседки, будто на маленькой крытой сцене. Сюрко короля было золотисто-желтым, туника из белоснежного полотна. Подушки на ложе были зеленые. Свою восьмигранную, всю в драгоценных камнях корону он поставил на подушку возле своей головы и натянул на себя одеяло из грязно-серой овчины. Он лежал, уставившись в небо, словно переваривая сведения, что ему наставили рога и он должен обрушить на преступников сокрушающую месть. А может быть, переговоры с поляками проходили негладко. Фенгон испугался. Как быть, если расстроенный монарх вообще не уснет? Он взвесил идею кинуться в беседку и принудить Горвендила проглотить содержимое флакончика, влить яд в его вопящую красную глотку, будто расплавленный свинец в рот еретика.
Ну а если ничего не получится и на крики короля сбегутся стражники, тогда уделом Фенгона станет публичное растерзание его тела, чтобы другим неповадно было. В Бургундии он видел посаженного на кол заговорщика, вынужденного наблюдать, как собаки пожирают его кишки, вываливающиеся на землю перед ним. Верноподданная толпа зевак считала это превосходным патриотическим развлечением. В Тулузе ему рассказывали, как сжигали катаров, стянутых веревками, будто вязанки хвороста: только горели они медленно — сначала обугливались ступни и лодыжки. От людей, выживших после пыток, он слышал, что дух возносится на высоту, с которой безмятежно смотрит на свое тело и его муки, словно из Райских Врат. И теперь он ждал, колеблясь, а когда воробьи и синички на ветках у него над головой и вокруг перестали отзываться на его присутствие возмущенным чириканьем, словно завидев кошку, он вышел из-за повозки проверить, открыты ли еще удлиненные голубые глаза его брата. Если да, ему придется сделать вид, будто он пришел умолять о пощаде, и выждать случая насильственно влить яд.
Но из бельведера короля доносилось, заглушая гудение ос в сахарной траве, рокотание храпа, вдохов и выдохов сонного забвения. Фенгон приблизился — шаг за шагом по повисшим стеблям умирающей травы — с откупоренным флакончиком в руке.
Его брат спал в знакомой позе, свернувшись на боку, подоткнув под подбородок расслабленный кулак. Таким часто видел его Фенгон, когда сначала они делили кровать, а затем общий покой с двумя кроватями в пустынной Ютландии, где ветры делали сон тревожным. Фенгон, хотя и младший, просыпался очень легко. Горвендил ежедневно переутомлял себя, доказывая свое первенство, разыгрывая старшего, настаивая на своем преимуществе в играх и ученых поединках, в исследовании вересковых пустошей и голых вершин окружающих холмов. Горвендил, поглощенный набегами и веселыми пирами в подражание языческим богам, с женой, которую ютландские ветры иссушили, ввергли в непроходящий ступор, предоставил своих сыновей попечениям природы. И Горвендил в их заброшенности взял на себя родительские обязанности: командуя, но руководя, браня, но ведя своего менее внушительного и более стройного брата за собой через промежуток в восемнадцать месяцев между днями их появления на свет. По верескам, через чащобы в погоне за дичью с пращами и луками, деля с ним бодрящий морозный воздух и бегущее широкое небо. Разве в этом не было обоюдной любви? Увы, любовь столь всепроникающа, столь легко рождается нашей детской беспомощностью, что замораживает все действия и даже то, которое необходимо, чтобы спасти себе жизнь и обеспечить свое благополучие.
Словно сами по себе сапоги Фенгона всползли по двум ступенькам на возвышение, где король спал на боку, уткнув одряблелую щеку в подушку, подставляя ухо. Чтобы вылить в это ухо содержимое флакончика, Фенгону пришлось приподнять прядь светлых волос брата, все еще мягких и кудрявящихся там, где они поредели от приближения старости и тяжести короны. Ухо было симметричное, квадратное и белое, с пухлой мочкой, с бахромой седых волос вокруг воскового отверстия. Втянутый воздух застрял в зубах Фенгона, пока он лил в это отверстие тонкую струйку. Его рука не дрогнула. Ушное отверстие его брата — воронка, впитавшая ядовитые слова Сандро, спираль, ведущая в мозг и во вселенную, созидаемую мозгом, — приняло бледный сок хебоны, слегка перелившийся через край. Горвендил, не просыпаясь, неуклюже смахнул каплю, будто осу, потревожившую его сон. Фенгон отступил, сжимая в кулаке пустой флакончик. Ну, так кто теперь Молот? От стука крови у него подпрыгивали мышцы.
Он не решился снова воспользоваться винтовой лестницей, тесной ловушкой. Наверху он может столкнуться с лакеями или королевой, ее дамами, музыкантами. Пригнувшись пониже, он побежал вдоль вогнутой стены двора туда, где, как и обещал хитрый Корамбис, каменный желоб выбрасывал свое содержимое в ров, однако выступы и выщербленности в каменной кладке позволяли добраться до него и (Фенгон стиснул зубы и затаил дыхание, чтобы не ощущать смрада) взобраться вверх, топыря руки и ноги. Плюща, когда-то помогшего ему добраться до Геруте, тут не было, но за годы и годы моча разъела известку, и было куда ставить ступни. Вонючая слизь облепляла камни, между которыми в бессолнечных щелях размножались огромные белесые стоножки, ежедневно получая питательные нечистоты. Светлая дыра, к которой, извиваясь, всползал Фенгон, была узкой, но не уже сводчатого окна Геруте. Сквозь то он протиснулся, а теперь и сквозь это, будто жирный дым, клубящийся в дымоходе, будто экскремент, повернувший вспять, экскремент, потея, кряхтя и моля Бога или Дьявола, чтобы зов природы не привел в нужной чулан конюха или стражника именно в эти минуты. Не то в игру вступит его кинжал: одно убийство требует следующего.
Но никто не увидел, как он выбрался из нужного чулана. Он почистил мокрые вонючие пятна на тунике и штанах и поспешил вдоль стены двора и надвратной башни туда, где его вороной жеребец все еще раздувал ноздри, тяжело дыша. Он встал рядом с конем, чтобы запах лошадиного пота заглушил вонь его одежды, а потом громко позвал конюха, заручаясь свидетелем, что только сейчас прискакал в Эльсинор. Флакончик и нефритовый крест он при первом удобном случае обронил в ров. Хотя позже на досуге он мучился от раскаяния и страха перед ползучим правосудием Божьим, пока Фенгон не испытывал угрызений, а только облегчение, что все удалось. Его религия давно превратилась в холодную необходимость, форму поклонения удачным кувырканиям на костях сущих вещей.
Труп обнаружили, только когда прошел еще час и ничего не подозревавшая королева послала служителя разбудить ее мужа. Труп Горвендила, окоченевший, с налитыми кровью невидящими и выпученными глазами, лежал покрытый серебристой коростой, будто проказой: вся его гладкая кожа стала омерзительной, все соки в его теле свернулись. Фенгон и Корамбис, взяв на себя управление среди общего смятения, предположили, что ядовитая змея, гнездившаяся в некошеной траве сада, вонзила клыки в спящего прекрасного и благородного монарха. Или же недуг крови, невидимо набиравший силу, вдруг вырвался наружу — ведь последнее время король казался мрачным и удрученным. Как бы то ни было, несмотря на эту страшную беду, королевство, чьи чужеземные враги зашевелились, нуждалось в твердой руке, а сраженная горем королева — в утешении. Кто же, как не брат короля, чей единственный сын, принц, более десяти лет предается бесплодным занятиям в Виттенберге?
III
Король был раздражен.
— Я приказываю, чтобы он вернулся в Данию! — Клавдий заявил Гертруде. — Его дерзкое самоизгнание ставит наш двор в глупейшее положение, подрывает наше только-только начавшееся правление. И не возвращается он как раз поэтому. Хотя мы назвали его следующим, кто взойдет на престол, ибо наше собственное восхождение на таковой отчасти стало необходимым из-за его длительного отсутствия из Дании и по настоянию моих сотоварищей в совете знати, и оно было подтверждено тингом, поспешно созванным в Виборге, — несмотря на все это, он упорно и злобно отсутствует, а когда снисходит появиться, то выглядит раздерганным до грани сумасшествия. Так поздно он приехал на похороны отца и так торопливо уехал, едва великие кости были преданы земле, что его друг Горацио — превосходнейший малый, я пригласил его оставаться тут так долго, сколько он пожелает не отказывать королю в советах… так Горацио не успел даже свидеться с ним! Он пренебрег своим лучшим другом, а народ не составил о нем никакого впечатления, так мало он пробыл тут. Гамлет разыгрывает из себя призрака, неясное порождение слухов исключительно назло мне, поскольку народ всегда его любил, и его отсутствие из Эльсинора намеренно подрывает наше право на царствование.
Гертруда все еще не свыклась с тем, что ее возлюбленный способен говорить так длинно и так велеречиво. Теперь, даже когда они оставались наедине, он говорил так, будто их окружали придворные и послы — живые атрибуты власти. Прошли две недели с того дня, как ее муж погиб в яблоневом саду, совсем один, не получив отпущения грехов, будто какой-нибудь бедняк, добывавший пропитание на морском берегу или подобно лишенной души лесной зверушке, либо птице, разодранной острыми когтями. Уже, казалось ей, Фенгон стал дороднее, величавее. Коронуясь, он назвал себя Клавдием, а Корамбис, по примеру своего господина, обратился к имперской благозвучности латыни и взял имя Полоний.
— Я думаю, он вовсе не хочет причинить вред тебе или Дании, — без особой охоты начала она защищать своего сына.
— Дания и я, моя дорогая, теперь синонимы.
— Ну разумеется, и я считаю это чудесным! Но что до маленького Гамлета… Произошло слишком много перемен, а он, правда, обожал отца, как ни мало они имели общего в утонченности и образовании. Мальчику нужно время, а в Виттенберге он чувствует себя легко и спокойно, у него там друзья, его профессора…
— Профессора, проповедующие крамольные доктрины — гуманизм, ростовщичество, рыночные ценности, не совсем божественное происхождение власти монарха… мальчику уже тридцать, и ему пора вернуться домой к реальности. А ты действительно, — продолжал он тиранически обвинительным тоном, который больно напомнил ей его предшественника на престоле Дании, — ты действительно полагаешь, что он в Виттенберге? Мы понятия не имеем, там он или нет. «Виттенберг» это просто его слово для «где-то еще» — где-то еще, только не в Эльсиноре.
— Он избегает не тебя, а меня, — сорвалась Гертруда.
— Тебя? Родную мать? Почему?
— Он ненавидит меня за то, что я желала смерти его отцу.
Король заморгал:
— А ты желала?
Ее голос становился хриплым: за эти две недели слезы снова стали привычными для ее глаз, и теперь она вновь ощутила их пощипывающее тепло.
— Мое горе показалось ему недостаточным. Я ведь не захотела тоже умереть, так сказать, броситься в погребальный костер его отца, хотя, конеч— но, погребальные костры остались в прошлом — такой варварский обычай, все эти бедные одурманенные рабыни, совсем еще девочки… И я не могла не думать, что больше не надо опасаться, как бы Гамлет, мой муж Гамлет, не узнал про нас с тобой. Я же страшно этого боялась, хотя и претворялась, будто не боюсь, — не хотела тревожить тебя. И я ощутила облегчение. А сейчас я корю себя за это. Даже и мертвый, Гамлет вынуждает меня чувствовать себя виноватой из-за того, что я была менее добродетельной и ответственной, чем он.
— Ну-ну! Я-то находился в таком положении с рождения, а ты только после замужества.
— А теперь он перешел к маленькому Гамлету — этот дар внушать мне, какая я грязная, удрученная стыдом, недостойная! Я должна признаться… Нет, даже выговорить страшно. — Она подождала, чтобы ее уговорили продолжать, а потом продолжила без уговоров: — Ну, хорошо, я скажу тебе. Я рада, что дитя не в Эльсиноре. Он бы дулся. Он бы старался внушить мне ощущение, что я пустая и глупая и порочная.
— Но разве он мог узнать… хоть что-нибудь?
«Как похоже на мужчину! — подумала Гертруда. — Они хотят, чтобы ты делала для них все, а потом из жеманства не желают назвать это вслух. Клавдий просто хочет, чтобы все шло гладко теперь, когда он король, а прошлое — за семью печатями, уже история. Но история вот так не умирает. Она живет в нас, она сделала нас тем, что мы теперь».
— Дети просто знают, и все, — сказала она. — Ведь вначале им нечего изучать, кроме нас, и уж в этом они великие специалисты. Он чувствует все; я страшно его разочаровала. Он хотел, чтобы я умерла, была бы безупречной каменной статуей вдовы, вовеки оберегающей для него святилище его отца, так как в нем запечатано и его собственное детство. Обожание отца для него — это род самообожания. Они оба — одного поля ягода: слишком уж хороши для этого грешного мира. В нашу брачную ночь Гамлет даже не взглянул на меня нагую. Слишком перепил. А ты, Бог тебя благослови, ты смотрел не отрываясь.
Его волчьи зубы открылись в улыбке посреди черного руна бороды — белый проблеск, как его белоснежная прядь.
— Ни один мужчина не удержался бы, любовь моя. Ты была… ты и сейчас совершенство в каждой своей части.
— Я толстая, избалованная, сорокасемилетняя и все-таки словно бы стою, чтобы меня называли совершенством. Ну, как если бы мы играли. Гамлет, большой Гамлет, никогда не умел играть.
— Он играл только, чтобы выигрывать.
Гертруда удержалась и не сказала, что и Клавдий в своем новообретенном величии тоже очень склонен выигрывать. С другой стороны, проведя всю свою жизнь в обществе королей, Гертруда знала, что для короля проигрыш обычно означает потерю жизни. Высокое положение подразумевает внезапное падение.
— Я ведь, в сущности, его люблю, — сказал Клавдий. — Молодого Гамлета. Мне кажется, я могу дать ему то, чего он никогда не получал от своего отца — мы же с ним одинаково жертвы этого тупого вояки, этого истребителя Коллеров. Мы похожи, твой сын и я. Его утонченность, о которой ты упомянула, очень похожа на мою утонченность. У нас обоих есть теневая сторона и потребность странствовать, покинув это туманное захолустье, где овцы похожи на валуны, а валуны на овец. Он хочет чего-то большего. Хочет узнать побольше.