I
Король был раздражен. Герута всего лишь шестнадцатилетняя толстушка, высказала нежелание выйти за избранного ей в мужья вельможу, юта Горвендила, мясистого воина, во всех отношениях подходящего жениха — в той мере, в какой ют вообще может считаться подходящим женихом для девицы, родившейся и выросшей в королевском замке Эльсинор.
— Неповиновение королю — это государственная измена, — напомнил Рерик своей дочери, на чьих нежных щеках вспыхнули розы непокорности и страха. — Когда же, — продолжал он, — виновной оказывается единственная принцесса королевства, преступление обретает характер инцеста и самоубийства.
— Во всех отношениях подходящий тебе, — сказала Герута, следуя собственным инстинктам, неясным теням, отброшенным в дальние уголки ее сознания алой вспышкой королевского гнева ее отца. — Но для меня он слишком неутончен.
— Неутончен! Воинского ума, какой только и нужен верному датчанину, у него в избытке! Горвендил сразил опустошителя наших берегов, норвежского короля Коллера. Ухватив свой длинный меч обеими руками, оставив без прикрытия собственную грудь, он, прежде чем в нее успело вонзиться лезвие, сокрушил щит Коллера и отрубил норвежцу ступню, так что из него вся кровь вытекла! И пока Коллер лежал, превращая песок под собой в жидкую грязь, он выторговал условия своего погребения, и его юный победитель благородно выполнил их.
— Полагаю, это сошло бы за благородство, — сказала Герута, — в темную старину, когда совершались подвиги, воспетые в сагах, а люди, боги и силы природы были едины.
— Горвендил до кончиков ногтей современный человек, — возразил Рерик, — достойный сын моего боевого товарища Горвендила. И показал себя отличнейшим соправителем Ютландии, власть над которой делит со своим братом Фенгом, далеко не таким достойным. Вернее было бы назвать его единственным правителем, поскольку Фенг все время сражается где-нибудь на юге за императора Священной Римской империи или за кого-то еще, кто доверится его руке и бойкому языку. Сражается и блудит, как говорят. Народ любит его, Горвендила. И не любит Фенга.
— Те самые качества, которые завоевывают народную любовь, — отозвалась Герута, чей розовый румянец начал бледнеть, едва кульминация стычки между отцом и дочерью осталась позади, — могут воспрепятствовать любви личной. В наших мимолетных встречах Горвендил обходился со мной по
всем правилам бесчувственной придворной учтивости — как с украшением дворца, чья единственная ценность — мое родство с тобой. Или он вообще смотрел сквозь меня глазами, способными видеть только действия его соперников. Это зерцало благородства, положив Коллера с достаточным количеством золота в черный погребальный корабль, который увез его в жизнь будущую, отыскал и зарезал Селу, сестру убитого, не пощадив слабости ее пола.
— Села была воином, пиратом, равной мужчинам. Она заслуживала смерти мужчины.
Его слова укололи Геруту.
— Так, значит, смерть женщины мельче, чем смерть мужчины? По-моему, обе равно велики — достаточны, чтобы, подобно луне, когда она погружает солнце в черноту, затмить жизнь во всей ее полноте вплоть до последнего вздоха, который, быть может, будет прощанием с упущенными возможностями и ненайденным счастьем. Села была пиратом, но ни одна женщина не хочет быть просто табуреткой, которую выторговывают, чтобы потом на ней сидеть.
Такая дерзость и раскрасневшееся лицо его красавицы дочери заставили поползти вверх мохнатые седеющие брови Рерика, как и его верхнюю губу, с которой свисали длинные усы. Его губа перестала подниматься, едва его инстинктивно снисходительный смешок был подавлен и преобразован требованиями политики в грозный рык. Он напомнил себе, что должен быть непреклонным. Его губы между усами и нечесаной бородой с проседью выглядели мясистыми, извилистыми и красными. Он был бы безобразен, не будь он ее отцом.
— После безвременной кончины твоей матери, мое милое дитя, глазной моей заботой было твое счастье. Но я обещал тебя Горвендилу, а если королевское слово будет нарушено, королевство рассыплется. Все три года, пока Горвендил бороздил море, забирая сокровища казны Коллера и дворца Селы и еще десятка богатых портов Шветландии и Руси, он отдавал мне, как своему сюзерену, лучшее из своей добычи.
— А я, значит, добыча, которую он получает взамен, — заметила Герута.
Она была пышнотелой, безмятежной, свежей и благоразумной девушкой. Если в ее красоте и был изъян, то лишь просвет между ее верхними передними зубами, словно однажды очень широкая улыбка раздвинула их навсегда. Ее волосы, незаплетенные, как подобает девственнице, отливали краснотой меди, сплавленной с оловом солнечного света. Она источала теплую ауру, замеченную еще во младенчестве: в ледяных покоях Эльсинора со смерзшейся соломой на полу ее няньки любили прижимать к груди ее упругое теплое тельце. Бронзовые скрученные браслеты, броши из искусно переплетенных металлических полосок и тяжелое ожерелье из тонко выкованных серебряных чешуи свидетельствовали о щедрости отцовской любви. Ее мать, Онна, умерла на самом дальнем краю воспоминаний, когда девочке было три годика и она пылала в той же гнилой горячке, которая унесла в могилу хрупкую мать, но пощадила крепенькую дочку.
Онна была черноволосой полонянкой из края венедов. Неулыбчивое лицо с полуопущенными веками и густыми бровями, песенка, пропетая с акцентом, который даже трехлетней крохе казался странным, и прикосновение нежных, но холодящих пальцев — вот почти и все драгоценные воспоминания о матери, хранившиеся в памяти Геруты. Только что, когда ее отец упомянул про Селу, она с удовольствием услышала, что и женщины могут быть воинами. Она чувствовала в себе кровь воина — гордость воина, смелость воина. Было время — через три-четыре года после смерти ее матери, — когда ей казалось, что она ровня детям, с которыми, за неимением братьев и сестер, она играла, детям придворных и служителей, фрейлин и даже кухонной прислуги. Затем она стала ощущать — задолго до того, как наступление девичества пробудило мысль о замужестве, — царственную кровь отца в своих жилах. У нее не было брата, и она стояла ближе всех к трону, и близость эта перейдет к ее мужу. Так что и у нее была своя доля государственной власти в этой неравной схватке двух воль.
Отец спросил ее:
— Какой недостаток можешь ты поставить в вину Горвендилу?
— Никакой. А это, возможно, уже само по себе недостаток. Мне говорили, что жена дополняет мужа. А Горвендил чувствует, что ни в каких дополнениях не нуждается.
— Никакой мужчина без жены ничего подобного не чувствует, хотя и не кричит об этом, — с глубокой серьезностью сказал Рерик, сам мужчина без жены.
Было ли это сказано, чтобы сделать ее податливее, чтобы ей легче было подчиниться его воле? Что в конце концов она уступит, знали и он, и она. Он был король, сама субстанция — по сути, бессмертный, а она с ее эфемерной прелестью — ничтожно малая величина среди исторических императивов династии и политических союзов.
— Неужели, — почти умоляюще сказал Рерик, — Горвендил никак не может тебе понравиться? Неужели ты уже так твердо решила, каким должен быть твой муж? Поверь мне, Герута, в суровом мире мужчин он стоит куда больше других. Он понимает свой долг и соблюдает свои клятвы. Раз уж твои жилы несут в себе право на королевство, я выбрал для тебя мужа, достойного стать королем. — Он понизил голос, столь хитро сочетавший политическую гамму угроз и уговоров с регистром неотразимой нежности. — Милая доченька, любовь столь естественное состояние для мужчин и женщин, что при условии хорошего здоровья и примерного равенства достоинств она неизбежно родится из совместной близости и многих вместе преодоленных трудностей супружеской жизни. Ты и Горвендил — прекрасные воплощения нашей северной мощи, — можно сказать, белокурые бестии, столь же несокрушимые, как камни с рунами на верхнем пастбище. Твои сыновья вырастут великанами и победителями великанов!
— Ты была слишком мала и не успела пожить со своей матерью, — продолжал Рерик без паузы, будто все это было единым доводом, подкрепляющим его уговоры. — Но ты своей спелостью подтверждаешь нашу любовь. Ты проложила путь к жизни сквозь узкие сопротивляющиеся канальцы твоей матери. Поистине нам с нею было довольно друг друга, и мы не молили Небо о ребенке. Она была принцессой в краю венедов, как тебе говорили много раз, и ее привез с юга мой отец, великий Готер, после кровавого набега. А вот что тебе не говорили до этой нашей беседы: и перед священным обрядом и после она ненавидела меня, сына победителя, сразившего ее отца.
Она была темноволосой, белокожей и полгода ногтями, зубами и всей силой своих тонких рук не давала мне овладеть собой. А когда я наконец овладел ею, воспользовавшись ее слабостью после одной из ее частых болезней, она попыталась убить себя кинжалом, такое отвращение испытывала к себе за то, что допустила это осквернение, осквернение самого источника жизни. Однако еще через полгода моя неисчерпаемая нежность и бесчисленные маленькие любезности и заботы, — все то, чем муж выказывает уважение почитаемой супруге, пробудили в ней любовь. Ее былая враждебность сохранялась только как особые вспышки страсти, ярость, которая вновь и вновь чуть было не обретала удовлетворения. Вновь и вновь нас гнало друг к другу, словно для того, чтобы найти в нашем соитии — темного и светлого, венедки и датчанина — разгадку мировой тайны.
Так если из столь малообещающего начала могла родиться такая взаимная привязанность, то как же может твой брак с благородным, достойнейшим героем Горвендилом оказаться неудачным? Он почти твой кровный родственник в силу союза между его отцом и твоим.
Рука Рерика, рука старика, узловатая, в бурых пятнах и легкая, будто пустая внутри, поднялась на волне его настойчивого вкрадчивого красноречия и, словно щепка, выброшенная на берег в кипении пены, легла на руку его дочери.
— Положись на мое решение, малютка Герута, — убеждал король. — Согласись безоговорочно на этот брак. Некоторые жизни заколдованы, я твердо в это верю. С самой минуты твоего кровавого рождения, которое навсегда подорвало силы твоей бедной матери, в тебе был избыток того, что дарит счастье другим людям. Назови это солнечным светом, или разумностью, или милой простотой. Ты очаруешь своего мужа, сама того не зная, как чаровала меня с дней младенчества.
Трудно, думала Герута, ценить одного мужчину, когда ты с другим. Горвендил, который слыл красавцем — кожа свечной белизны, кудрявые льняные волосы, короткий прямой нос, льдисто-голубые глаза, длинные, как пескарики, на широком лице, тонкогубый суровый рот, — в ее мыслях бесконечно уменьшился, отделенный от нее расстоянием, пусть даже ближайшего будущего. А Рерик был здесь, его рука прикасалась к ее руке, его такое знакомое лицо на расстоянии локтя от ее собственного, полупрозрачная бородавка в складке над ноздрей его крупного, пористого крючковатого носа. Царственное утомление источалось всеми его складками вместе с запахом его коричневой кожи, выдубленной солью и солнцем морских набегов его юности по седым валам Балтики и вверх по великим безлюдным рекам Руси. Его одеяние — не бархатная, подбитая горностаем королевская мантия, но куртка из некрашеной овчины, которую он носил в домашних покоях, хранящая легкий сальный запашок овечьего руна под дождем. Ее кости вибрировали в такт рокоту его ласковых слов, а ее голова ощущала отеческий нажим его другой руки, благословляюще прижатой к ее темени. Герута, будто сбитая с ног подзатыльником, вдруг упала перед ним на колени в судороге дочерней любви.
А Рерик, наклонившись, чтобы поцеловать аккуратную костно-белую полоску скальпа там, где ее волосы были разделены на пробор, ощутил на лице легкое щекотание, будто от крохотных снежинок. Отдельные волоски, тонкие, невидимые, вырвались из плена тщательной прически его дочери, удерживаемой обручем в блеске драгоценных камней — изящным подобием его собственной громоздкой восьмиугольной короны, которую он возлагал на голову в тех же церемониальных случаях, когда облекался в негнущиеся одеяния из бархата и горностая. Он поднял лицо подальше от ее щекочущих волос и виновато вздрогнул: в ее позе была такая рабская покорность — покорность пленницы, одурманенной белладонной, готовой для принесения в жертву.
Однако брак с Горвендилом, который нес с собой сан королевы, никак нельзя было уподобить рабству. Что, собственно, нужно женщинам? Вот и в Онне было что-то ему недоступное, кроме тех мгновений, когда их тела сплетались и обретали освобождение в оголтелом ритме вонзаний и контрвонзаний, когда ее таз двигался в такт с его тазом — в страсти, словно в стремлении стать жертвой, быть пожранной в слиянии, которое, по сути, было захватом в плен. Затем, в следующий миг, когда их пот все еще впитывался в простыни, а их дыхание устремлялось назад в грудь его и ее, будто две летящие в гнездо голубки, она начинала отдаляться. То ли отдалялся он, завершив пленение, обретя легкость? Они были подобны двум наемным убийцам, которые встретились во тьме, завершили свое дело и торопливо без дальнейших слов разошлись во взаимной ненависти. Нет, не в ненависти, потому что некоторое время их удерживала рядом медлящая теплота под вышитым балдахином, за полотняным пологом, сшитым вдвойне, чтобы их мечущиеся тени не были видны снаружи в высоком каменном покое, где гуляли сквозняки и ходили угрюмые слуги. Пока их потные тела подсыхали, он и она вели сонный бессвязный разговор, а его глаза все еще сохраняли видение ее нагой красоты над ним, под ним, ногами вверх рядом с ним, а пышные непокорные волосы цвета воронова крыла между ее белыми бедрами щекочут ему рот. Много раз они говорили о своей подрастающей дочери, солнечном плоде одного такого слияния. О том, как девочка учится ходить и говорить, о том, как на смену милому лепету и драгоценных, ею самой придуманных словечек приходят более правильная речь и взрослые ухватки.
Герута оставалась главным, тиранически единственным источником их общей радости, потому что к ней не прибавилось ни брата, ни сестры, будто в утробе Онны крепко-накрепко захлопнулась дверь. Через три года королева Рерика умерла, унеся с собой в безмолвие свои полуночные крики освобождения из того плена похоти, на который грех любопытства Евы обрек человечество. И в то же безмолвие она унесла мягкое венедское произношение горловых датских слов, которое восхищало его не меньше всех смешных обмолвок их дочери. Кончики пальцев Онны были холодными, вспомнилось ему, а кожа Геруты даже на голове, белее мела в проборе, дышала теплотой. Ждет ли ее злая или счастливая судьба, но родилась она в любви.
Рерик беседовал с дочерью в небольшой светлой комнате с деревянным полом и панелями по стенам, которую недавно пристроили к опочивальне короля. Старый замок Эльсинор все время обновлялся и достраивался. Ромбы багряного вечернего солнца лежали на широких еловых промасленных половицах, оправдывая название «солярий» этих личных покоев в верхних этажах замка. Неглубокий очаг мог похвастать оштукатуренным сводом, самым современным и практичным. Изысканная роскошь парчового занавеса прятала камень стены, обращенной к трехарочному с двумя колонками окну, которое выходило на серо-зеленый Зунд между Зеландией и Сконе. Сконе, на который облизывались шветландцы, был датским владением с Халландом и Блекинге на востоке, Ютландией и Фюном на западе, с островами Лолланн, Фальстер и Мен на юге. Чтобы сохранять в целости королевство, разбросанное, точно осколки упавшего на пол глиняного блюда, королю требовалась вся его сила, вся хитрость. Поэтому каждый новый монарх всходил на престол лишь после избрания вождями областей, а с утверждением христианства — так и церковными прелатами. В Дании право престолонаследия в силу королевской крови ограничивалось древней демократией тинга — собраниями свободных людей, судившими и управлявшими делами каждой области, а также всей провинцией. Короля избирали четыре провинциальных тинга, собиравшихся в Виборге. Эти традиции замыкали обитателей замка не меньше, чем многочисленные каменные стены, донжон более поздней постройки, барбакан, ворота, парапеты, башни, казармы, кухни, лестница и часовня.
Девочке Геруте часовня казалась обреченным затерянным местом, куда она добиралась, пройдя своими мерзнущими ножками через всю большую залу, потом по галерее и по нескольким небольшим лестницам — неотапливаемой комнатой с высоким сводчатым потолком, где у нее щекотало в носу от пряного запаха ладана. А еще там пахло сыростью запустения и немытыми телами священников в ризах, кое-как справлявших службу и поднимавших круглую белесую облатку к круглому белому окну высоко над аналоем (так что она считала, что, причащаясь, ест небо) под звучание напевной непонятной латыни. В часовне ей становилось страшно, словно ее юное тело было грехом, и когда-нибудь его постигнет кара. Оно будет пронзено снизу в тот миг, когда она отхлебнет вяжущее вино, едкую кровь Христову из чаши, усаженной драгоценными камнями. Пронзительный холод, латынь, душные запахи вызывали у нее ощущение, что она проклята, на ее природную теплоту словно налагалась епитимья.
* * *
Горвендил приехал из Ютландии продолжать свое сватовство. За услуги, оказанные трону, Рерик наградил его с братом двумя соседствующими поместьями в двух часах езды от побережья. Поместье Фенга было поменьше (всего девяносто крепостных), хотя братья равно делили опасности и невзгоды у берегов Норвегии и Шветландии. Фенг был моложе брата всего на полтора года, ниже его на дюйм-два, не такого могучего телосложения и с более темными волосами. Он редко приезжал в Эльсинор и много времени проводил в немецких землях, воюя и шпионя для императора, хотя шпионство именовалось дипломатией. Ему легко давались языки, и он, кроме того, служил французскому королю, чья провинция Нормандия была когда-то датским владением — в героические дни до короля Горма, когда каждый датчанин был воином, искавшим подвигов и завоеваний. Вольное копье Фенга уводило его даже еще дальше на юг, за те Пиренеи, по ту сторону которых сухие жаркие бесплодные земли все больше завоевывались неверными, что бились кривыми мечами, сидя на длиннокостных конях, стремительных, как птицы.
Фенг не был женат, хотя ему, как и Горвендилу, до тридцати уже оставалось недолго. Младшие братья, думала Герута, похожи на дочерей в том, что никто не относится к ним так серьезно, как им хотелось бы. Почему Фенг так и не женился, хотя томление в его темных глазах говорит о жажде страсти.
Его взгляд показался ей в тот раз, когда он и Горвендил приехали в Зеландию, чтобы востребовать благодарность ее отца, был устремлен на нее не просто с мимолетным интересом, который взрослые уделяют резвому ребенку. Но ей трудно было думать об одном мужчине, когда на нее наседал другой, а Горвендил наседал на нее, огромный, в малиновом плаще и кольчуге — мелкие железные колечки посверкивали в лунном свете, как речная рябь. Он преподнес ей подарок: пару коноплянок в клетке из ивовых прутьев — одна черненькая с белыми полосками, другая, самочка, в более тусклом оперении с черными полосками. Едва пленные пташки замолкали, он встряхивал клетку, и от испуга они повторяли свою песенку: водопад чириканья, неизменно завершавшийся восходящей нотой, будто вопрос в человеческой речи.
— В один прекрасный день, и скоро, Герута, ты тоже запоешь песню супружеского счастья, — пообещал он ей.
— Я не, уверена, что они поют о счастье. Может быть, они оплакивают свою неволю. Почему бы и птицам не иметь столько же настроений, сколько их у нас, но лишь одну-единственную неизменяемую песню для их выражения?
— А в каком настроении ты, красавица? Что-то я не слышу, чтобы ты щебетала о нашей помолвке, о которой объявил твой отец, которую благословил из могилы мой отец и приветствует каждый живой датчанин, если он желает, чтобы наш народ обогатился через союз доблести и красоты, обретающей защиту в мощи первой.
Он произносил эти заученные фразы без запинки, но негромко, испытующе, и его глаза дразняще поблескивали. Эти удлиненные глаза с радужкой до того светлой, что она казалась каменной поделкой, а не живой тканью.
Герута сказала резко:
— Мне следует заключить, что твоя фигура речи подразумевает тебя и меня. Но я уже нахожусь под защитой мощи моего отца, а что до моей красоты, как ты выразился, чтобы польстить мне, так я верю, что скорее поздно, чем рано, она может расцвести на радость мне и моему будущему супругу. — Она продолжала, черпая мужество в его надменном утверждении, будто всей доблестью владеет только он: — Мне не в чем тебя упрекнуть — зерцало воинских достоинств, как все говорят, — тебя, сразившего бедного Коллера со всеми языческими любезностями, а затем и злополучную женщину, Селу. Ты — умелый опытный пират и ведешь дружину на славное избиение рыбаков, почти не имеющих оружия, и монахов, которым нечем защищаться, кроме молитв. Как я уже сказала, мне не в чем упрекнуть тебя как отважнейшего воина, но вот в том, как ты снисходишь до меня через посредство былой дружбы наших отцов, я ощущаю ловкий и холодный расчет. Вчера я еще была ребенком, сударь, и краснею, признаваясь в моей девичьей тревоге.
Он засмеялся, как прежде Рерик посмеялся ее дерзости; уверенный смех, уже собственнический, открывающий короткие, ровные, крепкие зубы. Его самоудовлетворенная грубость убыстрила ее кровь в предвкушении того, как ее тревога будет развеяна и она будет принадлежать ему. Не та ли это радость самоотречения, которую ее няньки и служанки уже изведали, восприняли всем своим естеством? Безмятежность покорной добычи, женщины, вдавленной в матрас, крутящейся, как курица на вертеле между пламенем очагов в детской и в кухне. Герута, созревая в девушку, навостряла уши, когда улавливала тот особый тон сонного упоения, с каким женщины (выданные замуж высоко или низко) говорили о своем отсутствующем вездесущем муже, об этом «он», чья фигура отгораживала их тело от вселенной. Эти женщины размякали от того, как их холили и лелеяли ниже живота.
— Ты слишком щедра на возражения, — сказал ей Горвендил, отметая ее сопротивление с небрежной снисходительностью, которая подействовала на нее как объятие. Она затрепетала в кольце рук надменности этого великана. Она зажигала в нем огонь, который, хотя и пригашенный расчетом, все-таки был достаточно горяч; его существо настолько превосходило ее, что малая доля его воли возобладала над всей ее волей. Устав стоять в большой зале, где она его приняла, он опустил ягодицу на стол, еще не застеленный скатертью для ужина.
— Ты не девочка, — сказал он ей. — Твое сложение величаво и готово служить требованиям природы. И мне не стоит ждать дольше. В следующий день рождения я завершу третий десяток моих лет. Пора мне представить миру наследника, как знак Божьей милости. Милая Герута, что во мне тебе не нравится? Ты подобна этой клетке, из которой рвется на волю полностью оперенная готовность стать женой. Без ложной скромности я говорю тебе, что моим сложением восхищались, чело называли благородным. Я честный человек, суровый с теми, кто мне противится, но мягкий с теми, кто изъявляет покорность. Нашего союза желают все, а больше всех мое сердце.
Заблестели, зазвенели мелкие колечки, когда широкой ладонью в мозолях от рукояти меча он в доказательство ударил себя по груди — по широкой груди, которую в народных сказаниях он смело обнажил перед мечом короля Коллера, но удрученный годами норвежец на роковую секунду опоздал воспользоваться этой возможностью. Горвендил снова обнажил свою грудь, и в ней проснулась жалость к своему жениху, до беззащитности уверенного в собственных достоинствах.
Она сказала порывисто, словно и вправду старалась вырваться из клетки:
— Если бы только я могла почувствовать это, услышать, как твое сердце дает клятву! Но ты являешься ко мне, как к удобному решению, ведомый политической волей, а не ища меня.
Он снял шлем, и его кудри, такие же светлые, как тополевые стружки, ослепительным водопадом хлынули на его окольчуженные плечи. Она шагнула к нему, и он наклонился вперед, словно в намерении покинуть свой насест.
— Ты должен простить меня, — сказала она ему. — Я неловка. Я не обучена. Моя мать умерла, когда мне было три года, и меня воспитывали служанки и те женщины, которых мой отец держал при себе не для того, чтобы они вскармливали его одинокую дочку. Я жестоко страдала из-за потери матери. Возможно, я возражаю против бесчувственной природы, если вообще возражаю.
— А как мы можем не возражать? — в свою очередь порывисто сказал Горвендил. — Сосланные из обители ангелов жить на этой земле среди скотов и грязи, приговоренные к смерти, заранее в муках зная о ней!
Он уже не сидел небрежно, а стоял перед ней — на голову выше ее, с грудью шире, чем ее пяльцы, с поблескивающей светлой щетиной на подбородке, чья недобритость свидетельствовала об утренней торопливости и опасениях: он встал рано и два часа провел в седле, чтобы объясниться с ней. Идеал нордического красавца чуть портила в нем какая-то мягкость, которая особенно неприятно проглядывала в этом двойном подбородке, и Герута спросила себя, удастся ли ей, когда они поженятся, уговорить его отрастить бороду, как у ее отца.
Ей понравилась неожиданная теплота его слов, но что-то в их смысле ее встревожило: его вспышка выдала презрение и пренебрежение, будто из иного мира, до этого мгновения спрятанные за невозмутимостью воина — капля горечи в бродящих соках его молодости. И даже в этот миг откровенности он не сосредоточился на ней, а видел ее частью парчовой вышивки, невестой из серебряных нитей, но не статуей, каменным ангелом или раскрашенной деревянной Пресвятой Девой, равной взрослому мужчине.
Теперь, оказавшись рядом с ней в своем внезапном отречении от мира, любого мира, кроме того, который он упрямо созидал, Горвендил обнял Геруту. Однако не нагнулся для поцелуя, а только приблизил свои напряженные решительные губы к ее глазам и сцепил руки у нее на спине, притянув ее к себе. Она чуточку повырывалась, поизвивалась, но звон колокольчиков на ее поясе напомнил ей о нелепости сопротивления в присутствии тех, кто присутствовал при их свидании. Ее служанка Герда, оруженосец Горвендила Свенд, стражи замка, неподвижно застывшие у каменных стен залы под огромными дубовыми балками потолка — призраками леса. Некогда их покрыли яркими красками, украсили резьбой, и теперь еще с них свисали рваные выцветшие полотнища знамен, добытых в битвах датскими монархами, давным-давно погребенными в склепах истории. Ей казалось, что она поймана в неподвижность нитей основы на ткацком станке и ее колотящееся сердце расплющилось между ними. Только пташки, коноплянки, в голодном метании — с жердочки на пол клетки, снова на жердочку — испускали обрывочные трели своей песенки. Она прижала стучащие виски и раскрасневшееся лицо к прохладному железному кружеву кольчуги на груди Горвендила, и овсянка разразилась длинной весело-непристойной мелодией, отозвавшейся в ребрах Геруты блаженным стискиванием. Бежать было некуда. Этот мужчина, эта судьба предназначены ей. Она в полной безопасности, как туго перепеленутый младенец.
Но даже теперь, в этот искомый миг, когда она сдалась, ее нареченный думал о другом.
— Они питаются семенами льна и конопли, — сказал Горвендил. Про птиц. — Конопляное семя. Если насыпать им семян погрубее, они заболевают в знак протеста.
Она откинула лицо, напоминая ему о себе, и он лукаво провел костяшками загрубелой руки по ее щеке — там, где его кольчуга оставила багровый отпечаток переплетенных колечек.
Горвендил, ют, в целом был таким мягким, каким обещал, и мрачным, занятым до жестокости, чего — говорила она себе, испытывая потребность думать о нем хорошо, — он просто не замечает. Их свадьбу сыграли в белых глубинах зимы, когда дела войны и урожая погружаются в сон, так что гости Шроньг Спокойно могли неделю добираться до Эльсинора и остаться там на две. Церемония заняла долгий день, начиная с ее омовения на заре и очистительной мессы, которую отслужил епископ Роскильдский, до буйного пира, в разгаре которого гости, насколько Герута могла разобрать усталыми слезящимися глазами, скармливали столы и стулья ревущему огню в двух больших очагах в противоположных концах большого зала. Языки пламени метались, как люди под пытками, дым не успевал вытягиваться в дымоходы и сизым туманом висел над их головами. Ее отягощало столько ожерелий из кованого золота и драгоценных камней и такое негнущееся обилие бархата и парчи, что у нее разболелись шея и затылок. Танцы и вино раскрепостили ее тело до звериной бесшабашности. Теперь ей было уже семнадцать, она кружила в отблесках огня, ощущая потное сплетение с мужскими и женскими пальцами в цепи хоровода — извивающиеся пальцы, жирные после пира, а музыканты тщились извлечь из лютни, флейты и бубна звуки достаточной силы, чтобы их хрупкие мелодии пробивались сквозь шарканье и уханье пьяных датчан. Музыка проникала в самые кости Геруты, она чувствовала, как покачиваются ее бедра, слышала звон и позвякивание праздничных колокольчиков у нее на талии. Ее светло-медные волосы в эту последнюю ночь перед тем, как ей придется на людях прятать их под чепцом замужней женщины, колыхались, взметывались в воздухе, освещенном десятками промасленных камышин, которые торчали из стен, будто связки плюющих огнем копий, держа в осаде веселящихся гостей. Новобрачные возглавляли величавую процессию танцующих; французский мим с бубенчиками на колпаке показывал им фигуру за фигурой. Танцы были нелегкой новинкой. Церковь все еще взвешивала, не объявить ли их грехом. Однако ангелы ведь поют и ликуют.